Глава из исторического романа «Каменььуголье» о том,
как костромской рудоведец Григорий Капустин
в Донбассе уголь нашел
Несколько дней работали до изнеможения — Григорий
спешил. Были причины. Начала портиться погода. С севера
насунулись тяжелые тучи. Шли низко, клочьями, цепляясь за
вершины осокорей. Вспугнутые, снялись с лиманов утки,
ушли за леса. В Лисьей Балке нерадостно мычал скот, прии
нишкли среди деревьев саманные хатенки, истошно гавкал
дворовой волкодав, ему жалобно подвывали псы помельче.
Данилка прислушивался, туже опоясывался кушаком по
сермяге, ронял слова, крутя бурав с Григорием на пару:
— Воет, сатана, как на смерть. Аж в душе слякотно.
— Где? Что?
Григорий ничего не слышал, занятый своими мыслями.
Работал до седьмого пота, рубаха на спине под кафтаном была
мокра день и ночь.
— Да Бровко в хуторе, чтоб ему закляпило!
— Пусть. Его собачье дело — выть.
В таборе стало неуютно, серо и сыро. По ночам давились
ревучим кашлем. Надо бы отогреться, обсушиться. Костры не 31
помогали. Костром лишь небо греть. Чувствовал Григорий:
удерживал людей при работах только алтынный, исправно им
плаченный.
А тут еще придавила бескормица. Кончались мука, пшено,
соль. И взять было негде — городок от городка верст пятьь
десят.
— В лесах можно достать и хлеб, и сало, — подсказал
Трайвода, выслушав Григория. — В лесах есть избы и землянн
ки. Живут в них вольные люди, ловят рыбу, рубят лес, сеют
хлеб. К ним идти надо.
Посоветовались с Масловым. Решили послать за провизии
ей. Вызвались идти трое мужиков и Иванко Жижкин. Дали
им солдата с фузеей, лошадь и телегу. Уехали в леса впятером,
вернулись через два дня лишь четверо. Иванко Жижкин
пропал в лесу. Солдат, ездивший с ними, потупив глаза,
сбивчиво рассказывал сержанту Маслову:
— Я с телегиито приладился и пальнул. Но всегоото и
делов, что ранил ее. Заряд отсырел…
— Кого ранил? — нетерпеливо допытывлся Андрей.
— Стало быть, ее, косулю, господин сержант.
— На черта мне твоя косуля! — раздраженно кричал Маслов.
— Человек где? Иван этот, Жижкин? Тебя спрашиваю, тетеря.
— А человек, что человек? — мялся солдат. — Человек,
известное дело, за нею, за косулеййто.
— Ну и дальшеето? Что дальше? Не тяни.
— А что дальше? Взял иззпод сиденья нож, и был таков.
Теперь ни человека, ни косули.
— Тьфу, прости господи!
Матвей Жижкин схватил очумевшего солдата за грудки,
затряс его бешено:
— Куда ты братана моего спровадил? Куда? Где Иванко
мой — сказывай! Убью! Кровью за это заплатишь!
Его оттянули прочь. Солдат отряхнулся, мирно доложил:
— А сала и хлеба мы купили, господин сержант.
— Ты дурака не валяй! — орал на него Маслов. — Человека
искать надобно!
— Куда он денется? Ежели медведь в лесу не заломает —
придет, — равнодушно рассуждал солдат. — Сыщется, госпоо
дин сержант.
Людей на поиски все же послали: этого солдата, двух
мужиков и Матвея Жижкина… 32
День был серый, унылый. Небо в плотных сплошных тучах.
В Лисьей Балке выгнали на попас коров. Скотина по пузо
забрела в реку, лениво пила воду. Пастух и подпасок стояли
на песчаной отмели в колпаках, с кнутами через плечо,
смотрели на рудознатский стан. Детворе, видимо, заказано
было бегать в табор — с некоторых пор на бугре не показыы
вался ни один малец.
Григорий пристроился у помоста, где вертели желонку,
рисовал на бумаге чертеж месторождений, положив на колени
дощечку.
Маслов чистил шомполом фузею, заглядывал через плечо
на рисунок. Тоненькой струйкой из угла в угол бежал на
бумаге Донец. Возле него натыканы кружочки — поменьше
и побольше. Андрей присмотрелся, с натугой прочел возле
них некоторые надписи: «Верхняя Кундрючья», «Трехизбенн
ская», «Лисья Балка», «Бахмут». В самом нижнем углу — еще
одна извилистая линия, она соприкасается с Донцом, по
руслу написано: «Река Кундрючья». И совсем уж ниже, у
жирной извилистой вилюжины, — крупный кружок. От него
— слово: «Черкассков городок». А из угла в угол, от кружка,
обозначающего Лисью Балку, до кружка с надписью «Верхняя
Кундрючья», потянулись два слова, начертанные крупными
литерами: «Оленьи горы». Там, где были найдены угодье или
руда, чернели замысловатые знаки.
И вдруг от третьей ямы — истошные крики:
— Зовите сюда царева человека!
— Сюда господина рудоведца!
— Скорее зовите!
Григорий выронил карандаш, вскочил. На помосте бросии
ли вертеть, шумнули:
— Чего там? Пошто оретеето?
— Сюдааааа! — отозвались от ямы пронзительно тонко.
Григорий переглянулся с Андреем.
— Никак засыпало кого?
— Не дай бог. Тогда побьют. Мужики, они и убить могут.
Андрей никак не мог вынуть из ствола шомпол. Побледд
нев, Григорий бросился на крик. Маслов — ему вдогонку:
— Погоди. И я с тобою. Вот только шомпол выну.
У ямы толпились мужики. Двоих, тех, что были внизу, уже
подняли наверх. Они топтались на куче земли, измазанные
глиной. Третьего тянули вверх. Григорий подбежал, когда из 33
ямы показалась косматая голова и плечи этого мужика. Мужик
сидел в бадье, заросший дремучим черным волосом, растягии
вал в улыбке рот до ушей.
