Лейдерман Н.Л. и Липовецкий М. Н. Современная русская литература: 1950— 1990-е годы: Т. 2

Свет и тени родного дома: две книги «Последнего поклона»

Большое место в творческой биографии Астафьева заняла ра­
бота над двумя прозаическими циклами «Последний поклон» и
«Царь-рыба». С одной стороны, в этих книгах автор ведет поиск
99 основ нравственного «самостоянья человека», и ведет в тех на­
правлениях, которые представлялись очень перспективными в
1970-е годы: в «Последнем поклоне» это «возвращение к корням
народной жизни», а в «Царь-рыбе» — это «возвращение к приро­
де». Однако, в отличие от множества авторов, которые преврати­
ли эти темы в литературную моду — с клишированным набором
лубочных картинок из легендарной старины и кликушеских ла­
ментаций по поводу наступления асфальта на землю-матушку,
Астафьев, во-первых, старается создать в своих новеллистических
циклах максимально широкую и многоцветную панораму жизни
народа (из множества сюжетов и массы персонажей), а во-вто­
рых, даже собственно повествовательную позицию его герой, alter
ego автора, занимает внутри этого мира. Подобное построение
произведений сопротивляется заданности авторской позиции и
«чревато» романной диалектикой и открытостью.
Замысел «Последнего поклона» родился что называется — в пику
многочисленным писаниям, которые появились в 1950— 1960-е годы
в связи с сибирскими новостройками. «Все, как сговорившись,
писали и говорили о Сибири так, будто до них тут никого не
было, никто не жил. А если жил, то никакого внимания не за­
служивал, — рассказывает писатель. — И у меня возникло не про­
сто чувство протеста, у меня возникло желание рассказать о “моей”
Сибири, первоначально продиктованное одним лишь стремлени­
ем доказать, что и я, и мои земляки отнюдь не иваны, не помня­
щие родства, более того, мы тут родством-то связаны, может,
покрепче, чем где-либо»1.
Праздничную тональность рассказам, которые вошли в пер­
вую книгу «Последнего поклона» (1968), придает то, что это не
просто «страницы детства», как назвал их автор, а то, что здесь
главный субъект речи и сознания — ребенок, Витька Потылицын.
Детское восприятие мира — наивное, непосредственное, довер­
чивое — придает особый, улыбчивый и трогательный колорит
всему повествованию.
В характере Витьки есть своя «особинка». Он эмоционально очень
чуток, до слез восприимчив к красоте. Это особенно проявляется
в той поразительной чуткости, с которой его детское сердчишко
отзывается на музыку. Вот пример:
Бабушка запевала стоя, негромко, чуть хрипловато, и сама себе
помахивала рукой. У меня почему-то сразу же начинало коробить
спину. И по всему телу россыпью колючей пробежал холод от воз­
никшей внутри меня восторженности. Чем ближе подводила ба­
бушка запев к общеголосью, чем напряженнее становился ее го­
лос и бледнее лицо, тем гуще вонзались в меня иглы, казалось,
кровь густела и останавливалась в жилах.
1 Астафьев В. Как начиналась книга / / Всему свой час. — М., 1986. — С. 117.
100 Значит, сам Витька, главный герой цикла, принадлежит к той
самой «песенной» породе, которую Астафьев выделил из семьи
«простых людей» в своих прежних рассказах.
