Ремизов А. М. Узлы и закруты: Повести.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

—   Вера! Верочка! Верушка!

Маракулин, переписывавший повесть, над которою сидел с утра до вечера,— редкий и выгодный заказ, свалив­шийся ему как какая-нибудь освежающая райская манна, вздрогнув, не довел затейливого усика в виноградах заглав­ной буквы.

А с лестницы все настойчивее повторялось знакомое имя:

—    Вера! Верушка! Верочка!

—    Акумовна, кого вы там кличете? — не вытерпев, заглянул Маракулин в кухню.

—    Веру,— сказала, не оборачиваясь, Акумовна,— у! бесстыжая! — и затопотала вниз по лестнице во двор.

Было поздно — часов одиннадцать, уж ветровой закат пыльно расстилался за Обуховской больницей и с короткою ночью наползали из-за болотных застав туманы, а на дворе, заваленном мусором, щебнем и кирпичами, все еще галде­ли ребятишки и, заливаясь, бренчала балалайка,— этого нерусского убогого добра на Бурковом дворе вволю, да по окнам, положив подушку на подоконник, высунувшись, торчали головы, взъерошенные и заморенные каменным петербургским зноем в надежде, должно быть, подышать прохладою.

Тушь на пере высыхала, и буквы не выходили, и Мара-кулину казалось, что Акумовна больше не вернется — затеряется где-нибудь в бурковском мусоре со своей таин­ственной недозванной Верой.

И   когда   на   кухне  опять  затопотало   и   не  Акумовнин,

185

 

чей-то полудетский, полудевичий голос заговорил часто, переходя то в веселый смех, то в ноющее причитание,, он с каким-то облегчением задернул занавеску, и опять пошла работа.

Перепиской своей Маракулин дорожил и хотел непре­менно закончить ее, так как сидел над нею чуть ли не второй месяц. Эту редкую работу достал Маракулину Сергей Алек­сандрович перед своим отъездом на летние-гастроли. Целых пятьдесят рублей должен был получить Маракулин, и дела его значительно поправлялись.

—     Да кто это у вас там на кухне живет? — спросил Маракулин на следующий день, когда вечером подала Акумовна   журавлевский   красный   с   игрою  певун-самовар.

—     Верушка,— ответила Акумовна, и улыбаясь и погля­дывая как-то по-юродивому из стороны,— чудотворная.   .. ц

И полоскательную чашку принесла уж не Акумовна,— Акумовна в дверях осталась,— чашку несла чудотворная Верушка.

Это была девочка-подросток лет пятнадцати, каких много-на Бурковом дворе в няньках служат, вполне уж развитая;, как девушка. Но вглядываясь пристальнее, Маракулин встретил в глазах ее что-то такое знакомое и необыкновен-; но близкое, только назвать не мог, и не припомнить ему, где однажды уж видел такое: огонек какой-то, нет, еще что-то, чего уж никак не спрячешь и у сонного под веками поблескивать будет.

—     Вас Верой звать?                                                              :

—     Верушкой… Верочкой,— сбиваясь и тихо как-то и угрюмо ответила девочка и, словно смутившись чего-то^ попятилась.

—     И даже Верочкой, вот как!—сказал Маракулин, с каким-то восхищением глядя на девочку, и поднялся вдруг.

А она, спрятавшись в коридор за Акумовну, чем-то уж в кухне постукивала или это у него, и бог знает, с чего это бывает, сердце постукивало.

—   Барин, что я хочу попросить вас, барин, не трожьте
ее!

—   Что вы, Акумовна, бог с вами!
Но сел он как пойманный.

—   Боюсь Василья Александровича,— продолжала Аку­
мовна,— приедет с дачи, страшно, каждый раз подавай ему,
неуемный, тоже эти лазают, как ночь, так под дверями шарят,
шатуны.

Приютив с улицы, Акумовна ревниво обороняла девочку

186


от■: Бурковых шатунов — Станислава-конторщика и Кази­мира-монтера, и вечером нередко еще засветло запирала она кухню и укладывала девочку на свою постель под три неугасимые лампадки для безопасности.

А называла она Веру чудотворною так потому, что совершилось чудо над нею.

—’ Чудотворная она,— говорила Акумовна,— до пяти го­дов безъязычной была, не говорила, и доктору показывали Николаю Францевичу, нет пользы, и к Скорбящей ее водила мать, тоже посоветовали, к Матренушке — босиком ходит, а в темную пятницу пошли на Пороховые заводы, крестный ход в Ильинскую пятницу на Пороховых •**- двенадцать икон носят и до тысячи маленьких, всяких, отстояли они обедню, стали домой собираться, а она пить просит: «Мама, дай мне пить!» С той самой поры и говорит.