— Ну? — подскочил к нему Григорий.
Мужик протянул ему аспидную глыбу, достав ее иззпод
себя, со дна бадьи:
— Кажись, есть, господин рудоведец… Это самое уголье в
преисподней…
Григорий выхватил у него из рук глыбу, не знал, куда ее
девать. Это действительно было уголье. От радости сел прямо
на склизкую глину, покачал головой, все еще не веря в
истинную удачу.
Мужик стоял рядом, сморкаясь, рассказывал:
— Тюкнул я кайлой — посыпал ось чтоото. Тронул — нет,
не глина. Сухое как будто. Говорю Миколе: «Давай фонарьь
то, свети». Глянул, а оно… стало быть, вот оно…
Григорий вскочил, сгреб мужика в объятия, хлопнул по
спине, сквозь радостные слезы пробормотал изумленному
Маслову, кривя губы:
— Андрей — флетцамиито, а? Не я говорил, а?
Один Матвей Жижкин был безучастен. Он сидел невдалеке
на мокрой траве, опустив к коленям голову и остро глядя изз
под бровей на чужую радость. Сегодня до света они вернулись
из лесов: Иванкиных не нашли следов.
Развеселил всех Грайвода.
— Не верю! — вдруг воскликнул он, растерев на ладонях
крошину угля.
— Еййбо, не верю. Разум не хочет принимать. Все видал,
а такое — побей меня лихоман, впервой в жизни.
Григорий смахнул с лица радостную улыбку:
— Не веришь? А ты в дудку слазь, в ту самую, где долбили
мужики.
— Слазю! Еййбо, слазю! — мерцал глазами Грайвода. —
Самолично пощупаю! Спускай в яму!
У ямы он снял сермягу, бросил ее на глину, поплевал на
ладони. Оглядев напитанные невидимым солнечным светом
облака, перекрестился, поднял серый голыш.
Над черной пастью колодца висела на веревке огромная
бадья.
— Там никого нету?
— Нетути, — хором сказали мужики.
2.3112 34
Грайвода бросил в яму голыш, прислушался. Камень роо
котал внизу, гулко бился о стенки, мягко шлепнулся гдеето
на глубине.
— Давай бадью!
Григорий с Савушкой подали бадью, сунули Грайводе
фонарь с сальной плошкой, медленно стали спускать его
вниз.
На рыхлых стенах колодца играл неровный свет. Струйкаа
ми сыпалась мокрая земля. Но вот кончилась влага. Сухая
пыль защекотала в горле. Грайвода вглядывался в жуткую
глубину, не видел ничего.
Бадья мягко села на грунт, веревка свободно повисла над
головой.
Он взглянул вверх и ужаснулся. Вместо широкого зева,
какой была яма наверху, увидел крохотную дырочку и небо
с овчинку.
«В преисподнюю занес нечистый. Даййто силы, Господи».
Отогнал страшные мысли, посветил на дне. Под ногами
переливчато сверкал аспидный камень. Тут же лежал брошенн
ный им голыш.
— Верю, — сказал он сам себе, сел в бадью и дернул за
веревку: — Эй, там, в мире праведном! Тяниииите!
Эхо понесло его слова вверх, как в трубу. Веревка натянуу
лась. Бадья оторвалась от дна.
Кожаный кошель, в котором Григорий хранил деньги и
который служил ему за пояс, был почти пуст. Люди, получив
расчет, стали непохожи на сколоченную команду. Каждый
теперь был сам по себе. Мужики сторонились друг друга,
увязывали свое добро, готовились в путь.
Десятой дорогой обходили вырытые ямы и помост с бараа
баном. На барабане печально и ненужно болтался обрывок
пеньковой веревки, дерево тягуче скрипело под ветром, осее
дала утоптанная глина. За невысокий частокол (Григорий
приказал оградить шурфы, чтобы не угодили в них человек
или скотина) боязно было взглянуть. Ямы пугали.
Лишь в шалаше Грайводы жило веселье. Анисим сбегал в
Лисью Балку, у когоото из тамошних мужиков купил водки,
потчевал всех. Он слезно умолил и Григория с Андреем
откушать напоследок вместе и был рад, что те не отказались,
пришли. Хмелея, хлопал по плечу приунывшего Матвея
Жижкина: 35
— Братана жалко — верю. Костей в лесу не нашли —
значит, живой. Вернется, куда ему деться. Попетляет по лесу,
выйдет к реке, а там люди подберут. Ты пей, весели душу.
Матвей взял из его рук жбан, вяло выцедил хмельное зелье
через узкое рыльце, сочно хрупнул луковицей.
Савушка с Данилкой, раскрасневшись, пустились в длинн
ный разговор; Харитон, икая, блуждал кocoватым глазом по
лицам. Веки у него слипались, словно смазанные медом.
Григорий не слышал их, мысли блуждали в розовом будуу
щем с признанием и наградами.
Дождь перестал. Иззза туч пробились солнечные лучи, на
траве жемчужно засверкала роса. Земля, словно сквозь радоо
стные слезы, улыбнулась людям. Он выполз из шалаша. Расс
ставив ноги, потянулся.
По соседнему бугру круто спускались в лощину тени. Вслед
за ними спешили всадники — солнце било им в спину. Кони
под ними добрые, наездники — человек десять — весьма
умелые.
Среди них мелькнул зеленый мундир.
— Андрей, взгляниика: твой брат — солдат.
Маслов вышел из шалаша, прислонил к бровям ладонь.
— Кто такие? Откуда?
— Подъедут — узнаем.
Григория охватило волненье. Поджидая всадников, он мял
руки.
Из шалаша высыпали остальные. Возле своих коней и
телег встали мужики. К Маслову пристроились солдаты.
Всадники спустились в лог, к речке Беленькой. Они не
лезли в реку напролом, как сделали бы люди пришлые, а
умело правились к броду. По этому Григорий определил, что
им эти места знакомы.