Такой мальчонка, «песенный», нараспашку открытый всему
миру, оглядывается вокруг себя. И мир поворачивается к нему
только доброй своей стороной. Не случайно в первой книге «По­
следнего поклона» много места занимают описания детских игр,
проказ, рыбалок. Здесь и картины совместной работы, когда дере­
венские тетки помогают бабушке Катерине квасить капусту («Осен­
ние грусти и радости»), и знаменитые бабушкины блины на «му­
зыкальной сковородке» («Стряпухина радость»), и щедрые за­
столья, где собирается вся «родова», «все целуются друг с дру­
гом, и разморенные, добрые, ласковые, дружно поют песни» («Ба­
бушкин праздник»)…
А сколько там песен! Можно говорить об особой песенной сти­
хии как об одном из существенных стилевых пластов в общей
эмоциональной палитре «Последнего поклона». Тут и старинная
народная «Течет реченька, течет быстрая…», и плачевая «Злые
люди, люди ненавистные…», и шуточная «Распроклятая картош­
ка, что ж ты долго не кипишь…», и фривольные «Распустила
Дуня косы…», «Монах красотку полюбил…», и завезенные в си­
бирскую деревню откуда-то из портовых кабаков «Не любите мо­
ряка, моряки омманут…», «Плыл по окияну из Африки матрос…»
и так далее. Эта песенная радуга создает в «Последнем поклоне»
особый эмоциональный фон, где перемешано высокое и низкое,
веселье и грусть, чистая истовость и скабрезная глумливость. Та­
кой фон созвучен той мозаике характеров, которые проходят пе­
ред глазами Витьки Потылицына.
Все остальные «гробовозы», как кличут жителей родной Вить-
киной Овсянки, что ни фигура, то колоритнейший характер. Чего
стоит хотя бы один дядя Левонтий с его философским вопросом:
«Что есть жисть?», который он задает на высшем градусе опьяне­
ния и после которого все бросаются врассыпную, прихватывая со
стола посуду и остатки еды. Или тетка Татьяна, «пролетарья», по
выражению бабушки, активист и организатор колхоза, что все свои
выступления «заканчивала срывающимся выдохом: «Сольем наш
ентузиазм с волнующимся акияном мирового пролетариата!» Все
овсянкинцы, кроме разве что деда Ильи, от которого слышали не
больше трех или пяти слов за день, в той или иной мере артисты.
Они любят покрасоваться, умеют сымпровизировать сцену на глазах
у всего честного народа, каждый из них — человек публичный,
точнее, «зрелищный». Его воспламеняет присутствие публики, ему
на людях хочется пройтись фертом, характер показать, поразить
каким-нибудь фокусом. Тут красок не жалеют и на жесты не ску­
пятся. Поэтому многие сцены из жизни овсянкинских «гробово-
зов» приобретают в описании Астафьева характер спектаклей.
101 Вот, например, фрагмент из рассказа «Бабушкин праздник».
Очередной «набег» из дальних странствий «вечного скитальца» дяди
Терентия — «в шляпе, при часах». Как он в качестве «суприза»
катнул во двор бочонок с омулем, а его замученная жена, тетка
Авдотья, «где и сила взялась?», этот бочонок перекувыркнула
обратно через подворотню. Как
молча двинулась навстречу лучезарно лыбящемуся мужу, рас­
кинувшему руки для объятий, молча же сорвала шляпу с его голо­
вы… и принялась месить ее голыми ногами, втаптывать в пыль,
будто гремучую змею. Как натоптавшись до бессилия, навизжав­
шись до белой слюны… тетка Авдотья молча подняла с дороги гу­
ляку, измызганную, похожую на высохшую коровью лепеху или
гриб-бздех, вялым движением, как бы по обязанности, доводя
свою роль до конца, раз-другой шлепнула шляпой по морде мужа,
напяливая ее на голову его до ушей, пристукнула кулаком и уда­
лилась во двор.
Тут каждый жест вылеплен исполнителями, как в хорошо от­
репетированной мизансцене, и зафиксирован внимчивым оком
наблюдателя. При этом Астафьев не забывает упомянуть очень су­
щественную подробность: «Весь нижний конец села упивался этой
картиной», — словом, все зрители на местах, спектакль идет при
полном аншлаге.