Отец Веры — торговец книжками: книжки, крючки, пу­говицы, разная мелочь. Мать Веры хворая4 в поденную ходила: где полы мыть; где на уборку. Жили они в Кузнеч­ном переулке в углах, где хиромант, окна там вроде вене­цианских— страшные. Стала Вера подрастать, отдали ее в золотошвейки, пробыла с год в золотошвейках, не приго­дилась — глаза заболели, поступила в няньки. А тут как-то бежал отец с лотком через Владимирский от. городового, у Пяти углов на повороте попал под трамвай,— раздавило. И об эту же пору Вере от места отказали. И пришлось им тогда очень те’сно. Мать и придумала: попробовать к брату послать,— на Муринском в Лесном жил, в дворни* ках,— не найдет ли он места. Вот девочка и пошла, добра­лась до Лесного уж вечером и по дороге, дом разыскивая, остановилась у гостиницы музыку послушать. Стоит она, слушает, глаза-то, должно быть, горят, рот разинула, а из гостиницы господин какой-то, с барыней под ручку и смотрит на Веру так ласково. Тоже остановился, стал расспрашивать ласково так. Она все рассказала вплоть до музыки, как музыку остановилась слушать. И какая счастливая случай­ность: им-то как раз и надобилась нянька и условия выгодные. Обрадовалась Вера, согласилась. Взяли извозчи­ка, повезли ее к себе — и живут-то они- тут близко. Какая счастливая случайность! Поздно уж было, стемнело, а домой приехали, прямо за стол ужинать, и Веру с собой посадили Накормили ее. А как накормили ее, барин повел в другую комнату — через коридор комната — спать. А ночью опять пришел. Кричать хотела, рот руками зажал. С этого и нача-

187

 

лось. Очнулась Вера — утро. Вышла из комнаты — коридор. По коридору бродила, искала барина и барыню, попала в буфет,— она ведь в гостинице ночевала! Спрашивает буфетчика, где барин и барыня? Буфетчик смеется: никаких нет ни барина, ни барыни, а хочет она, пускай к нему идет в няньки. Вот положение: не согласиться страшно, вернуть­ся к матери страшно, согласиться, а что если буфетчик-то, как вчерашний.барин, зажмет рот руками?.. И то страшно и другое страшно, а третьего нет. И все-таки пошла к буфет­чику в няньки. Детей оказалось много, кое-как справлялась, и так с неделю. А через неделю, как уж пообвыкла, перевел ее буфетчик в отдельную комнату спать.от детей отдельно — детей много! — ей как-будто бы так удобней будет и спокой­ней. И опять пошло то же; сначала сам хозяин-буфетчик, за буфетчиком околодочный надзиратель. Как ночь, уж кто-нибудь непременно — человек по пять за ночь к ней приводили. И никуда из комнаты не выпускали, и детей она больше не видела: у них была новая нянька. Плакала, да что же, только смеются. И вышла Вера из комнатки от буфетчика одним чудом. Счастливая случайность: пожар — загорелось в гостинице. А то бы пропала. Выскочила она в суматохе из комнатки своей да бежать. Прибежала в Кузнечный в углы, где хиромант, а матери нету — от холеры померла мать. Вот положение, хоть назад к буфет­чику в комнатку возвращайся. Да сжалилась дворничиха, тоже, как Антонина Игнатьевна, старшего Михаила Павло­вича жена, к братцу в Гавань ходила, жалостливая, с Антониной Игнатьевной знакома, и послала к ней в дом Буркова, не найдется ли девчонке местечка. А Вера вместо Антонины Игнатьевны попала к Акумовне

— Чудотворная она,— говорила Акумовна,— одно страшно, лазают, как ночь, под дверьми шарят, шатуны, страшно.

Лето тянулось нескончаемо, томяще, однообразно.

Стояла жара, и по всему Петербургу, по всем улицам стояли рогатки — мостовые, как всегда, перемащивали -«• ни проходу, ни проезду, и духота.

По вечерам за самоваром Акумовна гадала Маракули-ну, как Адонии Ивойловне зимой за самоваром. Гадала много и щедро, не только на нем, трефовом или, как говорила Акумовна,   крестовом   короле,   но   и   на   других   королях   и

188


дамах — крестовой, червонной, бубновой, пиковой, на всех тех лицах, какие выходили ему по картам, чтобы и их судьбу узнать, и тем вернее дознаться, кто они такие и что у них на мыслях.

Карта не лгала. Одно и то же, какая-то бестолочь:

—     Немножко скука.

—     Немножко деньги.

—     Немножко слезы.  ,

—    Досада.

—     Молодая особа.

—     Собственный свой дом  и вещь.

—     Благородный важный господин с бумагой.

—     Казенный дом.

—     Молодой особы скука.

—     Немножко неприятно.

—     Собственные свои хлопоты.

—     Собственный свой разговор.

И оставался Маракулин постоянно при собственном своем разговоре.

Разложит Акумовна в последний раз, зашепчет послед­ние слова.

—     Для дома.

—     Для сердца. —, Что будет.

—     Чем кончится.

—     Чем успокоится.

—     Чем удивит.

—     Всю правду скажите со всем сердцем чистым.

—     Что будет, то и сбудется.

И в последний- раз все одно и то же — одна карта: какая-то бестолочь одна и собственный свой разговор.

Карта не лгала. И только иногда, должно быть, надоеда­ло картам, и они сердились: начинали издеваться — пока­жут большую перемену или выйдет большая дорога, боль­шие деньги, исполнение желаний.

За картами нередко Акумовна вспоминала свою барыню, старого барина, брата барыни и своего сына, и какие сны кому снились, и перед чем снились, и что какой сон означает.

—   А наш турийрогский батюшка хороший был, великий
покаянник, отец Арсений,— вспоминает Акумовна,— перед
смертью своей встал и спрашивает: «Готовы ли лошади?» —
«Какие, батюшка, лошади?» — «Да ведь я, говорит, только
что молодых повенчал,, на свадьбу меня зовут за границу
ехать!» Да и помер. А за шесть дней, как старому барину
помереть, видела моя барыня, будто она сапог с ноги поте-

189

 

ряла. А перед смертью барыни приснилось мне, сижу я будто перед печкой — затопила печку, дрова разгорелись, стал жар разливаться, я нарезала сала, положила в горшок, поставила в печку, и только что поставила, горшок и раз­валился на две половины и затрещал, жар и чад такой… Не дал мне родитель слова благословения. Так все и вышло! Катучим камнем коло белого света.

