Лейдерман Н.Л. и Липовецкий М. Н. Современная русская литература: 1950— 1990-е годы: Т. 2

«Замена хронологической связи ассоциативной»: повесть «Святой колодец»

Разведав при помощи в некотором роде «маскировочной» по­
вести «Маленькая железная дверь в стене» новую дорогу, Катаев
решительно пошел по ней.
И первым действительно свободным (за малыми исключени­
ями) от оглядок на идеологические и эстетические табу произве­
дением Катаева стала его следующая повесть — «Святой колодец»
(окончена в 1965 году). Сны и воспоминания, строки из стихотво­
337 рений, осязаемо «вещные» подробности и фантасмагорические
видения, задиристые рассуждения о «мовизме» и завораживающая
мелодика изящных описательных фраз, да невозможно даже пере­
честь все те «куски», «осколки», которые, словно в калейдоскопе,
перемешались в повествовании, свободном от привычных фабуль­
ных условностей. Создается иллюзия полнейшей свободы повество­
вания от власти автора-творца, от «умысла». Есть только человек и
мир его души, в котором текут, непонятным образом наплывая
друг на друга, картины, жесты, настроения, мысли…
Эта иллюзия настолько убедительна, что ее приняли всерьез
некоторые литературоведы. Например, М.Б.Храпченко писал о
том, что «раскованным» типом повествования «охотно пользует­
ся, например, такой крупный мастер, как В. Катаев». Критик от­
мечает, что при несомненных новых творческих возможностях,
которые открывает ассоциативное повествование, «неограничен­
ное подчинение авторского рассказа принципам, мотивам ассо­
циативности нередко ведет к его аморфности, зыбкости»1. Следу­
ет посмотреть: так ли уж «раскованно» повествование у Катаева,
так ли уж несет его по волнам вольных ассоциаций? Или все это
очень тонко и целеустремленно организованная иллюзия раско­
ванности?
Отметим, что Катаев в общем-то позаботился о «жизнеподоб­
ной» мотивировке фантастически-ассоциативной структуры кни­
ги. Начинается она с того, что героя готовят к операции, его
усыпляют («Я вам обещаю райские сны. — Цветные? — Какие
угодно, — сказала она и вышла из палаты. После этого начались
сны»). И потом по ходу повествования несколько раз, возвращая
нас к мотивировке, писатель вводит напоминания, связанные с
болезнью, ожиданием операции, приготовлениями к ней и т.д.
Своеобразной реалистической мотивировкой, возвращающей
фантасмагории и сны на землю, становятся в «Святом колодце» и
варианты названий, которые перебирает повествователь:
«Название: после смерти»; «…Как труп в пустыне я лежал»;
«Нет, не так: В звезды врезываясь»; «Да, самое лучшее: в звезды
врезываясь»; «Книга превращений. Концерт. Репортаж»; «И выр­
вал грешный мой язык»; «М ожет быть, опыт построения третьей
сигнальной системы?»
Одновременно эти варианты, выплывая из текста, становят­
ся некими ориентирами, ведущими читателя по ассоциативным
мосткам и переходам «Святого колодца».
Но внутри этого внешне мотивированного мира снов и воспо­
минаний полностью владычествует сознание героя. Он субъекти­
вирует даже пространство и время, обращая их в формы выраже­
1 Вопросы литературы. — 1980. — № 11. — С. 187.
338 ния своего состояния и переживания. Даже жизнь и смерть в «Свя­
том колодце» начисто лишаются своего физического смысла, а
определяют только одно — жизнь или смерть души.
Вот обещанный «райский сон». Мир по ту сторону. Но лириче­
ский герой не испытывает никакого пиетета перед тем, что на­
зывали инобытием. К грусти примешивается задиристо-ирониче­
ское начало. Даже высшие категории, которыми с трепетом обо­
значали нечто запредельное, основательно снижены живым, прак­
тичным взглядом героя: «Вечность оказалась совсем не страшной
и гораздо более доступной пониманию, чем мы предполагали преж­
де»; «Когда-то мы с женой дали слово любить друг друга до гроба
и даже за гробом. Это оказалось гораздо проще, чем мы тогда пред­
полагали». А в упоительных описаниях гастрономических яств,
изготовленных «не иначе как ангелами», или галантерейной рос­
коши «пряничного домика», где пребывают герой и его жена,
или «старого нормандского овина», оборудованного чудесами рай­
ской сантехники, — во всем этом сквозит крепкая ирония героя,
не поддающегося ни на какие соблазны безболезненного, бестре­
вожного инобытия, коли оно лишено жизни. «Все это было очень
мило, но безмерно тоскливо».