Да и сам герой-рассказчик умеет даже обычный эпизод так
разыграть на голоса, что получается чистой воды драматическая
сценка. Вот, например, эпизод из рассказа «Монах в новых шта­
нах»: как Витька донимает бабушку, чтоб та поскорее сшила ему
штаны из материала, который они называют диковинным словом
«треко». Он начинает канючить. «А чего ж тебе, ремня?» — спра­
шивает бабушка. «Штаны-ы-ы…» — тянет Витька. А дальше идет
его собственная режиссура, поворотный момент:
Сейчас надо давать голос, иначе попадет, и я повел снизу вверх:
— Э -э -э -э …
— Поори у меня, поори! — взрывалась бабушка, но я перекры­
вал ее своим ревом, и она постепенно сдавалась и начинала меня
умасливать:
— Сошью, скоро сошью! Уж батюшко, не плачь уж. На вот
конфетки-то, помусли. Сла-а-аденькие лампасеечки. Скоро уж,
скоро в новых штанах станешь ходить, нарядный, да красивый, да
пригожий.
Другие персонажи в драматургическом мастерстве не отстают
от самого Витьки. Так, в рассказе «Гори, гори ясно» есть такая
сцена. Бабушка рассказывает, как она на последние кровные ку­
пила в городе мячик, привезла, «играй, дорогой робеночек!», а
он: «Глянул эдак-то да ка-ак по мячику резнет стягом!.. Стя-гом,
матушка моя, стягом! В ём, в мячике-то, аж че-то зачуфыркало!
102 Зачуфыркало, кума, зачуфыркало, ровно в бонбе гремучей! <…>
Шипит мячик, пипка отвалилась… А этот, яз-зва-то, архаровец,
облокотился на стяг, че, дескать, ишшо расшибить?» Этот душе­
раздирающий монолог сопровождается сочувствующими репли­
ками бабушкиных товарок, жалобами «какие наши достатки»,
сетованиями на школу да клубы — словом, все, как следует. Но
никак нельзя отделаться от впечатления игры, великолепно сым­
провизированной исполнительницей — разыгрывающей трагедию
на потеху себе и своим престарелым слушательницам.
Наконец, собственно слово в «Последнем поклоне», кому бы
оно ни принадлежало — герою-повествователю или любому ино­
му персонажу, представляет собой сплошную речевую игру. По
всем внешним приметам это простонародная речь — с сибирски­
ми просторечиями («покуль ее лупишь, потуль и везет» — про
лошадь), с присказками да прибауточками («Чего зарыбачили?
Два тайменя: один с вошь, другой помене?»), с искаженными
официальными и вообще «мудреными» словами («прическа у него
под политику», «ревьматизьма»). По существу же это изобрета­
тельно сотворенный автором образ простонародной речи, ибо все
типовые выразительные средства народной речи здесь сконцент­
рированы, гротескно гиперболизированы, артистически выпяче­
ны. Это, можно сказать, форсированная выразительность — речь
здесь настолько эмоционально уплотнена, что напоминает луг,
который густо зарос полевыми цветами.
В «Последнем поклоне» Астафьев выработал особую форму сказа —
полифонического по своему составу, образуемого сплетением разных
голосов (Витьки-маленького, умудренного жизнью автора-пове-
ствователя, отдельных героев-рассказчиков, коллективной дере­
венской молвы), и карнавального по эстетическому пафосу, с амп­
литудой от безудержного смеха до трагических рыданий. Эта пове­
ствовательная форма стала характернейшей особенностью инди­
видуального стиля Астафьева.
Что же до первой книги «Последнего поклона», то ее речевая
фактура поражает невообразимой стилистической пестротой. И в
таком словесном сумбуре так или иначе проявляет себя и сумбур­
ность натур носителей речи. Но автора это качество характеров
овсянкинских «гробовозов» пока не настораживает, в книге до­
минирует ликующая, радостная тональность. Даже битые жизнью
люди здесь вспоминают о прошлом с радостью. И естественно,
радостное и благодарное отношение к жизни несет в себе сам
Витька Потылицын.
Такая волна любви к родному и до стоноты близкому человеку
накатывала на меня. В этом порыве моем была благодарность ей
(бабушке) за то, что она живая осталась, что мы оба есть на свете
и все, все вокруг живое и доброе. <…> «Хорошо-то как! Можно
жить на этом свете!..»
