Ремизов А. М. Узлы и закруты: Повести.

В ПЛЕНУ Повесть Часть первая В СЕКРЕТНОЙ

I

Звонит тюремный колокол. Всполыхнулось сердце, под­няло на ноги. Я вскочил и одеваюсь.

Я не отдаю себе отчета: куда и зачем?

Я чувствую то же, что однажды в детстве. И я вспоминаю, как однажды ночью в наш дом привезли Иверскую — икону, я спал, и вдруг меня разбудили…

Надзиратель выводит меня на тюремный двор.

Искристо-тихая морозная ночь. Сонными желтыми огнями горит тюрьма.

Я хожу по кругу. И не могу проснуться.

Однажды ночью в наш дом привезли Иверскую — икону. Тогда я был совсем маленький, спал с зайчиком^ Я прикладывался к иконе, и зайчик прикладывался. Потом игрушку куда-то закинули… И у меня нет больше игрушки.

Прищурившись, фонари следят за мною.

2

Бледно-оловянный свет — непробудные сумерки.

Или на воле снег идет, или солнце больше не светит?

Надзиратель открывает форточку в моей двери.

Тихо в тюрьме. Где-то чуть слышно читают молитву: Отче наш.

Внизу против меня камера раскрыта. У двери стоит на коленях старик арестант, трясутся его старые руки.

Кто-то закашлял. Кто-то заплакал.

—  Кто там плачет?

Да это ветер. Мой сторож-ветер.

Кончилась молитва. Захлопнули форточку. И глухо застучало по трубам. А мне все виделся старик арестант у своей раскрытой двери — тряслись его руки. И я почувст-

22


вовал, как где-то под одним кровом со мною словно зверь проснулся.

Зверь проснулся. Ни света ему, ни простора. Давят стены, задыхается сердце.

Ломает зверь когти — непокорный зверь.

А мимо двери по коридору, смеясь, звенят кандалы.

«Белые голуби — мои надежды и мои мечты — не поки­дайте меня! В одинокие часы моих ночей вы прилетали под мою кровлю. Сдружились со мною. Наворковали мне о счастье. Шелестом крыльев отгоните тоску, огонек раз­дуйте, засветите мне свет. Белые голуби — мои надежды и мои мечты — не покидайте меня!»

3

Камера — нора. Побуревшие, перегорелые от нечистот и насекомых нары. Серая в пятнах постель. Качающийся черный столик. Качающаяся черная табуретка с чуть замет­ным цепляющимся гвоздиком. Обгрызенная, истертая ложка в углу за образком. Узенькое продолговатое окно, густо замалеванное белилами. За. двойною рамой снаружи железный щит.   ..■-,..•.■.■

Под потолком жестяная, липнущая от проливаемого, керосина лампочка с косящим огоньком.

От нар и ложки за образком робкая, забитая тень.

С сыростью и испарениями весеннего вечера проникают ко мне через липкие стены долгие тюремные песни.

И летит, высоко уносится песня.

И кажется мне, она вылетает на кровлю, и падает там на белую грудь облаков, и катится к черной ограде теплого неба, где родится весна, где роятся слезинки первых листочков и ткутся узорные ткани цветов.

«Песни, много в вас тайны. Когда вы несетесь, образы мчатся за вами. Я вижу тех, кого нет, и тех, кто далеко теперь, и тех, кто еще не жил на свете, но кото я желаю»

Песня волнуется, песня играет, песня горит.

«Песни, много в вас тайны. Как они близко, ваши спутни­ки — образы! Я вижу живыми и тех, кого нет, и тех, кто да­леко теперь, и тех, кто не жил на свете, но кого я желаю. Они мне протягивают руки и, как сон, убегают».

Кто-то окрикнул. И песня, как птичка, спорхнула.

Монотонно позвякивая шашками и стуча сапогами, ходят по коридору часовые, как мои тюремные дни, позвякивая шашками и стуча сапогами.

23

 

4

—   Отчего темно так? — спросил я в первый день у моего дежурного.

—   Темно,— дежурный мнется,— а потому темно, что тут днем ли, ночью — одна цена: такое уж строение.

Поправил дежурный лампочку и вышел. А когда в полдень я спросил его:

—  Отчего не светает?

Он посмотрел на меня как-то не то сурово, не то жа-леючи:

—  Эх, барин, много тут греха было! Днем ли, ночью —
одна цена: темно… Гимназист один на третьи сутки пове­
сился.

И опять ушел. И стало еще темнее.

А сегодня в мое окно пробрался солнечный луч: сначала один, потом другой, потом третий.

«Золотые лучи, вы с воли, вы грели подснежник, вы горели на храмах, вы играли на улицах, вы бродили в лесу и выгоняли из норок зверей,— все, к чему прикоснетесь, все оживает. Согрейте меня!»

Но и лучи меня покидают.

По-зимнему лампа горит.