И герой оживляет этот постно-благостный райский мир. Силой
бессмертной любви он взламывает его запоры. Вызванные любовью
героя, охраняемые ею, прошли к нему невредимыми через «геен­
ну огненную» те, кто ему был дороже всего и после жизни, все­
гда, везде1. Это внучка — «Я почувствовал страстное желание уви­
деть внучку, втащить к себе на колени, тискать, качать, щеко­
тать, нюхать детское тельце, целовать маленькие, пытливые во­
робьиные глазки, только что ставшие познавать мир». Это сын —
«И все же у меня рванулась и задрожала душа от любви к этому
долговязому и страшно худому молодому человеку, нашему сыну».
Это дочь с ее «Здравствуй, пулечка, и здравствуй, мулечка». («Я все­
гда с удовольствием целовал ее мягкие, теплые щеки и шейку».)
А потом являются друзья и знакомые, те, к кому при жизни воз­
никла прочная привязанность.
А вот мир воспоминаний, врывающихся в сон: эпизод из како­
го-то послевоенного лета, посещение южной «ковровой СТОЛИ­
ЦЫ», путешествие в Соединенные Штаты. Но самые что ни на есть
бытовые, конкретные реалии времени, места, среды под при­
стальным взглядом лирического героя оборачиваются так, что
становятся образами ирреальности, безжизненности. Адские за­
пахи бензина, жидкого асфальта, искусственной олифы, «гир­
1 Этот прорыв сквозь «геенну огненную» автор отмечает одной постоянной
Деталью: у книжки, которую держит дочь, «несколько страниц с уголков обуг­
лились»; «смуглое, точно слегка закоптевшее тельце внучки»; «в салон бочком
вошел наш милейший друг Вяткин и, потирая, как с морозца, свои небольшие,
слегка обуглившиеся руки…» и т.п.
339 лянды сушек и баранок, развешанные над бюстом, как странные
окаменелости», архитектура — «порождение какого-то противо­
естественного ампира», хлопья снега в южной столице, беско­
нечная ночь с фантастическими явлениями — говорящим котом
и человеком-дятлом, молодая старуха, энергично ведущая длин­
ный автомобиль, костюм, просто костюм на плечиках, которого,
как живого, с почтительным полупоклоном препровождают в особ­
няк, роковое ожидание беды, которое оборачивается трагикоми­
ческой встречей со старым чистильщиком, обирающим нашего
героя на колоссальную сумму — пятьдесят центов.
Этот реальный мир обращен в мир адский, мир потусторон­
ний. При описании ночного пира в «ковровой столице, любимой
провинции тетрарха» у самого героя возникает прямая ассоциа­
ция с адом: «…ночь тянулась без исхода, и я всем своим суще­
ством чувствовал приближение чего-то страшного. Можно было
подумать, что всему этому — как в аду — никогда не будет конца.
Однако это оказался не ад, а чистилище».
В повествовании о путешествии в Соединенные Штаты появ­
ляются уже знакомые нам по описанию «потустороннего мира»
детали: в кармане героя «сорок бумажных долларов со слегка обуг­
лившимися уголками». Подобные детали в этом воспоминании-
сне обретают дополнительный смысл. Глядя на треугольный лос­
куток с надписью «Spearhead» на рукаве американского солдата,
соседа по самолетному салону, герой думает:
«М ожет быть, это была каинова печать ядерного века. В тот же
миг мне стало ясно, что это парень из атомных войск и теперь он —
сделав или еще не успев сделать свое дело — летит с базы дом ой в
отпуск. <…> А может быть, в мире уже все соверш илось, и он, так
же, как и я, был не более чем фантом, пролетающий в этот миг
над океаном».
В этом ассоциативном ряду оказываются и «темное, как бы
обуглившееся лицо» другого солдата, и «черные, как бы обуглив­
шиеся скалы Шотландии», и «мутная тень атомной подводной
лодки с ядерными ракетами». И весь этот ряд становится образом
тревожного предупреждения об атомной смерти, угрожающей всей
Земле, всему человечеству.
