Ремизов А. М. Узлы и закруты: Повести.

Глава четвертая

Фрося, Клочковская горничная, подоткнутая, со взбитою прической, как у Раи, отбивалась от Кости.

Но Костя и не думал отпускать Фросю: зверски закусив свою дрожащую губу и стараясь сграбастать под себя Фросю, он крепко впивался в нее.

—   Да отступись ты, идиот носатый, и так из-за вас
житья нет! —дергала Фрося руками, щипала^ несносную
пиявку
и, наконец, изловчившись, саданула Костю в зубы,
и со всего размаху бацнула его об пол.

Поднялся Костя,— ему не впервой, он и не так еще нарывался! — обдернулся и, страшно сопя, пошел наверх в столовую.

—   Сволочь, сволочь кривая! — сопел Костя.

В столовой за самоваром сидела одна Христина. Еще горячий, потухал самовар: что-то ходило в нем и постукивало, как постукивает в поезде ночью, когда не спится.

Христина молча поставила перед Костей кружку с чаем и положила кусок хлеба.

Костя отхлебнул глоток и, засунув в рот мякиш, и разду-

63

 

‘ Ч-‘^Э1

 

вая   скулы,    принялся    уписывать.    Уписывая,    крошил    и чавкал.

А Христина, казалось, и не слышала съедобной Кости­ной музыки,— ее замыкал тесный круг, из которого она не могла уж выйти.

Сегодня уехал ее муж Сергей — Сергей Андреевич Клочков, и не мог не уехать, тут ему некуда было деваться и нечего делать: клочковские дела пошатнулись, платить нечем и достать негде, никто уж не даст. И он уехал и не вернется, пока не найдутся средства поправить развалив­шееся дело.

Вся охваченная этой одной мыслью, что Сергей не вернется и, может быть, никогда уж не вернется, Христи­на шаг за шагом вспомнила все совершившееся за день с той минуты, когда неизбежность стала прямо перед гла­зами и закрыла всякий путь и уничтожила последнюю чело­веческую лазейку — веру, что произойдет что-то и поставит все на прежнее место, произойдет чудо.

Мыслью гналась она за Сергеем. Вспомнила она, как они прощались, как прозвонил третий звонок и как тронул­ся поезд. И, все представив с самого начала до последней минуты, вдруг вспоминает она один торжественный моле­бен по случаю отправления солдат на войну, когда какой-то запасной солдат на возглас священника о путешест­вующих, страждущих, плененных, выскочил из фронта, вырвал ребенка из рук жены и задушил его. И, вспомнив этот торжественный молебен, вертит она головою.

А в голове вертится одна и та же мысль, что Сергей не вернется и, может быть, никогда уж не вернется.

Мыслью гналась она за Сергеем. Вот догоняет она поезд. Она в одном вагоне с ним, они сидят рядом, но он не видит ее, нет, он видит, только не смеет глаз поднять. Эта неизбежность, закрывающая всякий путь и уничто­жающая последнюю человеческую лазейку — веру, что произойдет что-то и поставит все на прежнее место, произой­дет чудо, неизбежность не дает ему поднять глаз. И снова, все представив с самого начала до последней минуты, мыслью перескакивает она к сегодняшнему утру, когда они сидели одни вот тут, в столовой, и все уж было кончено, и не было веры ни в какое чудо.

И  вспомнив  это  последнее  утро,  вертит  она   головою.

Да как же она забыла тогда о Нелидове? Ведь, Нелидов друг и приятель Сергея, он спас бы их! Ведь, Нелидов такой человек, он нашел бы средство, он спас бы их!

А в голове все вертится одна и та же мысль, что уж


поздно, и Нелидов не поможет, не вернется Сергей и, может быть, никогда уж не вернется.

И ей представилось ясно: сонный вагон, в котором едет Сергей. Сергей не спит, но на минуту он забылся и вдруг схватило,— екнуло его сердце, вернуться! И он встает, смотрит в окно, а поезд мчится — поезду нет до него дела, а кругом одна белая равнина — равнине тоже нет до него дела. А кому же есть дело? Да есть же кто-нибудь, кому-нибудь есть до тебя дело! И он не знает, что ему делать. Мчится поезд, спит вагон, спит белая равнина.

—   Ха! — захлебнулся Костя чаем и чихнул себе
в кружку.

Христина очнулась, и совсем неожиданная мысль ударила ей в голову: «Да ведь они родные братья,— Сергей и Костя!» И, вспомнив, как сегодня вечером она на минуту обманулась, приняв Костю за Сергея, не могла уж простить себе этого самообмана и в то же время про­должала думать: «Вот у них и уши одинаковые и что-то еще…» Думала и морщилась от гадливости.