—    А что же брат ваш и невестка? — спросил как-то Мара кул и н.

—    Да то же, одно — маются: лесу нет, дров нет, покосу нет; а меньшая дочь их Федосья, племянница, в Турий Рог ходила в поденную полоть, барину, молодому Буянову, понравилась, баловной барин, и оставил ее барин у себя на месяц в доме служить, а месяц кончился, еще на месяц, а там и на всю зиму. Брат-то все понимал, да невестке не сказывал. Лесу нет, дров нет, покосу нет, а от барина и дров дадут и денег, выгодно. Так всю зиму и прожила Федосья. А на Красную горку уехал барин в город, там и женился. И пошла Федосья домой к отцу опять, а уж все знают — все узнали! Стали ее попрекать братья, что такая она, грех-то у ней этот, как воронье, заклевали, и не вынесла,— за девять ден до Покрова померла. Двад­цатый год минул, молодая. А Василий, двоюродный брат, на маслину ноги отморозил…

Вспоминая Турий Рог и Сосну Гору, Акумовна нет-нет да и заметит и такое турийрогское и сосногорское, что, кажется, и в голову не придет на Бурковом дворе.

—   Теперь,— скажет,— рожь уж готова, слава богу! —
и перекрестится: — Дождь не хорошо.

Вера привыкла к Маракулину и не дичилась больше, и он привык к ней и хорошо было, когда она входила в комнату:

впереди Акумовна с самоваром, а за нею Вера с поло­скательной чашкой.

«Из полоскательной чашки на том свете дьяволы дьяволов и грешников причащают!» — вспомнилось как-то Маракулину видение Акумовны из ее хождения по мукам, и он впервые с отъезда Верочки улыбнулся.

И Вера, словно прочтя его мысли, ответила ему.

И он долго видел ее улыбку полудетскую, полудевичью.

И как пусто показалось, когда Вера, найдя себе место, перебралась из кухни от Акумовны тут же на Бурковом дворе на четвертый этаж во флигель — так назывался черный конец дома к Бельгийскому заводу.

Акумовна    частенько    пропадать    стала:    наведывалась


к своей чудотворной — к огоньку своему, к Вере своей, учила ее, должно быть, и чистоту наводить и морить бере­зовые дрова, что-нибудь такое.

‘    И Маракулин оставался совсем один, пусто ему показа­лось.

Какой-то жилец из флигеля такую взял’ повадку:- как вечер, высунется из окна лицом к Маракулину, смотрит и’свистит. И то, что он глаз с него не спускал, а Маракулин уверился, что это так, и то, что свист не прекращается, все это доводило его до бешенства и волей-неволей приходи­лось закрывать занавеску и сидеть в духоте.   И пусто было, и душила злость.

И ‘ по утрам, читая газеты, с каким-то нетерпением искал он и, находя,’ радовался — злорадствовал всяким убийствам, пожарам, катастрофам, наводнениям, ливням, землетрясениям, веря в злорадстве своем, что страхом можно взять человека, устрашить человека, вывернуть как-то мозги его и душу, и тогда прекратится вечерний самодовольный, наглый свист над ухом.

А на новом Верином месте дело, должно быть, неладно
шло, что-нибудь случилось: не оборонить, должно быть,
Веру от шатунов да и за ней самой не усмотришь, бес­
стыжая.

Прерывая гаданье и заговаривая о Вере, со слезами го­ворила Акумовна:

—  ‘Я к государю пойду: как помирать, руки так —
и все расскажу.’

‘ —-   Не допустят, Акумовна.

—    Нагишом пойду, нагая: как» помирать, руки так — и все расскажу.

—    И нагишом не-допустят.

Но она стояла на своем, она верила, только государь заступится, не пропадет девчонка, и долго стояла на своем и вдруг примолкала, смирялась.

И Маракулину слышалось, как шептала она свое конечное,’ свое отходное — кару и награду делам:

—» Обвинбв’атить никого’нельзя.

—    Да кто ж виноват-то, Акумовна?

—    Я’ черный человек, я ничего не Знаю,— отвечала Акумовна,’ и улыбаясь и поглядывая как-то по-юродивому, из стороны.

Лето тянулось нескончаемо, томящее, однообразно. Только и ждал Маракулин праздников: все-таки праздники.

 

Первым вернулся Василий Александрович клоун, пред­ставлял он и лето в Петербурге, но жил на даче в Шувало­ве и на квартиру иногда только заходил и то заглянуть, рабыня Кузьмовна тоже в Шувалове находилась при нем. За Василием Александровичем, окончив свою поездку, вернулся Сергей Александрович, привез с собою из теплых краев,или, по словам Акумовны, из того места, где на быках ездят, сто баночек с медом,— такой уж человек хозяйст­венный.

А вскоре за Сергеем Александровичем приехала и Вера Николаевна С поляничным вареньем из своего маленького белого с пятнадцатью белыми церквами заброшенного старого города, от матери из Костринска.

За Верою Николаевной явилась сама Адония Ивойловна. Все вернулись, не хватало только Верочки. И вестей от

нее никаких не было. ^     И уж в сентябре по зеленой бумажке-билетику, выстав­ленному у швейцара Никанора на дверях, Верочкину комна­ту сдали.