— Может, в Лисью Балку правятся? — неуверенно обронил
Маслов и тотчас отряхнул мундир, поправил треуголку, звеньь
кнул шпагой. Передние два всадника выткнулись иззза круу
тизны бугра по плечи, и в одном из них Андрей признал
офицера:
— Мать честная, никак чин! Откуда здесььто, в степях?
Все настороженно всматривались в подъезжающих.
На первом — кафтан дорогого сукна, шляпа с пером и
галуном, парик. 36
Глядел вороном, топорщил черные смоляные усы, сидел в
седле, словно в горнице на святом месте.
На втором — новенький мундир со сканым воротником,
новая треуголка и шпага.
За ними несколько человек разномастной свиты.
— Святой Николааугодник, ослобони! — ахнул за спиной
Григория Грайвода. — Это ведь бахмутский лантрат Никита
Вепрейский и капитан Семен Чирков собственной милостью.
Григорию показалось, будто голос Анисима дрогнул. Пее
редний, не доезжая нескольких шагов, мгновенным широким
жестом окинул табор:
— Чьи будете?
Григорий вышел наперед. Он уже знал, что придется
показывать подорожный лист и царский указ, и загодя нащуу
пывал их под рубахой в кожаном мешочке.
— А где твое здоровье, господин лантрат? — впился взгляя
дом во всадника. — Людям сперва здравия надобно пожелать,
затем уж спрашивать чьи.
Сказал и поежился: куда ему до царского лантрата! Вепп
рейский кивнул, мягко, знающе объяснил:
— До кордона тут, господин подьячий, рукой подать.
Живете смело. — Повертелся в седле, оперся рукой о заднюю
луку. — Всем твоим людям желаю здравия и благочестия! —
Но вышло все равно так, что все поняли: здоровается госпоо
дин с холопами. — Что изволите делать?
Гриrорий догадался: Вепрейскому откудаато все известно,
спрашивает для порядка. «Может, В Бахмут новая бумага из
Берггколлегии пришла?» Об этом и хотел спросить.
Его опередил Андрей Маслов. Он сделал шаг вперед, по
военному артикулу кинул два пальца к виску:
— Уголье сыскали, господин лантрат.
Семен Чирков, в свою очередь, слегка тронул шпорой
коня:
— Тебе, сержант, прежде всех следовало бы доложить.
Ходите у татарвы под носом. Чуть что — спасай вас.
— Я и докладываю, господин капитан. Нам татарва не в
помешку. Службу несем исправно. Нас вон сколько. — Оберр
нувшись, скомандовал вытянувшимся во фрунт солдатам: —
Слуушай, на крааул!
Солдаты по артикулу подняли фузеи. Чирков довольно
улыбнулся: 37
— Устава не забыли. Благодарю за службу!
— Рады стараться, господин капитан! — рявкнул Маслов,
умело сбивая с начальства недовольство и спесь. — Уголье
залегает флетцами — вот он доказал.
Григорий смутился, вежливо кашлянул в кулак.
— Как ты сказал? Повтори?
— Флетцами, — несмело повторил Маслов, опасаясь, что
не так произносит иноземное слово, и потому поглядывая на
Григория.
— Флетцами, господин лантрат, флеттцаами! — Григорий
обрел уверенность и спокойствие, он понял, что этого Вепп
рейский не знает и потому проявляет к сказанному немалый
интерес.
Вепрейский спрыгнул с седла, бросил повод подскочившее
му служке из своей свиты, подошел к Григорию, играя
плетью.
— Что есть флетца, господин рудознатец?
Григорий терпеливо разъяснил:
— Флетца, господин лантрат, есть такая полоса, которая
толста или тонка бывает и под землею горизонтально проо
стирается, не так, как жила; в глубину падает, но в ширину
раздается. Сигает она в чреве бугров на многие сажени, а
может, и версты. У нас тут, — Григорий повел рукой, —
флетца саженей на триста тянется от одного конца — у
речки Беленькой до другого — вон там, у ручья под Лисьей
Балкой.
В холодных, широко расставленных глазах Никиты Вепп
рейского угадывалось искреннее изумление и радость. Он
быстро стрелял ими в сторону все еще сидевшего в седле
Семена Чиркова — тот брезгливо отдувал губы, не улавливая
смысла в изумлении и радости Вепрейского.
— От речки Беленькой до Лисьей Балки, говоришь? —
переспросил он. — На триста саженей?
— Истинно, господин лантрат.
— Под землею целая жила?
— Не жила — флетца, плашт.
— Плашт? Такктак. В нутре бугра?
— Истинно, в нyтpe, под шиферным слоем.
Заложив руки назад, Вепрейский быстрыми шагами похоо
дил тудаасюда, остановился, сказал без строгости: 38
— Этак можно, начав с одного конца, копать и копать под
землею, пока не достигнешь конца противуположного?
— Можно, господин лантрат. Однако, мыслю, вынять
уголье — это уже из области рудного строения. Надобно будет
ставить рудник, рыть штольни, ладнать рудный двор.
— Ого! — буркнул Вепрейский, переглянувшись с Чиркоо
вым, заискивающе предложил Григорию: — Может, к нам, в
Бахмут, хлебаасоли откушать, господин царский ревизор?
И скептически оглядел худую, истрепанную одежду Грии
гория. Григорий перехватил этот едва уловимый взгляд:
— Гостей призначаешь по одежке, господин лантрат? —
улыбнулся тонко, печально.
— Дабы проводить по уму, господин ревизор, — нахмурилл
ся Вепрейский. — Мы с капитаном поохорошему приглашаем.
Тебя, сержант, тоже.
— Я — как он, — спохватился Маслов, указывая на Грии
гория и моля его глазами согласиться.
— Спасибо, время не указывает, — обронил Григорий.
— Как не указывает? Долго еще вам мокнуть в наших
степях?