А круг тех неизбежных ее мыслей, словно бы мстя ей за минуту раздумья, резко замкнулся. И уж она хотела бы вскочить и кричать на весь дом, выбежать на улицу и кри­чать на всю улицу, стать на площади и кричать на весь город, на весь свет и убить в своем крике тоску и негодо­вание свое и отчаяние свое: она ведь не знает, за что это ей и за что она должна мучиться.

А в ответ ей, словно на смех, клокотанье кашля вдруг наполнило комнату, оно росло, прорезалось сипеньем, тяну­лось хрипом и опять перекатывалось.

И было так, будто тут под самым ее ухом кто-то нарочно скребет тупым ножом по стеклу. И не зажать ей ушей, некуда ей уйти.

Шмыгая туфлями и запахивая засаленный коричневый халат, ПОДПОЛЗ к столу согнувшийся, изможденный старик, сам Клочков, Андрей Петрович. Молча дрожащею рукою старик подвинул стул. По только что уселся и, видимо, успокоился, снова его схватила боль: судорожно распах­нув халат, старик судорожно впился костлявыми руками в волосатую грудь и захрипел. И долго еще клокотало что-то в волосатой груди неудержимое и остановить чего нет человеческих сил.

—     Сережа уехал? — спросил старик, отдышавшись.

—     Вы знаете,— ответила сухо Христина Федоровна, не глядя на старика, и прокляла его в своем сердце.

«Да, он лгун и  притворщик и развратник,— проклина-

5 А. М. Ремизов                                                                                  .                        55

 

64

 

‘ ла она старика |в своем сердце,— да, он лжет, притворяется, хочет, чтобы оставили его в покое, не надоедали ему, не просили его, а ведь у него есть деньги, она это знает! и он не хочет дать денег, не хочет сына из беды выручить, прокля­тый лгун, и притворщик, и развратник!»

И, проклиная, невольно цеплялась за все те унижения, за все те упреки, какие в злобе, в ожесточении и в отчаянии рождаются у человека против человека.

Старик виделся ей полураздетый, грязный, источенный сухоткою, его беззубый слюнявый рот, вытаращенные мут­ные глаза и эти трясущиеся руки… Нюша, кухарка, засучив себе рукава, натирает ему грудь, а он водит руками по ее рукам и, бессильный, сопит, как Костя. И вечные горчични­ки, от которых где-то в сердце жжет.

«У! Жену ты свою отравил, проклятый, поганый, ты всех детей отравил, и этого идиота на свет вывел, а сам как собака на сене!» — вырывалась у ней ненависть и злоба: зачем он денег не дал и не спас их.

Подслушал ли старик тайные мысли невестки, или уж такое время пришло, старик виновато заморгал глазами и, видимо, потеряв всякую надежду, что дадут ему хлеба, сам потянулся к сухарнице, но достать куска никак не мог.

Догадался Костя, полез через весь стол и, потянув скатерть, задел рукавом полный стакан чаю. Стакан пере­вернулся, покатился и бацнулся об пол, как давеча бацнул­ся сам  Костя под кулаком Фроси.

Христина вскинула руки, странно повела глазами и, бросив ключи, пошла из комнаты.

— Опять наворзал,— ворчал, вытираясь, Костя,— а ну их к Богу!

Когда затихли шаги невестки, старик закрыл глаза и, обождав еще минуту, приподнялся со стула и, робко ози­раясь, запустил всю пятерню в коробку с шоколадом. И, взяв себе горстку на ладонь, принялся глотать шоколад без одышки и алчно, как глотает голодная птица. Давно старик забрал себе в голову, будто он какой-то самоглот: съесть может сладостей, сколько влезет. Да и наверстать ему надо: давно уж не лакомился!

Наевшись вдосталь, пока не замутило, старик опять согнулся и, отхлебывая сиротливо пустой, невкусный и какой-то противный чай, горько задумался о своей старческой собачьей жизни.

Передал он сыну Сергею магазин и много дал денег на первое обзаведение,— прахом пошло! А сколько им было труда положено, мытарств всяких пройдено, ведь сколачи-

66


кал копейку, ночей недосыпал, гнул спину: во всем себе отказывал,— прахом пошло! И в благодарность с ним как с собакою обращаются, да, как с собакою! И теперь хотят, чтобы он им денег дал. Каких еще денег? У него нет никаких денег! По совести, по правде нет у него и ломаного гроша за душою. А будь у него деньги, все равно он не дал бы, ни копейки больше не дал бы Сергею, Для чего Сергею деньги? Так по ветру пустить? Нет уж, шалишь! Деньги даются не для того, чтобы их по ветру пускать, деньги — -для дела. Правда, он мог бы достать для Сергея немного, столько, чтобы спасти Сергея, да не хочет он, а не хочет потому, что обращаются с ним как с собакою, да, как с собакою, хотят его в гроб вколотить, а он и без того на краю гроба!

«Могу и не хочу, достал бы денег, да не достану!» — повторял себе старик, и эта мысль о какой-то своей власти обогрела его старое, изморенное застарелою болезнью тело.