Новой соседкой Маракулина оказалась Анна Степанов—‘ на Шиянова, по мужу Лещева, учительница из  Пурховца. Пурховец — древний город на реке Смутре, а по пению соловьиному — первый, соловей-город.

В Пурховце, в женской гимназии, где преподавала Анна Степановна, были два учителя, две знаменитости: учитель истории Раков и учитель словесности Лещев, оба приятели и оба, по собственному определению своему, йдей-ные. Судьба Анны Степановны тесно связана с судьбою Лещева, а Лещев и Раков, как две половинки, и по едино­душию и по единомыслию — одно. Только Раков постарше, Лещев помоложе. И Раков и Лещев жили вместе у одной хозяйки, жили скупо, трезво и уединенно.

Павлина Поликарцовна, их хозяйка, хоть и не шестнад­цати лет, но еще бодрая и крепкая, служила она в незапамят­ные времена свои у губернского советника Герасимова в ку­харках, и Герасимов перед кончиною своей во всем ее ограничил, как выражалась сама Павлина Поликарповна, выигрышный билет подарил ей за примерную службу. Купила Павлина Поликарповна домишко, пускала жильцов,

тем и жила.

Раков, разведав о герасимовском билете, не преминул, как историк, заметить себе его номер в памятную книжку и  всякий  раз  следил   по  газетам   выигрыши,  а  к  Павлине


Поликарповне был почтителен, строг и ласков. И шли так годы тихо, уединенно и в ожидании.

Павлина Поликарповна, хоть и не шестнадцати лет, а думка-то в голове у ней бывала, нет-нет да и всплакнет она просто беспричинно так. По весне — особенно, когда припекать начнет, да куры все занесутся, да сады зазеле­неют, да ночи пойдут теплые, душные, томящие, да соло­вей защелкает, да сам Раков заиграет на гитаре, что на гуслях, заиграет да запоет соловьем — «По синим волнам океана, лишь звезды блеснут в небесах, корабль одинокий несется, несется на всех парусах…» — тут уж никакое, кажется, сердце не выдержит, и упадет у Павлины Поли-карповны сердце.

Пурховец — древний город на реке Смутре, а по пению соловьиному — первый, соловей-город.

Просматривая поутру Пурховецкие Губернские Ведо­мости, Раков неожиданно разгоготался, да так — ну как на радостях человек загоготать может, когда горла — мало, да и как было не загоготать: герасимовский билет и не что-нибудь — все двести тысяч выиграл! Но вовремя спохватившись, сунул Раков в карман газету, нарочно громко раскашлялся и, затаив Павлинино счастье, пошел, как ни в чем» не бывало, в гимназию на уроки.

Уж к вечеру, едва высидев уроки, Раков от волнения разнемогся, и пришлось Павлине Поликарповне с больным всю ночь провозиться. А наутро легче не стало, и так с неде­лю. Целую неделю ухаживала Павлина Поликарповна за Раковым, а на заговенье они поженились. И первым делом после венца, как остались наедине молодые, был нескромный, но законный вопрос молодого: «Где билет?» — «Какой билет?» — «Какой! герасимовский!» А билет-то герасимов­ский давным-давно продан, билета уж. никакого нет.

На заговенье, чуть ли не в тот самый день, женился и Лещев. Лещев женился на Анне Степановне Шияновой. Шияновы — первые богачи пурховецкие, но отец Анны Степановны проиграл в карты все состояние, и жили они после большой жизни в бедности. Так и помер отец, так и померла мать. Анне Степановне было уж за двадцать, и странное дело, ничего в лице ее не было ни отталкивающе­го*, ничего такого, чтобы безобразием или уродством назвать, даже, напротив, а между тем никому она особенно не нравилась и вообще не ухаживали за ней. И невестой не считалась она в Пурховце, да и сама она себя не считала и уж в тайности сжилась, должно быть, что одна и одной останется   она,   и   не   сжилась,   нельзя   с   этим   сжиться,

192

 

а уверила себя. А в один прекрасный день получает она наследство от тетки какой-то, о которой и не слыхивала, и наследство немаленькое — тысяч пятьдесят что-то. И, конечно, в гимназии об этом известно, сама же она первая всем рассказала, и, конечно, Лещеву тоже известно. Тут-то Лещев и принялся за дело: по пятам пошел ходить за Анной Степановной, несчастным каким-то вдруг сделался, плакаться стал, ныть стал, и гонения какие-то на себя выдумал, и врагов каких-то нашел, и все болезни у него открылись сразу, и все неизлечимые, и вот-вот самоубийст­вом кончит и при этом любовь разыграл самую отчаянную, соловьем запел, да таким соловьем…

Пурховец — древний город на реке Смутре, а по пению соловьиному — первый, соловей-город.

И женился Лещев на Анне Степановне, отобрал все ее теткино наследство — все пятьдесят тысяч да и показал ей дверь:

«Мне, говорит, разве тебя надо, мне деньги твои надо!»

Веру Николаевну жалко было, за Верочку страшно, а за Анну Степановну больно. Как-то так она улыбалась, больно на душе за ее улыбку.

Вера Николаевна хотела учиться. Для чего учиться? Да так ей ее Марья Александровна сказала, в которую она, как в Иверскую, поверила. И она будет учиться, пока сил хватит, и когда-нибудь за какой-нибудь физикой Краевича богу душу отдаст.