— Завтра отъезжаем.
— А люди?
— И люди, конечно. Кто куда.
— Негоже это — кто куда. Пусть идут к нам соль варить,
господин рудознавец. Капитан, проси людей у царского рее
визора, — тонко льстил Вепрейский Григорию.
Чирков понял его, поклонился с усмешкой:
— Покорнейше прошу, господин ревизор.
Григорий сказал сдержанно:
— Это уж как люди. Не меня просите — их. Мы с ними
рассчитались. Они теперь вольны распоряжаться сами собою.
— Тааааак, — протянул Вепрейский и, обогнув Григория,
скрестился взглядом с Анисимом.
— Ты кто? — И не успел Анисим рот раскрыть, пошел
дальше.
Григорию снова почудилось, будто Вепрейскому чтоото
известно. А тот шагал меж людей, тараторя, влезая им в души:
— По чем платят? По алтыну? Скуповато. Идите, братцы,
ко мне соль варить! По пятаку в день платить буду! А за
особую сноровку — и все десять заплачу. Идите! За такую 39
плату через полгода хозяйство сколотить можно. Правда,
капитан? У нас, братцы, кроме платы, — харч, казенный барак
с печами, баня. Вот только с одеждой худо… В своей придется.
Ходил по рядам мужиков, хлопал кого по плечу, кого по
спине, кому мял щеки. Мужики кривили угрюмые лица в
скупых улыбках: видно было — воттвот согласятся.
— А что, ребята, — шептал своим Харитон Кривой, — по
пятаку в день, а? Домаато что делать в слякоть? В холодной
хате говеть? Как вы, а?
За Вепрейским в толпу поспешил и коеекто из его свиты
— писарь с чернильницей, красавеццегерь в колпаке с грозз
дью, служки в добрых сермягах. Один Чирков не шелохнулся,
стоял, пообарски засунув ладонь за широкий офицерский
пояс.
В толпе, перед которой ходил Вепрейский, слышались
смех, веселые голоса.
Кундрюченские тоже мялись невдалеке. Наконец от них
подошел к Григорию Савушка, снял с головы колпак:
— Что ж, прощай, господин рудознатец! Мы тут решили
держаться пока вместях. Не обессудь, коли что не так.
— Прощай, Яков, — Григорий, волнуясь и неосознанно
теребя пальцами рубаху на груди, еле сдержался, чтобы не
обнять Савушку. — А то, может, домой подашься?
Савушка не ответил на это. Кланяясь, скрипел зубами,
цедил тихо, чтобы не слышали другие:
— У меня своя дорога, Григорий. К худшему или к лучч
шему она, не знаю. Да возвертаться к прежнему нет моей
мочи. Прощай.
— Прощай. Прощайте и вы, побратимы!
— Прощевай, господин рудознатец! — ответили все хором.
Вскоре сопровождаемый десятью всадниками обоз с говоо
ром и весельем двинулся по дороге в Бахмут.
Позади всех, оживленно жестикулируя, ехали верхами
Никита Вепрейский и Семен Чирков…
— Уголье твое ядрено, мил человек. Ух, ядрено! Топор я
тебе выкую, такой топор, что с ним весь свет пройдешь и мне
спасибо назад принесешь.
Кузнеццтуляк блестел в темноте кузницыыцеха белыми
зубами, смеялся во всю скулу.
— Здоровяк! Экой!
Григорий радовался, глядя на кузнеца. 40
На весь постоялый двор звенели наковальни. Человек пять
мастеров в засаленных брезентовых фартуках, голых по пояс,
стучали молотками. Подмастерьяямолотобойцы следили за
каждым ихним движением. Чуть повел бровью мастер —
ловчись, куй вовсю. Зазевался — пеняй на себя: тут же по
твоим плечам походит длинная рукоять.
В кузнице чадно и парко. В шиповках наковален куются
гвозди и скобы, в горнах накаляются заготовки, под потолком
гремят на блоках цепи, У мехов танцуют, нагнетая воздух,
работные парни.
Картина — лучше не надо!
А дальше — в конце кузницы — и вовсе сущее чудо. Гудит
кричная домница, поет свою песню. Хотелось и самому обб
лачиться в фартук, но время не указывало…
От Тулы гнали почти всю дорогу бегом. Под Серпуховом
по тонкому льду переехали Оку. Пошли знакомые места —
заставы, шлагбаумы, конные дозорцы. Близко чувствовалась
столица. Избы в деревнях худые, черные от копоти, мужики
угрюмые, — видать, часто поротые. Зато господские усадьбы
сияли в своем великолепии. Иззза деревьев, опушенных инеем,
показывалась звездастая колокольня святой обители, хором с
бочкастой крышей, ворота с каменными львами.
В мягкий зимний день въехали в Москву.
Оставив обоз и людей на постоялом дворе за Москвойй
рекой, Григорий поспешил в Кремль.
И он, и люди, безропотно снеся невзгоды, осунулись,
пообносились. На солдатах смешно обвисли ветхие мундиры.
Потертое сукно кафтанов продувало насквозь. Кашель душил
каждого. Маслов от избытка чувств хорохорился, грозил им
кулаком:
— Соломку ешь, а форс не теряй! На то ты солдат!
Мужики и вовсе задубели в сермягах, топтались в лаптях
на умятом снегу, не спешили в кабак согреться — блюли
заработанную копейку.
На мосту среди множества лавок и лавчонок сновали
лотошники и скоморохи. Тут мяли кожи, чинили обувь,
торговали всякой всячиной, веселились, плакали, дрались.
На ходу Григорий купил пирогов, на ходу съел их, словно
за себя закинул с голодухи, запил горячим сбитнем. Он не
почувствовал ни запаха, ни вкуса. Несся в Кремль, в оберр
бергамт, не чуя под собою ног. 41
Ульем гудела Красная площадь, вся утыканная деревянныы
ми лавками, церквами, церковушками, часовнями. По унавоо
женному снегу визжали санные полозья, отовсюду доносился
конский храп, акающий столичный говор.