А где-то близко у тюремных каменных стен распускает­ся первая робкая травка. А где-то там за стеною, за полем, у моего дома, перед моим окном, бузина зацветает.

Я не знаю, живу или нет?

5

—  Сегодня дочку похоронил! — сказал мне, забыв
инструкции, исполнительный, обыкновенно отмалчивавший­
ся, налзиратель-подстарший.

Знать, сильно схватило, забыл он свои инструкции. Молоденький такой солдатик, усы так чуть-чуть.

—  Что   такое? — спрашиваю   растерянного   солдатика.

—  Мочи нет, хоть в Турцию бежать: жизнь каторжная!
Татарин    один,    уборщик    коридора,    пометет-пометет

и остановится, станет как вкопанный, замрет весь: два года просидел, еще год сидеть.

—  Лошадь украл, и не нарочно, а так произошло!
1Хыган-кандальник   все   песни   поет   под   моей   дверью.

Поет   цыган,   кандалами   пристукивает,   а   в  голосе  такая тоска…


—  Сахарцу, барин, пришлите с Авдеевым.
Авдеев — арестант, прислуживающий в секретной.
Сахар посылается.

—  Цыган весь ваш сахар проиграл,— докладывает
вечером Авдеев.

А на следующий день старая песня:

—  Сахарцу, барин, пришлите с Авдеевым.
Есть в тюрьме дети… Отец с собою в тюрьму взял свою

пятилетнюю девочку.

Глазенки печально смотрят — не улыбнется она, а личи­ко бледненькое, зеленоватое.

•— Тя-тя! Тя-тя!

Отец возьмет девочку на руки и носит по коридору, занимает ее,— баюкает цепным звоном… И понесет он ее на вечную каторгу, понесет на руках, которыми зарезал чужого ребенка…

Все, что живет за моею дверью, идет ко мне, держит меня, сживается со мною, просит о помощи.

Но как помочь и чем помочь? Кто им поможет?

И в ответ только мыши скребутся, то ласково-тонко, словно понимают, то со злостью, словно готовы перегрызть тебе горло.

6

Пасхальная полночь.

Все камеры заперты.

Ожидание томительное, как перед приговором

Изредка вырвется смех и куда-то забьется.

Из конца в конец одиноко и глухо ходят часовые…

Надсаживая грудь, кто-то закашлял.

И ударили в колокол.

Тюремный колокол зазвонил к заутрене.

Гул и звон и здесь и там, и близко и далеко,— гул и звон: Христос воскрес\

Глубокий вздох и тяжелый стон идут по стенам и где-то в глубине тюрьмы вдруг рассекают камни: Христос воскрес]

Из глубины железных рам светится в тюрьму ясный взор. И чудятся легкие шаги…

Далеко за тюрьмою перезванивают к обедне.

Не спит тюрьма.

Мне приснилось, я сидел у окна. Выходило окно в без­звездную ночь.

За стеною возились какие-то дети.

И  вся моя  жизнь проходила  предо мною с  нехорошим искаженным лицом.

Бесшумно раскрылась дверь.

Вошел высокий седой старик.

И сливались наши глаза в мучительном взгляде. И кровь в моих жилах закипала. Закипала и стыла.

Старик перебирал губами, бормотал что-то.

А я от ужаса и тоски хотел биться о стену и грызть ка­мень.

И, тихо звякнув, упал к моим ногам короткий нож.

Старик исчез.

Я поднял нож, прижал его к сердцу, холодный. ,:И ждал рассвета.

За стеною возились какие-то дети. ‘    Л—  Вставай, дежурный!  Надзиратель, Вставай!  Пора по камерам,   дежурный!— гремя   ключами,   прошел   старший.

И ударил тюремный колокол.


;   Тюремные часы уныло бьют.

Надвигается ночь. От   лампы   по   полу   и   по   стене   лежат   неподвижные

тени.

Прилипшая к стене муха умирает.

Ее лапки судорожно вытягиваются, тельце сжимается, а расплывчатое пятнышко тени — ее последней спутницы,— дрожа, плывет.

Залетела ко мне в камеру муха, день, другой полетала и умирает.

., Ив предсмертный мушиный свой час вспоминается мухе: желтая и пыльная камера, когда там, за стеною, высоко стоит солнце, окно будто замерзшее и в ясный день, скучные и вялые мокрицы по углам, где зеленеет струями плесень, сонные тараканы на панели стен, озабоченные прусаки, ленивые, налитые кровью клопы, едва заметные, злые, бледно-желтые клопиные шкурки, тонкие юркие хвостики мышек, зубы рыжей огромной крысы, гул, звон кандалов.

Продолговатая тень спустилась и застыла.

Муха умерла.

И мне почудилось, застыло время, застыли шорохи, словно жизни больше не стало.

 

 

 

8

Бесцельно хожу взад и вперед.

.Мне холодно и темно. А там  на свободе все в зелени. По ночам долетают стуки  и  крики  взбурлившейся  жизни:

Но   часто   мне   кажется,   выжгло   солнце   человеческий род, и только я спасся в тюрьме.

