Лейдерман Н.Л. и Липовецкий М. Н. Современная русская литература: 1950— 1990-е годы: Т. 2

Модернистская личность и постмодернистские симулякры субъективности

Герои «Пушкинского дома» — литературоведы, причем в текст
романа включены целые статьи, их проекты и фрагменты, анали­
зирующие сам процесс литературного творчества и культурного
развития. Рефлексии на литературоведческие темы постоянно пре­
дается и автор-повествователь (например, в приложении «Ахил­
лес и черепаха (Отношения между автором и героем)»). Автор-
творец находит своего двойника в повествователе-романисте, по­
стоянно сетующем на неудачи романостроительства, на ходу из­
меняющем планы дальнейшего повествования, а в конце даже
встречающемся со своим героем и задающем ему провокацион­
ные вопросы (ответы на которые он как романист, естественно,
знает). Возникающая благодаря такой поэтике пространственно-
временная свобода с легкостью позволяет разворачивать версии и
варианты одних и тех же событий, воскрешать, когда надо, умер­
ших героев, ссылаться в начале на конец романа и максимально
размывать фабульные связи всякого рода приложениями и ком­
ментариями. Кроме того, большую роль в романе играют полупа-
родийные отсылки к русской классической литературе — в назва­
ниях глав, эпиграфах и т.п. Роман Битова пытается посредством
цитатности восстановить разрушенную тоталитарной культурой
связь с модернистской традицией: и переклички «Пушкинского
дома» с классиками русского модернизма заданы автором, даже
если и возникают случайно1.
В романе герои, сохранившие органическую связь именно с
традициями культуры, погребенной советской цивилизацией,
выглядят единственно настоящими, и в этом смысле они, по
Битову, аристократичны. Это дед главного героя Левушки Одоев-
цева, Модест Платонович Одоевцев, и дядя Диккенс, друг семьи
1 Правда, ситуация осложняется тем, что зависимость Битова от модернист­
ской традиции и тем более современных ему постмодернистских экспериментов
нередко носит характер «воздушных влияний». Показательны признания Битова
об отношениях между «Пушкинским домом» и прозой Набокова: «Плохо ли это,
хорошо ли было, но “Пушкинского дома” не было бы, прочти я Набокова рань­
ше, а что было бы вместо — ума не приложу. К моменту, когда я раскрыл “Дар”,
роман у меня был окончательно дописан до 337-й страницы <т.е. до конца сю­
жетной части>, а остальное, до конца — в клочках и набросках. Я прочитал
подряд “Дар” и “Приглашение на казнь” и — заткнулся, и еще прошло полгода,
прежде чем я оправился, не скажу от впечатления, — от удара, и приступил к
отделке финала. С этого момента я уже не вправе отрицать не только воздушное
влияние, но и прямое, хотя и стремился попасть в колею написанного до обе­
зоружившего меня чтения. Всякую фразу, которая сворачивала к Набокову, я
старательно изгонял, кроме двух, которые я оставил специально для упреков,
потому что они были уже написаны на тех забегавших вперед клочках» (Битов А.
Близкое ретро, или Комментарий к общеизвестному / / Пушкинский дом. — М.,
1 9 8 9 .-С . 397,398).
382 и для Левы «заместитель» отца. Их объединяет способность к него­
товому пониманию в противовес готовым, симулирующим ре­
альность, представлениям. Свобода Модеста Платоновича и дяди
Диккенса носит отчетливо модернистский характер: равенство
личности самой себе выражается в создании собственной, неза­
вершенной и независимой от господствующих стереотипов ин­
теллектуальной реальности. По-видимому, таков и авторский идеал
свободы. По крайней мере — в начале романа, где и предложены
портреты деда и дяди Диккенса.
Что же противоположно свободе? Не насилие, а симуляция ре­
альности — ее подмена представлениями, системой условных зна­
ков, «копий без оригиналов», если воспользоваться выражением
Жана Бодрийяра, создателя теории симулякра и симуляции. Именно
симуляция в «Пушкинском доме» понимается как важнейший духов­
ный механизм всей советской эпохи. Символическую роль в этом
плане приобретает эпизод смерти Сталина, вообще символичный
для многих, если не всех «шестидесятников» (нетрудно вспом­
нить аналогичные сцены у Трифонова, Аксенова, Бондарева,
Евтушенко и многих других). Однако специфика битовского вос­
приятия состоит в том, что смерть Сталина написана им не как
момент освобождения от гнета тирана, но как апофеоз симуляции.
В данном случае — симуляции всеобщей скорби.
Послесталинская, «оттепельная» эпоха, по убеждению автора
романа, не только не устранила симуляцию как основополага­
ющее свойство советской реальности, но и усовершенствовало ее —
симуляция приобрела более органический и потому менее оче­
видный характер. Как порождение этой, по-новому органичной
степени симуляции предстает в романе «миф о Митишатьеве».
Митишатьев не просто снижающий двойник главного героя —
нет, это чистый образец новой человеческой породы, выведен­
ной в результате тотальной симуляции. В этом смысле он действи­
тельно мифологичен, ибо зримо осуществляет советский миф о