У самых Спасских ворот, на мосту через ров, Григорий
опомнился, оглядел себя. Сапоги — одно название, тулуп
измят и истерт, рукавицы — лучше бы надо, да не было. В
руках крепко зажатый кнут.
— Экой я! — ругнул себя с досады. — Словно память
отшибло.
Повертел кнутовищем. Выбросить жалко и бесхозяйственн
но. Распахнув тулуп, сунул его за широкий кожаный пояс.
— Ну, с Богом! — проговорил самому себе, осенив рукоо
творного Спаса, сверкавшего на башне серебром и позолоо
тою.
Недавно построенная сторожевая — от татар — крепость
Бахмут огорожена по земляному валу дрекольем.
Вокруг крепости слобода и казачьи курени. Хатыымазанки,
веретена тополей, припорошенные первым снегом левады,
вишневые сады, черная в белой кайме снегов вода Бахмутки.
Посредине детинец — хмурая дубовая стена с узкими
бойницами. Деревянные избы, солдатские казармы. Хоромы
лантрата Вепрейского и капитана Чиркова. Неумело срубленн
ная церковь с пятью луковицами, поорусски, высокая каланн
ча.
Особо — под земляной насыпью у стен, где ночью и днем
не дремлют, похаживая, дозорцы, — длинные дощатые бараа
киисолеварни. Вечно зияют распахнутые двери. Дым и чад,
запах сожженных дров и выпаренной соли. Рядом — впритул
— кабак.
Бахмутская сторожа. Кордон. Конец земли русской.
В кабаке народу — чихнуть некуда. От самого основания
не видел бахмутский кабак такого столпотворения.
Пьяный говор, биенье кулаками в грудь, бульканье вина
из стеклянных бутылок, звяк, дребезг, сизый парок под поо
толком, брань, плач, дурной визг.
Рядом с целовальничьей стойкой, поближе к двери, за
покрытым камковой скатертью столом, — лантрат, в расс
пахнутом камзоле и в парике; капитан — в мундире с
кисейным шарфом на шее и писец. У писца рожа угодлива,
борода клином, глаза бегающие, колкие. Меж глиняных 42
чашек с ествой — бронзовая чернильница (человека убить
можно).
Дальше в глубине за прокисшими немытыми столами,
вколоченными в земляной пол, — Савушка, Данилка, Харии
тон Кривой, работные из команды Капустина, мужики, драа
ная голь. Пьют с утра.
Темные люди, ярыжки из лантратовой свиты, шныряют
меж столов, сами не пьют, других угощают.
— За здоровье хозяина! Нуука, опрокинь, братец! Огурчии
ком закуси.
— Нутро воротит от твоего огурчика.
— Тогда капустным рассолом, — медово поют лантратовы
слуги. — Рассолец на меду, пей — не напьешься.
Савушка отнял от стола задубевшую хмельную голову,
крикнул в который раз, бухнув кулаком по столу:
— Грайвода где?
Данилка, пошатываясь, еле ворочая языком:
— ННне знаю, говорят тебе.
Савушка тряс его, схватясь за грудки, — и снова за свое:
— Анисима сюда, — в душу и в кровь!.. — Сгреб нагнувв
шегося над ним ярыжку, сжал за горло на вытянутых руках:
— РРрасшибу!..
Ярыжка, посинев, задушевно возопил:
— Каррраул!
Савушка оттолкнул его прочь и вдруг осознанно:
— За что пьем, соколики? Ох, боюсь. Князь Федор Алекк
сеевич Голицын в деревне Кресной, что в Устюжских лесах,
вот так же поил. А потом! Потом я, братцы, на железоделаа
тельном заводе… в кабале… Голова лопалась у раскаленных
домниц. Нутро сохло. И немеццуправитель над тобою хуже
зверя лесного… Чую, в другой раз мне такое готовят… —
Пьяно повел хмельными глазами по лицам, будто не узнавая
друзей. — Данилка, Харитон есть. А где Матвей Жижкин?
— Матвей? — трезвея, переспросил Харитон. Встав, тосс
кливо окинул поверх голов кабак.
У столбов, подпиравших кровлю, на дощечках горели
сальные свечи, в потные окошки заглядывал вечер. От двери
задом робко двигалась чьяято фигура в сермяге и лаптях.
— Да вот он, Матвейка наш.
Сели. Матвей пробился к столу:
— Ох, братцы! — глотнул из оловянной кружки, подрожал. 43
Потоммтихо: — Со стражником сейчас разговаривал. Который
возле лантратовых хоромов сторожует… Полушку ему сунул…
Сидит, говорит, наш соколик в барском подвале в кирпичном
мешке…
— Анисим, что ли?
— Анисим.
— За что?
Матвей развел руками. Немного погодя, выпив и захмелев:
— Человек, говорит, какоййто его опознал. Он ведь не
Грайвода и не Анисим.
Харитона словно вилами пырнули — вскочил:
— Кто же он?
Данилка и Савушка переглянулись. Пить перестали. Поо
степенно начинали трезветь.
Савушка, словно очнувшись, увидел у стойки стол, накрыы
тый красной камкой, господ и писца, ахнул:
— Замышляют. Хорошего, братцы, не жди.
Капитан Чирков, дрожа сытыми щеками, говорил Вепрейй
скому:
— Затея твоя, господин лантрат, весьма опасная. Людишш
киито все беглые, хотя и на вольном Донце ютятся. У каждого
заместо пачпорта — кулак. С пачпортами которых — малая
малость.
— На сечу идти — голову нести, — резко сказал Вепрейй
ский. Злые складки побежали от переносицы вверх, разрезали
бледный лоб надвое. — Как же тогда государевы указы насчет
беглых соблюсти?
— Как да что! Указы!.. Их с толком читать надобно.
Умеючи.