Верочка хотела стать великой актрисой, прогреметь на всю Россию, на всю Европу — на весь мир, а хотела она этого так потому, что отомстить Анисиму хочет: на одну минуту, чтобы Анисим Никитич Вакуев, которому все удается и с рук все сходит, пожалел бы себя и раскаялся, что про­менял ее на каких-то других, полюбивших его или продав­шихся ему. И вот она пробивает себе дорогу каким-то верным и испытанным способом и будет пробивать, пока хватит сил.

А чего хотела Анна Степановна? Осталась она одна и без ничего, но не в этом дело; она и одна жила и без всяких денег жила, тут другое, тут душевное — она всей душой поверила, что ее полюбили, и сама она полюбила. Так чего же она теперь хочет? Чего хочет! А чего хочет человек, душу которого смазал кто-то, душу которого изнасиловали?

И,   вглядываясь   в   Анну   Степановну,   Маракулин   все

194


более убеждался, что ей, собственно, на земле и делать-то нечего. И оттого она так улыбалась, больно на душе за ее улыбку.

Осень началась трудная, всем пришлось туго. После осеннего праздника — Воздвиженья, Василий Александ­рович — клоун, летая в цирке на каких-то воздушных трапе­циях, упал и расшибся или, как говорили по двору, столбо­вую кость и ствол ног повредил.

И так ему плохо было после воздушного его падения, даже попросил священника приобщиться. А доктор сказал, что пролежит он месяцев шесть и операция будет трудная.

— С пятки срежут и отворят мясо,— соболезновала Акумовна,— будут долой костку долотом скалывать, долой прочь, обе пятки, а испить бы ему настою из лошадиного навозу и все бы как рукой…

У Маракулина после летней удачи опять ничего не было.

‘По разным местам и учреждениям самое большее запи­сывали его адрес, а известно, когда запишут адрес, уж ничего не дождешься.

Случилась в то время в Петербурге перепись собак. И с неделю ходил он по всяким Бурковым и Бельгийским дворам, считал собак, а ходивши по собакам, познакомился с одним студентом, тоже счетчиком, Лиховидовым.

Студент этот, Лиховидов, сам находясь при последнем
издыхании, как-то ухитрялся всякие собачьи занятия доста­
вать, и кое-чем пользовался от него Маракулин. И уж
дело пошло было опять на поправку. Но тут с Лиховидо­
вым произошло недоразумение. Занимался Лиховидов где-
то в конторе, и как-то выходит он после вечерних занятий
поздно, и как раз выходит главный над ним — управляющий
конторой, разодетый такой, в шубе — воротник богатый.
«Как, говорит, думаете, господин Лиховидов, что теперь
лучше, чаю попить или кофею?» А Лиховидов с утра еще
ничего не ел, как собака голоден, да и ветром петербургским
на него дунуло, зуб на зуб не попадает,— посмотрел он
на управляющего, словно бы соображая о чае и кофее,
что теперь лучше, чаю попить или кофею, да как свистнет
его по физиономии. И с тех пор пропал. А пропал Лихови­
дов, стало дело и у Маракулина.

На ловца и зверь бежит. После долгих поисков .Д-пна Степановна   нашла  себе  уроки   в   како/и-то* частной   гимна-

195

зии, и гимназия оказалась образцовой, а начальница гимна­зии Леднева из, идейных. Леднева-начальница обладала великим искусством не тратить ни копейки из своего кармана, и делала она это и как-то очень просто и мудрено и, конечно, затуманивая свое дело самым настоящим петер­бургским туманом. Говорили, что платит она жалование учителям из каких-то таинственных обмундировочных денег, ей вовсе не принадлежащих, и что учителя в ледневской гимназии всякий год обязательно менялись. Раков и Лещев по своей идейности выходили перед Ледневой просто дрянь, как любой семеновец дрянь перед Станиславом-конторщиком и Казимиром-монтером по части кухарок.

Два месяца не получала Анна Степановна жалованья, все ей оттягивали под разными предлогами, и только на третий месяц выдали, и само собою, не как обыкновенное жалованье, а как ссуду какую-то в счет тех же таинственных обмундировочных.

Получив первое жалованье, повела она и Маракулина н Веру Николаевну в Мариинский театр на оперу, и билеты обошлись ей не дешево, зато места — хорошие и было видно все и слышно.

В этот вечер в театре Маракулин встретил Ве­рочку.

Сколько раз за лето и осень думал о ней и в адресный стол посылал, но ответ получался один: выбыла.

И вот он с ней встретился.

В первую минуту ему страшно стало, но страх перешел в беспокойство: Верочка была не одна, с Верочкой шел Глотов — кассир Александр Иванович, пр*йятель Мараку­лина.

Верочка нисколько не изменилась, впрочем, разве изме­няются люди! Верочка его сразу узнала, а Глотов — нет или умышленно по каким-нибудь бесспорным сообра­жениям, по бесспорной причине сделал он вид, что сразу не узнал старого своего приятеля.

—   Вот неожиданность, а мы тебя, знаешь, Петруша,
давно похоронили!

А   Верочка,  узнав,   что   и   Вера   Николаевна   в  театре, сейчас же пошла ее разыскивать и больше уж не вернулась. Глотов повел Маракулина в буфет.

—     Ты где ее встречал? — спросил Глотов приятеля.

—     Зиму у одной хозяйки прожили,— ответил Маракулин.

—     Так ты ее очень хорошо знаешь?

—     Как когда.

И вдруг злость осунула их лица. Оба прекрасно поняли

196


друг друга. Разговора больше не могло быть. Но разойтись было неловко. И молчать было неловко.