Бесцельно хожу взад и вперед.

Музыка! Где-то близко проходят солдаты.

И я долго гляжу в мертвые стекла.

Хлещутся звуки по сердцу… и глохнут бессильные…

И кажется мне, со всех концов запалили землю. Мечут­ся дикие красные стаи. Земля умирает.

Бесцельно хожу взад и вперед.

Все  также  тихо.   Мне   холодно   и  темно.   Мутно  светит лампа.

И судорожно я думаю о звездах.


Светлая летняя ночь.

Там созревают плоды, и зарницы, шныряя, колышат ко­лосья.

Одинокие звездочки смотрят на землю.

Где-то за тюрьмою поют.

Собачонка тявкает тупо.

И песня уходит.

Как тихо, как мертвенно тихо!

Слышу время, время стучит, убегает—————-

Ничего не хочу, ничего мне не надо. Слышу время, время стучит, убегает.

11

Я чувствовал себя, свое тело, сгорбившееся и отяже­левшее, и душу с замирающими, как бы от испуга, мыслями, с нарастающей тревогой, предчувствиями какого-то вечного

 

 

 


27

 

гнета и все-таки никогда не потухающей надеждой, что кто-то непременно придет, подымется суетня, пропоет настораживающий замок и освободят.

Я вспоминал свое прошлое, всякий прожитый день до мелочей. И дни входили неясно, потом сгущались, росли, вырастали в какое-то чудовище,— в какого-то искалечен­ного ребенка, и немо тянули всю душу. Калека-ребенок простирал свои сухие руки…

И, глядя в лицо своих дней, я умолял простить меня, давал клятвы — лучше умереть, но не заставить стоять с этой сухою простертой рукой, лучше пусть измучаюсь и понесу всякую тяжесть!

И проходило все выраженное, вылившееся, окаменевшее в поступках, потом все бродившее и, наконец, то, о чем я боял­ся думать, и оно всплывало нежданно и назойливо лезло, спугивая весь копошащийся мир.

Я казнил себя за такие мысли, которые когда-то жили со  мною  неясно,  укрытые другими  спокойными  мыслями.

Вспоминая встречи, я вспоминал все, что говорили и о чем душа болела. Всю жизнь до травинки принял к себе в сердце. И я не видел существа, сердце которого не запла­кало бы хоть однажды.

Все равно, ты ли заварил, к тебе ли пристали, ты ли убил, тебя ли избили, но сердце твое сжимается и на душе — холод.

И незаметно я затягивал всего себя, закручивал в во­доворот бед, невзгод и мучений, метался как зверь в клетке и, изнемогая от ходьбы, останавливался, да от безысход­ности, от своей беспомощности застывал на месте… И оста­валось хватиться головою об стену,— и конец!

Но понемногу отходило сердце.

Вспоминалось, как в детстве, играя, отрывал лягушкам лапки, вспоминал желторотого выкидыша из разоренного гнезда, вспоминал рыбу с оборванным крючком… разорван­ного, полураздавленного червяка…

По тюремному двору ходил козел. Я встречал его на прогулках. Ходил козел по двору и, ровно понимая что-то, посматривал на меня.

И мне казалось, не только люди, но и звери и вещи пони­мают.

Избитая собака, и заморенная лошадь, и вся эта надо­рвавшаяся и измученная скотина… И горящие деревья, и желтеющие листья, и измятая трава, и истоптанные цветы, и ощипанные бутоны, и изъеденные побеги —■ они понимают.

28

 

Чувствуя себя и все, что живет за дверью и за стеною, что совершается и что было в прошлом, я чувствовал каж­дый миг жизни, и не проходило песчинки времени, чтобы настало забытье, даже в снах…

И я не знал, как оправдать и чем оправдать все совер­шившееся, все происходящее и все, что пройдет по земле.

«А если я был помазан на совершение?.. Я устранил от жизни насекомое, пускай это насекомое мучилось и однажды пролило слезу, а меня завтра повесят за него. Я помазан совершить то, что совершил, а другой был помазан свое совершить. Тем, что он мучился, когда я его прихлопнул, он искупил свое, а я искуплю завтра!»

Я ходил, не зная утомления, из угла в угол, но покоя мне не было.

12

Зашипели шашки конвойных, раздалась резкая команда. И выстроенные у тюремных ворот арестанты пошли, то­ропясь и звеня, торопясь и обгоняя друг друга по этапной дороге на волю!

И я увидел все, что было и что таилось в завтрашнем дне. На минуту осветилась тьма и стало ясно, как в полдень. Будто ледяные руки обняли меня, и лед жег мне сердце, и   я   проклинал   человека   и,   проклиная,   падал   перед   ним.

На волю!.

Категорія: Ремизов А. М. Узлы и закруты: Повести.

Літературне місто - Онлайн-бібліотека української літератури. Освітній онлайн-ресурс.