Писец будто и не слышал разговора. Жевал нарочно громм
ко, сморкался, кашлял: про меняяде все одно. Чирков качнулл
ся к уху Вепрейского.
— Иловайский в Валуйках беглых бродяг к мельницам
приписал, держал их два года, птица не знала. У него слуги
верные, запоры добротные. Но… — в упор взглянул на писца,
тот обмер, жевать перестал, едва пролепетал: «Могила, госс
подин капитан. Режь — не скажу!» — досказал: — Ныне
господин Иловайский в Томской крепости… в чине сержанн
та…
Вепрейский нервно дернул себя за ус:
— Думаешь, Демидов на УралееКамне государевых указов 44
испугался? Как бы не так. Угольный рудник ставить, госпоо
дин капитан, не в схиму стричься. Тут храбрость нужна. И
сметка. И хитрость, изворотливость то есть. Мы люди комм
мерческие — так и купцы именуют себя. Я на все смотрю
здраво, того же требую и от вас. В компаньоны идете — все
равно что на сечу.
— Даваййка перо, писец. Где писать?
— Тутось, — проскрипел писец.
Умело, с завитушками, вывел свою подпись Савушка.
Вепрейский перехватил его руку с пером.
— Грамоте обучен?
— Был подьячим.
— Знаю.
— Не пытай, коль знаешь! — Савушка выдернул руку из
цепких пальцев Вепрейского.
Тот спросил:
— Может, у меня в канцелярии послужишь? Нам грамотт
ные нужны. Платить буду соответственно.
Савушка усмехнулся:
— Тебе, кабальщику?
— Ноонооно, холоп!
Савушка потянул скатерть, набросил ее на голову Вепрейй
скому, крикнул внутрь кабака, где еще допивали человек
тридцать державшихся на ногах:
— Братцы! Соколики! Нас в кабалу отписывают! Бей их!
Стражники повисли у него на руках; наполнив звяком
оружия кабак, оттеснили толпу вглубь.
Вепрейский выбрался иззпод скатерти, вытирая облитый
чернилами камзол, шагнул к Савушке, пружиня на носках:
— Поогооди, шатучий, я тебе припомню! В цепи его!
Отведите в кузню.
Крепкие руки туже обхватили Савушку, поволокли во
двор.
— Долго же тебя искали, атаман. Долго.
— Гад выдал.
— Нееееет. Воров не выдают. Их ловят верные государю
слуги. На том держава стоит.
— Брешешь, капитан, не изменой сильна держава — верр
ностью братству, кровной спайкой.
Грайвода стоял перед сидевшим на скамье Чирковым, 45
достойно глядя смертному врагу в глаза. Шапку с него сбили,
когда брали, сермягу порвали — висела теперь клочьями;
один рукав был оторван по шву, держался на нитке.
Под кирпичные своды пробивался сквозь узкую подвальь
ную бойницу пепельный свет. Через нее виднелись блеклая
полоска вечернего неба, часть деревянной кровли с шестом.
У двери — две тени. Молча, послушно застыли — стражж
ники.
Чирков, звеня шпорой, насмешливо оглядел плененного,
улыбнулся: «Попался, селезень, в расставленные силки». Но
сердце ожег веселый взгляд узника. Усмешка расплылась на
губах врага, поразила в самую душу.
— Повеселись, атаман, теперь уж недолго, — злорадно
сказал Чирков.
— Пошто рожууто скалишь, когда плакать впору? А комм
панства самим государем поощряются. Вот как надобно чии
тать указы! — Вепрейский оживился, видя, что убедил напарр
ника. — Дело сделаем, а там — отписку в Каморрколлегию:
так, мол, и так. И людишек дадут, и похвалят: умные, дескать,
головы у нас в Бахмуте, умеют не только соль варить.
— Тогда что ж, — вздохнул, все еще колеблясь, Чирков.
— Начнем, господин капитан, — сказал Вепрейский.
— Хорошо, — согласился наконец Чирков. — А с этим что
делать? Который в подвале?
— С тем разговор особый. Дай тут управиться.
— Пойду его попытаю.Что скажет.
— Эй, писец, лисья голова!
Писец вскочил с места, распрямил на столе бумагу, разз
ложил перья, моргнул ярыжкам. Те подхватили хмельного
мужика из обозников, приволокли к столу.
— Вот здесь, божья душа. Приложи один перст. Да не тот,
бычиное семья, большой!
Мужик мычал, шатался. Голова, словно лишняя, моталась
на шее. Обмакнул пятерню в чернильницу, лапнул бумажку,
оставив на ней пять жирных пятен.
— Готово! Подводи следующего! — кричал писец.
Кто расписывался, кто тыкал пальцем, кто ставил крестик
— подходили, послушно делали то, что было велено, валились
пьяные, одурманенные, икали, опорожнялись на грязный
пол. Захмелевших до беспамятства ярыжки волокли вон из 46
кабака, бросали на синий вечерний снег, обливали холодной
водой со льдинками — мужик приходил в себя, крестился на
покрытыe снегом избы, на луковки колоколен, воспаленной
грудью хватал морозный воздух. Ему не давали опомниться,
тащили внутрь, бросали в темном углу на гнилое сено.
Набралось человек пятьдесят.
Подошла очередь и до Савушки. Он уже отрезвел. Сидел
на скамье, нервно щипал бороду. Видел, как Харитон послушш
но поставил крестик, как расписался хмельной Данилка, как
ткнул пальцем в бумагу Матвей Жижкин. «Пропали теперь,
— шептали губы. — Что же делать?» Затравленно повел
глазами — окна маленькие, стены из толстых бревен, дверь
распахнута, но не уйдешь: всюду стражники и ярыжки. Пойй
мал на себе чеййто взгляд — словно кто клеймо прижечь
собирался. У стола холодно посмеивался, сверля его взглядом,
лантрат Никита Вепрейский.