«новом человеке», восходящий в свою очередь к ницшеанской,
также мифологичной, концепции сверхчеловека. «Сверхчеловеч­
ность» Митишатьева в том, что он истинный гений симуляции,
ни к каким другим формам существования просто не способный.
По сути дела, через Митишатьева осуществляется новый уро­
вень симуляции. Если «классическому» советскому миру еще про­
тивостоят люди типа деда Одоевцева или дяди Диккенса — самим
Фактом своего, подлинного, существования доказывающие воз­
можность свободной реальности, вопреки власти мнимостей, то
митишатьевская симуляция исключает всякое отношение к ре­
альности и тем самым исключает даже потенциальную возмож­
ность реальности как таковой. Примечательно, что Митишатьев
такой же филолог, как и Лева Одоевцев, и через двойнические
отношения с Левой также втянут в поле взаимодействия с класси­
383 ческой традицией русской культуры: характерно, например, что
именно с Митишатьевым дерется на дуэли Лева. Но Митишатьев в
романе Битова не подрыватель традиций, скорее, само явление
Митишатьева — доказательство превращения всех возможных куль­
турных порядков в симуляцию. Именно в этом смысле он — иску­
ситель Левы, пытающегося уцепиться за веру в незыблемость куль­
турной памяти и культурной традиции: даже в его сознании «мифы
Митишатьева давно уже стали более реальными, чем сама правда».
Более сложно драма симулятивного существования воплощена
в психологическом мире главного героя — Левы Одоевцева. Суще­
ствуют различные критические оценки этого персонажа, но его
своеобразие именно в том и заключается, что он не поддается
однозначной оценке, ускользает от нее1. Лева, в отличие от дру­
гих персонажей романа, принадлежащих к тому же, что и он,
поколению, видит симулятивную природу действительности и
понимает, сколь опасно проявление своего и подлинного на фоне
всеобщей симуляции: «“Самое неприличное, самое гибельное и
безнадежное — стать видимым, дать возможность истолкования,
открыться… <…> Только не обнаружить себя, свое — вот прин­
цип выживания”, — так думал Лева… Невидимость!».
Однако возможно ли в принципе — несмотря на рискован­
ность этого предприятия — выразить свое в атмосфере тотальной
симуляции? Этот вопрос может быть сформулирован иначе:
возможно ли возвращение к ценностям модернистской культуры
(к ценностям свободы и суверенности личности) в ситуации рас­
пада социальных и культурных устоев советской цивилизации?
На первый взгляд, Лева не оправдывает возложенных на него
ожиданий: симулятивность въелась в его рефлексы, она не навя­
зана, а абсолютно органична. Мотивы вторичности, неподвижно­
сти, подражания, подражаниям постоянно присутствуют в мель­
чайших элементах повествования, имеющего отношение к Леве.
Ими пронизано все — от подробностей поведения персонажа до
синтаксиса авторских ремарок. Вместе с тем в системе характеров
романа существует четкая поляризация, заданная, с одной сторо­
ны, образом Модеста Платоновича (сила личности, укорененной
в прошлом, воплощение подлинности, пафос модернистских цен­
1 «Лева постоянно рефлектирует. Но его мышление, если воспользоваться
термином раннего Бахтина, не носит “участного” характера. Дурная неслиян-
ность рефлексии и жизни — вот что является основой постоянных Левиных по­
исков “алиби в бытие” — он, собственно, не чувствует себя ответственным ни в
одной ситуации», — отмечает Наталья Иванова (Иванова Н. Судьба и роль (Анд­
рей Битов) / / Точка зрения. — М., 1988. — С. 182, 183.) Это суждение представ­
ляется более точным, нежели тот взгляд, который предлагает Владимир Нови­
ков: «…нигде не взять Митишатьеву того, чем при всех своих недостатках и при
всей своей интеллигентности наделен Лева, — внутренней свободы» (Новиков Вл.
Тайная свобода / / Знамя. — 1988. — № 3. — С. 230, 231).
384 ностей), а с другой — образом Митишатьева (сила безличности,
укорененность в текущем мгновении, апофеоз симуляции, паро­
дийная «сверхчеловечность»). Все остальные герои группируются
«попарно» в соответствии с этой полярностью: дядя Диккенс —
отец Левы, Альбина — Фаина, Бланк — Готгих. Лева же как раз
находится в «середине контраста»: с точки зрения деда он пред­
ставляет симулятивную реальность, с точки зрения Митишатьева
он вызывающе аристократичен своей причастностью к подлин­
ной реальности культуры. В этой двойной кодировке секрет образа
Левы. Стремясь раствориться в потоке симуляции, он все-таки до
конца не может этого сделать — мешает подлинное, выпирает
свое. Не случайно Битов в кульминационный момент, описывая
состояние Левы, сознательно размывает границу между Левой и…
Пушкиным: «А уж как Лева стал виден! Так что не увидеть его
стало невозможно… Еще вчера лежал в острых осколках на полу,
его взгляд пробил дыры в окнах, на полу валяются тысячи стра­
ниц, которые он зря и пошло всю жизнь писал, от него отвали­
лась белоснежная бакенбарда — он был самым видным человеком
на земле. (Его гнев, его страсть, его восстание и свобода.)»

Літературне місто - Онлайн-бібліотека української літератури. Освітній онлайн-ресурс.