—     Костя,— позвал старик ласково,— ты сегодняшнюю газету читал!

—     Не читаю я газет, папаша, не такой я человек! — Костя ковырял распустившийся утром цветок, отколупывал лепестки,  полагая, что оттого  попышнее  цветок сделается.

—     Ишь ты! — подмигнул старик,— философ!

—     О животных, папаша,— Костя продолжал свое дело,— речи адвокатов, о диких народах, вообще что-нибудь философское, это моя страсть, потому что природа, дейст­вительно, есть все… Путешествия, зарождение миллионов существ всяких, и отчего они происходят, и к чему и какая их должность и назначение,— есть не стану, читать буду. О  войне же не моя страсть, это страсть маленьких детей.

Ты, Костя, глупый, чушь мелешь, съедят тебя мухи с комарами! — Старик подвинул сардинки и, вытаскивая пальцами рыбку за рыбкой, стал уписывать.

А хотел я вас спросить, папаша,— задумался Костя,— есть ли такая книга, где бы все было написано, чтобы вся жизнь там была написана: как жить и как управ­лять жизнью?

—     Была одна да сплыла,— старик покачивая головою, чавкал и мазался маслом,— а называлась эта книга Голу­биная…

—     Голубиная…— протянул Костя,— голубиная!

—     Курам на смех! — чуть было не подавился старик, текло масло по бороде на халат.

—     И зачем жить, коли помру, а непременно помру, и   никакого  удовольствия  от   жизни   нет,  так  зря   живу,—

07

 

Костя бросил свой цветок, подошел к столу и уставился па отца,— хочется мне, папаша, тайком выучиться, чтобы никто не знал.

Старик вдруг скорчился: показалось старику с его больной головы, будто из его чашки коровьи ноги торчат.

—   Костя, ты ничего не видишь? — спросил старик
перекошенным ртом, дрожа всем телом.

Костя вылупил глаза:

—     Где, папаша?

—     Да подойди ты поближе, дубина стоеросовая!

Но уж кашель сдавил больную грудь старика, кашель, заклокотав в груди, прогнал из чашки коровьи ноги. Под­нялся старик и, судорожно запахивая халат, направился к дивану. Улегся на диван, закрыл глаза.

—   И зачем жить, коли помру! — протяжно застонало
в старике, не смотрел старик, все еще боялся коровьих
ног,
и вспоминались ему молодость, здоровье, жена покойни­
ца, вспоминалось, как такое далекое и невозвратное,
поверить трудно, что было оно и не во сне было, а на самом
деле.

Приподнялся старик на диване, разинул рот. И сидел так с единой ноющей болью, вспоминая далекое прошлое, с единой ноющей болью, вспоминая невозвратное прошлое. . Костя постоял у окна, обвел глазами морозную даль и луну, обошел все углы и, бледный, как луна, стал спускать­ся вниз.

—   Худо живется,— бормотал Костя,— на боковую пора.
Скрылся   Костя.  Пришли   в  столовую  Рая  и  приказчик

Мотя, брат Христины, перекинулись друг с другом какими-то только им одним понятными полусловами на тарабар­ском влюбленном языке, наскоро выпили чаю и тоже ушли.

Пришла гимназистка Катя, задумчивая и утомленная, отщипнула себе хлеба, подошла к зеркалу, посмотрелась так, будто кто-то смотрел на нее, и запечалилась. Прошлась по комнате, открыла пианино, но, заметив отца, тихо опусти­ла крышку и поспешно вышла.

Пришла горничная Фрося, сильными руками быстро перемыла посуду, поставила посуду в буфет, опустила в карман горсть хозяйского сахару и, схватив самовар, как перышко, понесла в кухню.

Прибежал пес Купон, понюхал старика, посмотрел в окно на луну, свернулся у дивана у ног старого хозяина и заснул.

Сидел старик с разинутым ртом, не двигался.

И  уж  казалось старику,  что  в  больной   голове  у  него

68

 

«

завелись тараканы, и была голова его полна тараканьих яиц так, что перло. И с ужасом чувствовал он, что из глаз его уже высовываются тараканьи усы, чувствовал он запах тараканьих  яиц  и   сидел  с   разинутым   ртом,   не  двигался.

Был старик похож на то страшное в жизни челове­ческой — на неизбежное, оно вот также стережет на пороге всякое жилье, оно сидит под дверьми обреченных домов и, подслушав счастливое слово, открывает чуть видную щелку для глухой неизбежной беды.

Выскочила из часов кукушка, торопливо прокукукав, спряталась в своем домике.

Шло время, откалывали часы миг за мигом в пучину без возврата, повторяя одно и то же, все одно и то же, как вчера, так и сегодня..

Категорія: Ремизов А. М. Узлы и закруты: Повести.

Літературне місто - Онлайн-бібліотека української літератури. Освітній онлайн-ресурс.