103 Приступая к «Последнему поклону», Астафьев намеревался «пи­
сать обыденно об обыденной неброской жизни». А на самом деле
он написал не обыденно, а празднично, и обыденная жизнь на­
рода предстала в его слове очень даже броско.
Выпущенная в 1968 году отдельным изданием первая книга
«Последнего поклона» вызвала массу восторженных откликов.
Впоследствии, в 1974 году, Астафьев вспоминал:
Сами читатели, отклики и довольно дружная хвалебная крити­
ка насторожили меня. Что-то уж больно благодушно все у меня в
«Последнем поклоне» получается. Пропущена очень сложная час­
тица жизни. Не нарочно пропущена, конечно, так получилось. Душа
просила выплеснуть, поделиться всем светлым, радостным, всем
тем, что приятно рассказывать. Ан в книге, собранной вместе,
получился прогиб. <…> Я не считаю новые главы жестокими. Если
уж на то пошло, я даже сознательно поубавил жестокости из той
жизни, которую изведал, дабы не было перекоса в тональности
всей книги. Мне видится книга не только более грустной по со­
держанию и объему, но и более убедительной, приближенной к
той действительности, которая была, и которую никто, а тем бо­
лее художник, подслащать, подглаживать и нарумянивать не дол­
жен. Нет у него на это права1.
Действительно, вторая книга «Последнего поклона» уже стро­
ится из рассказов, которые существенно отличаются по тональ­
ности от первой. Кстати, у каждой из этих книг есть свои расска­
зы-увертюры, задающие тон. Первая книга начиналась щемяще­
светлым рассказом «Далекая и близкая сказка» — о том, как Витька
впервые услышал игру на скрипке, и сердце его, «занявшееся от
горя и восторга, как встрепенулось, как подпрыгнуло, так и бьет­
ся у горла, раненое на всю жизнь музыкой». А вот вторая книга
начинается с увертюры, которая называется «Мальчик в белой
рубахе» — о том, как пропал, затерялся среди сибирских увалов и
лесов трехлетний Петенька. Соответственно и тональность здесь
совершейно другая — трагическая и даже мистическая. По инер­
ции, идущей от первой книги, вторая начинается рассказом о
детских деревенских играх («Гори-гори ясно»). Но уже здесь наря­
ду с веселыми описаниями игры в лапту и в бабки дано описание
жестокой, почти изуверской игры — игры в «кол». А в следующем
рассказе («Бурундук на кресте»), когда папа вместе с новой семь­
ей собирается к раскулаченному деду Павлу на Север, уже появ­
ляются тревожные мистические предзнаменования: бурундук
спрыгнул с кладбищенского креста и страховидный нетопырь,
летучая мышь, залетел в избу, где шло прощальное застолье. Все
это, по словам бабушки, «ой, не к добру!».
1 Вопросы литературы. — 1974. — № 11. — С. 215 —216.
104 И действительно, вся последующая жизнь оказалась «ой, не к
добру!». Но главный источник несчастий автор видит в самой от­
цовской родове, в характерах и поведении ее членов. В отличие от
семьи Потылицыных, бабушки Катерины и деда Ильи — вечных
тружеников, людей, щедрых душой, в семье деда Павла «жили по
присловью: ни к чему в доме соха, была бы балалайка». Та самая
театральность, которая выглядела в овсянкинских «гробовозах»
карнавальным украшением, у членов семьи деда Павла и их со­
бутыльников приобрела гиперболические размеры, стала само­
целью. Автор обозначил этот способ существования хлестким слов­
цом — «на выщелк», уточнив, — «значит, только на показуху и
годное». И дальше идет ряд портретов персонажей, живущих «на
выщелк». Папа, гуляка и пьяница, который с перепою допустил
аварию на мельнице. «Закадычный папин друг и собутыльник»,
Шимка Вершков, который числит себя «у власти», на том осно­
вании, что у него есть наган цвета «срыжа». Или сам дед Павел,
щеголь и «лютый картежник», что в азарте способен просадить
последнюю лопотину. Наконец, даже целый колхоз, слепленный
в селе во время коллективизации, тоже, в сущности, представля­
ет собой концентрацию показушного пустозвонства: «Много за­
седали, да мало робили, и оттого все шло на растатур. Пашни
зарастали, мельница с зимы стояла, сена поставили с гулькин
нос».