Глотов предложил выпить. Маракулин отказался.

И они вышли из буфета, шли рядом, плечо о плечо, оба разыскивали Верочку. Маракулин молчал.

А Глотов заученно и с каким-то удовольствием повторял одно и то же:

—   Вот неожиданность, а мы тебя, знаешь, Петруша,
давно похоронили!

В следующий антракт Маракулин не встретил Верочку, и Верочка, пообещавшая еще раз зайти к Вере Николаевне, не пришла. И больше он ее не видел.

Из театра Маракулин с Верой Николаевной и Анной Степановной отправился на Невский в кофейную.

И встреча с Верочкой, и встреча с Глотовым, встреча их вместе, театр и кофейная, все это взбудоражило Мара­кулина, и то, что скрытно закипало в нем там в буфете, когда стоял он с Глотовым, вылилось жгучим отчая­нием.

И стражда, он почувствовал, что если бы сейчас вот встал кто-нибудь от столбика, какой-нибудь Глотов, или брат Глотова, или сват Глотова, который знает Верочку и Верочка которого очень хорошо знает, встал бы и подошел к нему и свистнул бы его по физиономии, как студент Лиховидов управляющего, он бы ногу ему в благодарность поцеловал и шею бы свою заодно подставил, пускай бьет кулаком, сколько душе угодно, или пускай по зубам ударит, чтобы челюсти треснули.

И, чувствуя всю жгучесть вольной на себя принятой боли в жестокой страде своей, вспомнил он о своей излюб­ленной, опостылевшей, несчастной генеральше, и ему пропа­ла охота — ему уж не надо было ни оплеухи, ни кулака, пи пинка ни от тех подстриженных усов, самодовольно болтающихся с плюгавым безусьем, и ни от тех лихих рыжих закрученных завитком вверх, которые знают Верочку и Верочка их очень хорошо знает.

Нет, он думал о своем отчаянии, как было бы хорошо подварить генеральшу кипятком, ну так шпарнуть чуть-чуть кипятком, и с какою злостью бросится она кусаться и всех до одного искусает.

—     Почему фамилия Верочки теперь не Вехорева, а другая — Рогова.

—     Потому   что  она   генеральша,— ответил   Маракулин.

—     Какая генеральша?

Вера   Николаевна  не понимала   и смотрела то  на  него,

197

 

то на Анну Степановну, которая улыбалась, и было больно на душе за ее улыбку.

А Маракулину захотелось уж самому встать и тут же сейчас у одной глаза выколоть — эти потерянные глаза бродячей Святой Руси, оробевшей, с вольным нищенством, опоясанной бедностью — боголюбским пояском, все вы­носящей, покорной, терпеливой Руси, которая гроба себе не построит, а только умеет сложить костер и сжечь себя на костре.

А другую задушить, чтобы перестала улыбаться, не было бы этой улыбки, из которой с каким-то наглым бес­стыдством лезет в глаза всем и каждому смазанная изнаси­лованная душа, ей незачем жить, ей нечего делать, ей нет места на земле!

Л может быть, ему самому уж нет места на земле?

—     А как вы думаете, Вера Николаевна?

—     Верочка адрес свой дала и предупредила, чтобы не спрашивать Вехореву, а Рогову.

Маракулин закрыл глаза, он почувствовал вдруг край­нее утомление и какое-то полное безразличие, и если бы, кажется, пожар начался в кофейной, он не тронулся бы с места, и если бы потолок стал обваливаться, он даже не взглянул бы.

Заметив, что ему не по себе, Вера Николаевна и Анна Степановна не хотели его тревожить и, чтобы не сидеть над душой, тихонько разговаривали.

Вера Николаевна рассказывала про какую-то сестру милосердия:

г 1’1ри~вё»зли в больницу ребенка, кипятком ошпарен, чтобы операцию сделать, надо кожу, а где взять кожу? — у ребенка? — не вынесет, ослаб очень, вот сестра и предло­жила свою, у ней и вырезали сколько надо.

—     И что же?

—     Слава богу, живы.

Анна Степановна, улыбаясь, перекрестилась:

—   Слава богу.

Маракулин поднялся, и пошли на Фонтанку.


Верочка жила в меблированных комнатах на Мойке — небольшая квартира,— и, кроме ее да хозяйки, никто в квар­тире не жил.

Комнаты были заставлены всякими диванчиками и столи-


камп и завалены всякими вещицами, так, должно быть, было и у Ошурковых в их десяти комнатах.

И какой-то всюду канареечный цвет: желтые подушки, желтые ширмы, все было желтое.

Маракулин, разыскавший наконец Верочку, в прихожей еще сообразил, что Верочка тут не по собственному выбору, а кто-то поселил ее в эту меблированную желтую квартиру.

Он застал ее и обрадовался удаче своей: она одна была. И разговорился легко и просто. Как всегда, сначал держала она себя крайне вызывающе и рассказывала как-то все по-разному, и не поймешь, где настоящая правда, а где правда такая. Она переменила фамилию только потому, что она на сцене, она служит в театре, в одном петербургском театре-кафешантане.

—   Я  там  танцую,   приходите  посмотреть  когда-нибудь.
Но   театр   театром   и   танцы   танцами,   только   Анисим

денег ей уже давно не высылает. Вместо Вакуева ей один важный старик покровительствует и эту квартиру для нее снял, и для него она фамилию переменила, фамилию ей переменили:  Варягинскии важный, при дворе бывает.