Политическая осторожность и здесь не оставила Катаева. Он
осмотрительно уравновесил гротескный образ сталинской эпохи
не менее гротескным образом Соединенных Штатов. Но в художе­
ственном мире повести обе эти исторические реальности высту­
пают как нечто противоположное живой жизни, ибо здесь нет
места душе, искреннему чувству, глубоким страстям. Состояние
духовного голодания и умирания, в котором здесь пребывает ге­
рой, Катаев обозначает образами «смертной скуки», «смертель­
ной тоски», проецирующимися на поэтику блоковского «Страш­
340 ного мира». Только дети (Шакал и Гиена в первом воспомина­
нии, а в третьем — американский мальчик и девочка, оплакива­
ющие героев «Вестсайдской истории»), вернее, любовь к ним,
прорывают пелену яви-сна, в которую погружена душа героя.
Как видим, художественный мир в «Святом колодце» четко орга­
низован парадоксальной перестановкой «потусторонней» и «посю­
сторонней» сфер. Так жизнь и смерть, реальность и сон поменялись
местами, подчиняясь высшим, духовным критериям.
Но разбуженная силой сопротивления смерти память героя
начинает, в свою очередь, освещать душу самого героя, заставляя
судить себя по меркам высшего, смертного суда.
Тема внутреннего суда, суда совести, болезни и возрождения
духа решается у Катаева через обращение к традиционным моти­
вам и образам: к мотиву двойника и к образу пушкинского «Про­
рока». Но благодаря ассоциативно-лирическому строю повество­
вания, представляющего собой кардиограмму души героя, эти
образы и мотивы обогащаются новой семантикой.
Образ двойника в «Святом колодце» двупланов: это и материали­
зованная метафора, и метафора в ее «чистом», ассоциативном
виде. Поначалу двойник объективируется в гротескную особь, в
«противоестественный гибрид человеко-дятла с костяным носом
стерляди, клоунскими глазами». Этот «шутник, подхалим, блат-
мейстер, доносчик, лизоблюд и стяжатель-хапуга», обретая раз­
ные лики, становясь то обладателем водевильной фамилии Про-
хиндейкин, то Альфредом Парасюком, преследует героя везде и
повсюду, нашептывает, предостерегает, изводит своим стуком.
В «субъективном свете» лирической исповеди образ «тягостно­
го спутника» переходит из яви в сон, извне — вовнутрь души
героя, становится фантомом его сознания, его «многократно по­
вторяющимся кошмаром», его духовной болезнью: «Он уже стал
моей болезнью, он гнездился где-то внутри меня в таинственной
полости кишечника, а может быть, и ниже, он был мучительно
раздавшейся опухолью, аденомой простаты, непрерывно отрав­
лявшей мою кровь, которая судорожно и угрюмо гудела в аорте,
с трудом заставляя сокращаться мускул отработавшего сердца».
Таков у Катаева страшный образ внутреннего двойничества.
И сразу за этими словами, через интервал, произносится фраза:
«Хоть бы эту опухоль скорее вырезали!» После нее продолжается
воспоминание-сон о «ковровой столице», но фраза остается в ху­
дожественном мире повести, она начинает перекликаться с «ре­
альными» сценами разговоров с врачами, предоперационных при­
готовлений. В свете этих «реальных» мотивировок и фразы героя
об опухоли строки из пушкинского «Пророка», которые поначалу
были лишь одним из возможных вариантов названия повести, по­
степенно наливаются аллегорическим смыслом, ими обозначают­
ся фазы движения психологического сюжета — сюжета спаситель­
341 ной операции над больной душой лирического героя. А за этим
всем стоит еще высочайший взыскующий смысл пушкинского
стихотворения.
Вот пример сложности, но организованной, тщательно обес­
печенной сложности ассоциативных связей, отражений, проек­
ций в «Святом колодце». Этот структурный принцип становится у
Катаева носителем глубокого — и главное — концептуального
смысла.
Итак, наступает такой поворотный момент в течении лириче­
ской исповеди-суда, когда сюжетом начинает управлять пушкин­
ский «Пророк»: начинается излечение «немой души».