А далее Астафьев рисует холодный и голодный быт Игарки,
города спецпереселенцев. Перед читателем открывается дно жиз­
ни, причем не то старое «дно», которое показано в пьесе Горь­
кого, а современное герою-повествователю народное дно совет­
ского происхождения. И это дно видится снизу, изнутри, глаза­
ми ребенка, осваивающего университеты жизни. И описываются
те муки, которые наваливаются на мальчонку, ушедшего из но­
вой семьи отца, потому что там и без него помирали с голоду,
неприкаянно болтающегося, спящего бог весть где, подъеда­
ющего в столовках, готового «стырить» кусок хлеба в магазине.
Повседневный, бытовой хаос здесь обретает черты хаоса соци­
ального.
Самая страшная сцена во второй части — эпизод, когда маль­
чишка встречается с бесчувственностью и жестокостью офици­
ального лица (рассказ «Без приюта»), Витька, едва не замерзший
ночью в какой-то конюшне, приходит в школу, засыпает прямо
на уроке, и его, разморенного, дремлющего, выволакивает из-за
парты учительница Софья Вениаминовна, по кличке Ронжа. «Гряз­
ный, обшарпанный, раздрызганный», — честит она несчастного
мальчишку. А когда одна девочка, «дочка завплавбазы или снаб-
сбыта», поднимает руку и сообщает: «Софья Вениаминовна, у
него вши», то учительница вовсе заходится от негодования и брезг­
ливости: ,
105 Ронжа на мгновение оцепенела, глаза у нее завело под лоб,
сделав ко мне птичий скок, она схватила меня за волосья, приня­
лась их больно раздирать и так же стремительно, по-птичьи легко
отскакнув к доске, загородилась рукой, словно бы от нечистой
силы.
— Ужас! Ужас! — отряхивая ладонью белую кофточку на рахит-
ной грудешке, со свистом шептала она, все пятясь от меня, все
загораживаясь, все отряхиваясь.
И далее Астафьев с невиданной экспрессией передает состоя­
ние мальчишки, который от унижения и обиды полностью теряет
контроль над собой, превращаясь в исступленного звереныша:
Я уделил взглядом голик, прислоненный в углу, березовый,
крепкий голик, им дежурные подметали пол. Сдерживая себя изо
всех сил, я хотел, чтобы голик исчез к чертям, улетел куда-ни­
будь, провалился, чтобы Ронжа перестала брезгливо отряхивать­
ся, класс гоготать. Но против своей воли я шагнул в угол, взял
голик за ребристую, птичью шею и услышал разом сковавшую
класс, боязную тишину. Тяжелое, злобное торжество над всей этой
трусливо умолкшей мелкотой охватило меня, над учителкой, ко­
торая продолжала керкать, выкрикивать что-то, но голос ее уже
начал опадать с недоступных высот.
— Ч-что? Что такое? — забуксовала, завертелась на одном ме­
сте учителка.
Я хлестанул голиком по-ракушечьи узкому рту, до того вдруг
широко распахнувшемуся, что в нем видна сделалась склизкая
мякоть обеззвучившегося языка, после хлестал уже не ведая куда.
<…> Ничего в жизни даром не дается и не проходит. Ронжа не
видела, как заживо палят крыс, как топчут на базаре карманни­
ков сапогами, как в бараках иль жилище, подобном старому теат­
ру, пинают в живот беременных жен мужья, как протыкают брю­
хо ножом друг другу картежники, как пропивает последнюю ко­
пейку отец, и ребенок, его ребенок,, сгорает на казенном топчане
от болезни… Не видела! Не знает! Узнай, стерва! Проникнись! Тогда
иди учить! Тогда срами, если сможешь! За голод, за одиночество,
за страх, за Кольку, за мачеху, за Тишку Шломова! — за все, за
все полосовал я не Ронжу, нет, а всех бездушных, несправедли­
вых людей на свете.