Делать было нечего. Савушка поднялся. Подойдя к столу,
хлопнул писца по плечу — тот присел, уронил перья.
— Покупаешь, значит, соколик? Ну что ж, покупай. Тольь
ко надолго ли?
— Надолго! — рявкнул Вепрейский.
— Все равно уйду! — сквозь зубы процедил Савушка. — Не
отковали еще на меня замков.
— Откуем.
Грайвода потоптался на месте — руки были связаны за
спиной и конец веревки намотан на перекладину.
— Жалею, капитан.
— Кого?
— Тебя.
— Рехнулся, голубчик. Мне тебя жалеть, да жалость вся
вышла.
— Запрошлый год под Острогожском, помнишь? Врубился
я тогда с казаками в твою пешую рать. Припоминаешь? Ты
на коне один был, шпагой игрался. Пожалел я тебя тогда, а
то бы!.. Куда шпаге супротив казацкой сабли? Да и наездник
из тебя никудышный…
— Ты! Каналья! Как смеешь?
Чирков вскочил с места, зардевшись. Стыдно было своих
— стражники все слышали. С размаху ударил Грайводу по
щеке — голова у того мотнулась, но взгляд не потух, поо
прежнему у глаз кололись лучины морщин. 47
— Безоружногоото! Эх, капитан!
— Молчаааать! Убью!
Чирков замахнулся в другой раз, но тут скрипнула низкая
дверь, и в подземелье вошел, пригибаясь, Вепрейский.
— Что здесь у вас?
— ААа, пустой разговор, — стыдливо пряча под белым
платком рот, отмахнулся Чирков.
— Все еще не обзнакомились?
Вепрейский подошел к Грайводе, заложив руки за спину.
— Так уж и быть, новость сообщу тебе, атаман. Только что
все добровольно похотели у меня отработать…
— Оно и видно, что добровольно. Весь камзол в чернилах.
— Верно. А ты глазастый. Это Яков, или как он сам тебе
сознался — Савушка Грязной. Его пришлось связать. Остальь
ные — по доброй воле записались. Угольный завод будем
ставить в Лисьей Балке. Угольеето под Лисьей Балкой отменн
ное?
— Дюже отменное, лантрат. Сам лазил в дудку, доставал.
— И еще слазишь, нагребешь. Бочонок в Москву пошлем,
в Каморрколлегию.
— Твоя воля, господин лантрат, — весело сказал Грайвода.
— Однако же то уголье Капустин сыскал, царский ревизор?
Себе, никак, приписать зачесалось, господин лантрат?
— Нет, атаман. — Вепрейский походил перед носом Грайй
воды два шага туда, два — сюда. — Нет, надежа. Чужого я не
возьму, а yroльем похвалюсь, коль оно здесь флетцами залее
гает. Уroльеето в коллегию предъявить надобно, коль собии
раешься угольный рудник ставить, — вот моя мысль. Госпоо
дин Чирков в компаньоны ко мне идет.
Чирков поддакнул. Грайвода сказал:
— Как вороны, значит, на падаль. От тебя, лантрат, не
уйдет, знаю. Солеварни у нас отнял, теперь и это готов
отнять?
— Не отнять, атаман, — свое взять. — Вепрейский постучал
себя в грудь концом плети. — Я — дворянин, ты — холоп.
Холопу не положено подымать руку на своего господина. Это
— извеку так. Не тобою выдумано, не тебе, атаман, отменять.
Зря ты, атаман, еще один грех взял на душу перед своей
погибелью.
— Какой? 48
— Савушку на бунт подбивал, Данилу Пирожка, всю ваа
тагу, то есть команду рудознатца. Ништо, этих мы угомоним.
Мы и твоему господину ревизору Капустину это попомним.
— За что егоото трогать? Он ничего не знает! — встревоо
жился Грайвода.
— А хотя бы за то, что тебя, злодея, пригрел, — отозвался
капитан Чирков.
— Воттвот, — сухо сказал Вепрейский.
— Не трогай его, господин лантрат, — взмолился Грайвода.
— Не трогай! Он хороший человек, плохого против государя
не умышлял.
— Сейчас не трону. Опосля появится надобность, — мирр
но, без вызова и оттого страшно сказал Вепрейский. — А с
тобою, атаман, пробил час поквитаться.
— Ныне тебе содеять это легче легкого, лантрат.
— Не разумею?
— Я говорю: со связанныммто и скованным врагом кто не
сладит?
— Хочешь, чтобы развязали?
— Навряд ты согласишься.
— Не соглашусь — верно. Вас развяжи или из желез раскуй,
вы и голыми выслизнете. Не хотелось, но скажу. Только
сейчас убег иззпод стражи тот Савушка Грязной. Не успели
в железа сковать.
— Убеггтаки? А говорил: угомоним. Всех не угомонишь.
— Зря радуешься, атаман. Мы его поймаем. Весь Бахмут
на ноги подыму, ежели надо будет. Но его и без того словят.
С минуты на минуту сюда приведут.
— Не словят, лантрат, нет. Савушку не поймать. Савушка
не тебе ровня. Он хитрее и умнее тебя.
— Ты научил? — встревожился Вепрейский и хмуро перее
глянулся с Чирковым.
Грайвода весело и лукаво смотрел на них на обоих, словно
дразнил.
Глава Московского оберрбергамта асессор Петр Ханыков,
длинноногий, в чулках с бантами, стуча каблуками, через три
ступени вбежал в приемные покои вицеепрезидента Бергг
коллегии Зыбина, только вчера прибывшего из Петербурга в
Москву по весьма неотложному делу.
— Кто у господина вицеепрезидента?
Коллежский секретарь, которого спросил Ханыков, поклоо 49
нился, послушно сообщил, что у господина вицеепрезидента
сейчас пребывает президент Каморрколлегии князь Федор
Алексеевич Голицын.