«Перстами, легкими, как сон, моих зениц коснулся он, и я
увидел с высоты двадцать шестого этажа город Хьюстон». За этим
эпатирующим совмещением высокой классической поэзии с про­
стой прозой стоит открытие необходимости соединения души че­
ловека с трудным земным существованием: в герое возникает
ощущение единства со всем окружающим, оно выражается в вол­
шебной способности почувствовать себя и «грустным зимним солн­
цем Техаса», и «плотью сухой техасской земли», и автострадой, и
телом гостиницы, и «одним из первых автомобилей второй поло­
вины XIX века…»
Этому предшествует промелькнувшее у героя чувство состра­
дания к «горестному нищему счастью» двух бедных влюбленных,
встреченных на пустынной нью-йоркской улице, родившееся у
него чувство любви к «Америке вашингтонских школьников, маль­
чиков и девочек». (Этот добрый мотив Катаев спешит тут же урав­
новесить снижающей аналогией между США и «великой Римской
империей» и вполне шаблонными размышлениями о расовом не­
равенстве в этой стране.)1
1 Следует заметить, что политические маскировки, к которым порой при­
бегает Катаев в «Святом колодце», не усыпили бдительную советскую цензуру.
В докладной записке начальника Главлита председателю Комитета по печати
повесть была названа «памфлетом». Во-первых, возражения цензора «вызывает
первая часть памфлета, где дается искаженная оценка советской жизни послево­
енного периода. Обстановка в стране до 1953 г. и позже изображается как состо­
яние кошмарного бреда больного». Во-вторых, и «сон» о поездке в Грузию тоже не
устроил цензора, потому что автор, «подвергая критической оценке все то, что
связано с именем Сталина», подчеркивает особую «придворную» связь Грузии с
«самым верхом» и «показывает ее превращение в напыщенную, самодовольную и
наглую провинцию». «Обращает на себя внимание также и то, что в этом произве­
дении высказан ряд сомнительных положений о назначении абстрактного искус­
ства», — доносил далее цензор. На основании выявленных этих и подобных им
«пороков» начальник Главлита выносил окончательный приговор: «Полагаем, что
публиковать памфлет В.Катаева в представленном “Новом мире” виде так же не­
целесообразно, как и в варианте, подготовленном журналом “Москва”» (Док­
ладная записка начальника Главлита А. О. Охотникова председателю Комитета
по печати при Совете Министров СССР H .A .Михайлову. 23 апреля 1966 г. Сек­
ретно / / Вопросы литературы. — 1998. — Сентябрь—октябрь. — С. 279 — 282).
342 «И вырвал грешный мой язык…» — еще одна фаза излечения
души. Теперь герой освобождается от последних своих фантомов.
Образом-фантомом оказалась давняя любовь к той девушке, с
которой герой встретился через сорок лет. Но зато здесь, «по ту
сторону» планеты, он острее, чем когда-либо, почувствовал всю
реальную силу своей любви к другому миру, откуда он вышел, к
той стране, которая дала ему «столько восторгов, столько взле­
тов, падений, разочарований, столько кипучей радости, высоких
мыслей, великих и малых дел, любви и ненависти, иногда отчая­
ния, поэзии, музыки, глубокого опьянения и божественно утон­
ченных цветных сновидений», которая создала его «по своему
образу и подобию». И тогда появляется образ: «страна моей души».
Образ, в котором весь огромный, родной мир вбирается душой
героя, становится ее средоточием, освещается светом его любви.
Душа, очистившаяся от опухоли двойничества, освобожден­
ная из плена «немоты» и «глухоты», проникается сейсмической
чуткостью к миру, внемлет пророческим предупреждениям муд­
рецов двадцатого века, овладевает даром оживлять прошлое и
провидеть будущее.
И вновь глубоко субъективный процесс нравственного очище­
ния личности «материализуется» в «Святом колодце» в самом
объективном, бытийном образе — в образе времени. Поначалу этот
образ дается в книге в традиционном своем значении — в значе­
нии всевластной силы, управляющей судьбою человека, ведущей
его к неотвратимой гибели, к забвенью. Герой существовал, «те­
ряя время», он взывал: «Кто мне вернет пропавшее время?» Но
возрожденные в нем чуткость сердца, требовательность совести,
проницательность мысли делают его способным противостоять
власти времени, роковому наступлению забвенья. Память и фан­
тазия героя оживляют давно прошедшее и ставят его рядом с те­
кущей современностью, он видит намного «тому вперед», пре­
дупреждая и предостерегая людей, он связывает материки и про­
странства. Так в ожившей душе реализуется главное, чем может
быть могуч человек: его способность овладевать жизнью, перемо­
гать смерть.

Літературне місто - Онлайн-бібліотека української літератури. Освітній онлайн-ресурс.