Эта жуткая сцена — кульминация всей второй книги: душа ре­
бенка, центра мира, не выдержала не просто черствости и жесто­
кости какой-то там недалекой учительницы, она не выдержала
бездушности и несправедливости, существующих (или даже царя­
щих) в этом мире. И однако Астафьев не судит «огулом». Да, он
может сгоряча выпалить какую-нибудь «огульную» формулу (на­
пример, насчет национального характера — грузинского, или ев­
рейского, или польского, да и о родимом русском характере у
106 него тоже есть весьма крутые высказывания)1. Но его цепкому ху­
дожническому видению в принципе чужды образы-абстракции, и
такие предельно общие понятия, как «народ», «общество», у него
всегда конкретизируются, заполняясь мозаикой характеров, хо­
ром голосов, из которых этот народ и это общество состоят. Народ
в изображении Астафьева, оказывается, не есть нечто однородно
цельное, а в нем есть все и всякое — и доброе, и жестокое, и
прекрасное, и отвратительное, и мудрое, и тупое (причем эти
полюса народной психологии и нравственности автор берет в их
самых крайних пределах — от того, что вызывает восторг и умиле­
ние, до того, что способно вызвать омерзение и тошноту). Так что
все начала и концы — источники несчастий, которые валятся на
голову отдельного человека, и силы, которые приходят ему на
помощь, — в самом этом народе, в самом этом обществе и нахо­
дятся.
И Витьку Потылицына спасают в этом апокалиптическом мире
не революции и не очередные постановления партии и прави­
тельства, а просто найдется инспектор районо Раиса Васильевна,
что защитит мальчишку от неумных педагогов, подмигнет сто­
ловская официантка Аня голодному мальчишке и тишком под­
кормит его. А то объявится дядя Вася, и хоть сам перекати-поле,
все же не выдержит и возьмет хоть на время племянника-сироту
под опеку, а заодно и к книжкам приохотит. И с начальником
железнодорожной станции, по прозвищу Порченый, Витьке-фэ-
зэушнику повезет — тот его, по неопытности допустившего ава­
рию, фактически из-под суда спас, а далее Витьке-новобранцу
встретятся «командир эркэка» сержант Федя Рассохин, нормаль­
ный парень, и его сестра Ксения, чуткая душа, о которой Виктор
благодарно скажет — «девушка, мою жизнь осветившая…»
Одна из последних глав «Последнего поклона» называется «За­
бубенная головушка» (Новый мир. — 1992. — № 2). Это уже об­
стоятельный портрет папы, который на старости лет все-таки
приехал к сыну и, судя по всему, последние годы жизни был им
опекаем. И все равно, какие бы новые истории В. Астафьев ни
добавлял, это главы книги, которая называется «Последний по­
клон»: это всегда поклон родному миру — это умиление всем
1 В 1988 году настоящий литературный скандал вызвал рассказ Астафьева
«Ловля пескарей в Грузии», где автор позволил себе иронические высказывания
о быте и нравах у грузин. Произошел обмен весьма резкими открытыми письма­
ми между писателем-историком Н.Эйдельманом, который упрекал Астафьева в
неуважении к нерусским народам, и автором. Конечно, слово повествователя в
художественном тексте нельзя отождествлять с позицией автора. Но в крайне
напряженной атмосфере первых лет «перестройки», когда выплеснулись наружу
ранее загонявшиеся внутрь проблемы межнациональных отношений в «Союзе
нерушимом республик свободных», любое экспрессивно окрашенное слово по
поводу той или иной нации становилось детонатором бурных перепалок.
107 тем хорошим, что было в этом мире, и это горевание о том
злом, дурном, жестоком, что в этом мире есть, потому что это
все равно родное, и за все дурное в родном мире его сыну еще
больней.

Літературне місто - Онлайн-бібліотека української літератури. Освітній онлайн-ресурс.