—   Так, старикашка, левым глазом мышь видит: за­
жмурится, и мышь пропадет, а откроет глаз, и опять мышь
тут как тут, серенькая, мышонок.

Анисим денег ей уж давно не высылает, а ей нужно деньги, Ей надо, чтобы старик Варягинский на се имя капи­тал  положил, И тогда…

—   Я покажу, кто я, всему миру покажу, и пускай они
увидят!

Да, она покажет себя, ее имя прогремит на всю Россию, на всю Европу — на весь мир. Она выбрала свой сожигаю-щий путь, но ведь обыкновенным путем никуда не выйдешь, не пробьешь себе дорогу, без денег никуда не пустят и затрут, будь ты хоть чертом. Надо уметь лгать и деньги,/л&ать и деньги — вот что надо^ И она пробовала прожить обык­новенно. Хорошо знает! не в прачки же ей идти, или же ей в самом деле в прачки идти? В Кузнечном переулке с хиро­мантом она не согласна жить, и в горбачевских углах она не согласна. А положит старик на ее имя капитал, будут »       у ней деньги, тогда…

—ГЗа деньги все можно купить,-) кричала Верочка своим жутким криком, кричал в ней тТе клич провидящих, а вызов, крик о каком-то праве своем перебить, как сказы­вает старина, всю поднебесную силу, случись только лестни­ца на небеса, случись же кольцо в земле, повернуть всю землю вверх дном, и вызов и крик отчаяния ее сожигающего

пути,— я проститутка и буду проституткой! А на будущий год я покажу себя, вы меня увидите. И Вера Николаевна от денег не отказалась бы и эта ваша другая, с этой жалкой улыбкою, тоже взяла бы, только им никто не дает, а мне всякий даст, я умею лгать, и я возьму свое!

И бросилась она показывать свои наряды, все комоды и гардероб отворила,— и всякие платья и белье ворохами, как попало, полетели к Маракулину, и уж один пестрый ворох шелковый и кружевной вырос между желтых дива­нов, как черная гора на Бельгийском дворе.

—   И все это мое,— кричала она,— смотрите, подарки,
мое все!

Маракулин поднялся, хотел было остановить ее, но подступиться нельзя уж было, и снова сел на желтый диванчик.

А Верочка в каком-то бешенстве мяла, рвала и бросала вещи.

И когда комоды были опустошены и ящики вывернуты вверх дном, она принялась за безделушки, крутила их, кувыркая и разбивая, и сваливала все вместе в одну груду.

—   И это все мое, подарки! — кричала она каким-то
последним голосом, без всякого голоса.

На одну минуту у Маракулина непреодолимо поднялось желание взять спичку, чиркнуть и поджечь, чтобы все уничто­жить, весь ворох, всю гору и эти желтые диванчики, жел-йые ширмы, желтый абажур, желтые подушки, все подарки.

Верочка схватила с этажерки маленькую бронзовую че­репаху, протянула ему, желая, должно быть, подарить эту бронзовую черепаху.

—   Когда говорят да… когда говорят да… когда говорят
да…— в упор глядя на Верочку и, не принимая подарка,
словно ударял он, и, не договорив, задохнулся, плечи его
вдруг задрожали.

Да, она сама знает, тут ничего ее не было. А чужие вещи нельзя дарить. Подарков не дарят, но все-таки можно подарить. А тут ничего ее не было, это не подарки, это все чужие вещи. Чужих вещей нельзя дарить. Тут старик — хозяин, Варягинский, который мышь видит, Глотов, кассир — хозяин, и всякий, у кого деньги, кто может дать денег, и чем больше даст, тем главнее будет. У ней все опоганено, все охватано, и она уж не может поцеловать Веру Николаев­ну, нечем  поцеловать ее, все в ход пущено,  все оплевано.

—   И вы, Петруша, вы хотели бы, а? — спросила она
вдруг  с  какою-то  злостью: — Да   что   же   вы,   хотите,  да?

200


Маракулин поднялся.

— Так вот же вам,— Верочка высунула язык,— не полу-чите-с, нищий!;’Нищих не принимаю) слышите, не прини­маю! — И глаза ее бесстыжие сверкнули, как два ножа, а распустившиеся волосы огнем ее жгли.

Не разбирая улиц, шел Маракулин, куда ноги вели.

Была декабрьская оттепель, дул теплый ветер, и фонари, как огромные спустившиеся с неба звезды и луны, висели в тумане.

Выйдя с Подьяческой на Садовую, стал он переходить на ту сторону и вдруг остановился:

у ворот Спасской части, там, где висит колокол, теперь стоял пожарный в огромной медной каске, настоящий пожарный, только нечеловечески огромный и в медной кас­ке выше ворот.

И в ужасе Маракулин бросился бежать.

Подкатывало и давило горло.

И уж дома, очутившись в своей комнате в Бурковом доме один, почувствовал он, что плачет, как только раз в жизни плакал, когда уходила старая нянька.

И ночью ему привидилось, будто лежит он на Бурко­вом дворе, но Бурков двор( больше действительного, и, хотя сжат он с боков домами, шкапчики-ларьки разносчи­ков как-то глубже стоят, и каретный сарай, и помойка, и мусорная яма гораздо дальше, и больше сложено всяких кирпичей под окнами и щебню и мусору. И не один он лежал на дворе, с ним вместе лежали все жильцы и с парад­ного и с черного конца дома, из флигеля ц горбачевских углов. И хотя многих не знал он в лицо, но тут догадывался и уж не мог ошибиться, что этот вот господин и дама — Ошурковы, которые десять комнат занимают и всякие вещи­цы у них, вся квартира заставлена и аквариум с рыбками, а тот вон в цилиндре, подвижной такой,— присяжный поверенный Амстердамский, весельчак, вести умеет дела, в Сенате швейцары, поди, как Пасхи, его ждут. И сам Бурков лежал — бывший губернатор, самоистребитель, но так как его никто не видел, а видели только мундир его, а рядом с мундиром старший Михаил Павлович с супругою, богобоязненной Антониной Игнатьевной, и торговец Горба-

201

 

чев с какою-то девочкой-дочерью, которой в крысином чулане пальцы выламывал, и Вера с Акумовной, и Ста­нислав-конторщик, и Казимнр-монтер, и Адония Ивойлов-на, и артисты Дамаскины, Сергей Александрович и Василий Александрович, Вера Николаевна, Анна Степановна и аку­шерка Лебедева, покрытая меховой зимней шубой, которую у ней на Рождество украли, и швейцар Никанор и студенты, которые панихиду по ночам пели, так и лежали рядышком в студенческих новеньких мундирах и с своим единственным медным краном, и все семь дворников и паспортист Еркин,— дворники с дровами. Еркин с больничными рублевыми марками, весь облеплен марками, и все лицо и руки, и ребя­тишки в кучу лежали, и персианин-массажист из бань, и та девочка, которая кошке Мурке молока принесла, с че­репушкой лежала, и сапожники, и пекаря, и банщики, парикмахеры, портнихи, белошвейки, сиделка из Обуховской больницы, кондуктора, машинисты, шапочники, зонтичники, щеточники, приказчики, водопроводчики, наборщики и разные механики, техники и мастера электрические с семьями, с тряпками, с пузырьками, с банками и тараканами, и всякие барышни с Гороховой и Загородного, и девицы-портнишки, и девицы из чайной, и шикарные молодые люди из бань, прислуживающие петербургским дамам до востре­бования, и старуха, торгующая у бань подсолнухами и всякою дрянью, и кухарки без места, и маляр, и столяр, и сбитенщик, и все разносчики, обложенные финиками и   постным  сахаром,   пахнущим   поганками,— словом,   весь

/Бурков дом — «весь Петербург».

‘— А когда Маракулин, узнав всех своих бурковских, зорче стал вглядываться, то увидел и не бурковских — мать свою, отца и сестер, старика Гвоздева, Александра Ивано­вича Глотова, Аверьянова бухгалтера, Чекурова, и Лизаве-ту Ивановну и Марию Александровну, Ракова с выигрыш­ным билетом в двести тысяч, и Лещева, и Павлину Поликар-повну, и всех блаженных и юродивых, старцев и братцев, и всяких бельгийцев и немцев, скучены были немцы вокруг доктора Виттенштаубе, который лечит от всех болезней рентгеновскими лучами, и, наконец,1 всю бродячую Святую

__Русв-

«»Так лежали на Бурковом дворе, как на смертном поле, но не кости, живые люди, не сухие кости, живые люди, у всех жило и билось сердце.

И звери с людьми лежали, красивый рыжий губерна­торский пес Ревизор на своей стальной докучливой цепочке, высоко поднимал то тут, то там свою умную морду,  где-

202

 

нибудь  и   Мурка  лежала,  только  застил   ее  какой-нибудь дымчатый кот.

А рядом с Мадакулиным генеральша ^Холмогорова ле­
жала, вошьг-^-1^                                                                         «

И шзксГ фонари, как огромные спустившиеся с неба звезды и луны, висели над Бурковым двором в тумане.

/«Времена созрели, исполнилась чаша греха, наказание б.шзкоЬО— нескладно, точно спросонья, потянул носом, за­росшим конским волосом, Горбачев.

И вот забренчало что-то, как шашкой, и из шкапчика-ларька вышел пожарный, нечеловечески огромный, в огром­ной медной каске, и пошел, застучал сапогами.

И ходко, сразу перемахнув через всех маляров, и слеса­рей, и разносчиков, приближался к Маракулину и, дойдя до него, стал.

Это был самый обыкновенный пожарный — красная рожа.

И тогда-то Маракулин почувствовал, как стало ему тяжело, ни ногой, ни рукой пошевельнуть не может и уж знает, что ему недолго осталось и только говорить еще свобода, и также почувствовал он, что и всем — всему смертному полю тяжело стало и ногой не пошевельнуть и рукой и только говорить еще свобода, и чувствуя послед­ние минуты свои, слышал, как по Фонтанке гудят авто­мобили. над ним неподвижно стоял пожарный. Это был самый обыкновенный пожарный — красная рожаЛ

И хотел бы Маракулин дерзнуть, как какой-нибудь старец Кабаков, молитвою вызывающий глас с небеси, за всех, за весь мир спросить пожарного, но духу не хватило по-кабаковски спросить за всех, за весь мир, за все смертное поле, и он спросил о себе:

«А мне хорошо будет?»

«Подожди»,— сказал пожарный.

«Хорошо?» — снова спросил Маракулин, едва уж дух переводя и в то же время слыша, как на Фонтанке гудят автомобили.

И ответил ему пожарный да так уныло, едва слово кончил:

«Хо-ро-шо»..

Категорія: Ремизов А. М. Узлы и закруты: Повести.

Літературне місто - Онлайн-бібліотека української літератури. Освітній онлайн-ресурс.