Князь Федор сидел в глубоком кресле с посохом в руках
— по старинному боярскому обычаю; Зыбин, в коротком
камзоле, в рогатом пышном парике, бритый и напудренный,
стоял за огромным канцелярским столом, упершись кулаками
в разбросанные на зеленом сукне бумаги.
Ханыков с радостью отрапортовал:
— Уголье в той земле, господин вицеепрезидент, как соо
общает подьячий Капустин, только что воротившийся оттуда,
залегает жилами, а не гнездами.
Зыбин поморщился:
— Жилами! Сколько раз говорено: потрудитесь изъяснятьь
ся поонаучному. Не жилами, а флетцами.
— Поонашему — жилами, а пообасурмански — флетцами,
— бухнул, не оченььто раздумывая, князь Федор и полез в
широкий карман камзола за платком — утираться (вспотело
под париком).
— Я тpебую, князь, от чинов Берггколлегии научного
изъяснения, а не мужицкой тарабарщины.
— Тьфу! — плюнул Голицын, вытирая под париком бритую
голову.
Не все ли едино: хоть пеньком по голове, хоть головой о
пенек.
— Что вы имеете в виду, князь?
— А то, что иметь полагается. Залегает оно жилами, али
флетцами, али крапинками, али еще там как Господь Бог
придумал, — все одно вам не сдобровать. Ты пойди·и ляпни
государю: жилами — он тебе навтыкает науки в ребра тростью
из кости слоновой. Да еще и плюнет в рожу.
— Вы бы, князь, говорили внятно, поскольку я вашу речь
чтоото не разумею, — сдержанно попросил Зыбин.
— Можно и внятно, ежели в твою ученую башку не лезет
мое слово, — согласился князь Федор и ошпарил Зыбина
вопросом: — У тебя деревеньки есть? Именья, стало быть?
— Имеются, — растерялся Зыбин.
— И заводишки железные?
— Есть и… железные…
Князь Федор ткнул посохом в Ханыкова:
— А у тебя, асессор? 50
Ханыков поклонился в пояс: он хорошо знал, кому и как
надлежит кланяться.
— Как у всех, так и у меня, княже.
Князь Федор встал, грузно опершись на посох, поискал
глазами икону, таковой не нашлось, разогнался было перее
креститься на картину, висевшую за спиной Зыбина, да разз
думал: на картине, круто падая на борта, бороздили морскую
волну флотские бригантины.
Осенив лоб, изрек:
— Так вот, ежели и впредь поонаучному изъясняться стаа
нете, то не будет у вас ни деревенек, ни заводишков. Да и
самих вас на Соловки упекyт, лишивши всех чинов и званий.
Как князя Василия Долгорукова. Самого генераллфельдмарр
шала Рюриковича! А выыто кто такие будете? Давно ли у князя
Василья башмаки чистили? — Колобком приблизился к
Зыбину на коротких ногах. — Ты не в науку гляди, Алексей
Кириллович, — в корень! А корень наш… — постучал посоо
хом, протыкая острием ковры. — Одно слово — матушка Русь!
Мы испокон веков корнеммто сильны… Вон гляди — крыльцо
с шатерком. С того крыльца еще Иван Третий, выйдя к
народу, говаривал: «Не ропщите, яко псы рыкающие, не
тщитесь в суете земной, не учите владыку, ибо выше владыки
лишь Боггвседержитель».
Ханыков первый смекнул, к чему клонит Голицын. Не
робея, подал голос:
— Мнится мне, господин вицеепрезидент, князь Федор
дело советует. Не с руки нам объявлять, будто того уголья у
нас у самих непочатый край.
— Воттвот, надулоотаки ума в гузно!
— Но за сокрытие правды от государя не только чинов, а
и головы лишат, — побледнел Зыбин.
— Что твоя голова без чинов и деревенек? — Зыбин
неспокойно застучал пальцами по столу. — Выходит?..
— Выходит, что с докладом повременить надобно, —
подхватил князь Федор. — Доложишь, а тебя спросят: пошто
годами тратил великие деньги на закупку в Голландии и
Швеции земляного уголья, коль своего невпроворот? Пошто
раньшеето не сыскал у себя, ежели оно — флетцами?..
— Так ведь то было делом главы казенной команды рудоо
знатцев Василия Лодыгина, — попытался убедить Голицына
последним доводом Зыбин. — С него и спрос. 51
Голицын своим доводом припер его к стене:
— А команда сия не под твоей ли рукой ходила? Да и с
Лодыгина теперь спрос невелик. Он уж скоро самому Господу
Богу отдаст отчет. — И уже поучал, не ожидая прекословия
от растерявшихся вконец чиновников: — Рудознатца этого
домой спровадить, чтобы зря не мозолил глаза в столице.
Рудознатеццто этот Капустиным кличется? Не тот ли это
Капустин?
Зыбин промолчал.
— Пошто молчишь?
— Это выше моих сил, князь.
— Выше твоих сил — я.
— Тот.
— Стало быть, тот самый. Были у меня в Устюжском крае
свои домницы. В тайге хоронил. Мужики в тех домницах
железо варили. Теперь те домницы в казну отписаны. Нынче
что ни мужик — то царский ревизор. А Якову Вилимовичу,
президентууто вашему, я уж каккнибудь сам об этом скажу.
Уголье же и руды, кои привез тот рудознатец, отдайте на
пробу, солдат и сержанта отпустите в полк.
Григорий припал на колени перед ложем. На подушках
лежал Василий Лодыгин. Слезы текли по его щекам, теряясь
в усах.
Выслушав приговор в Московском оберггберггамте, Грии
горий сдал уголье и руды в пробирню на берегу Москвыыреки,
отпустил мужиков и распростился с Масловым. Затем стремм
глав погнал сюда, на Басманную.
С тяжелым чувством переступил этот порог. Лодыгин лежал
как восковой. Бледное костлявое лицо, ввалившиеся глаза,
поверх покрывала покорно сложены руки — в чем только
душа держалась?
— Плаштами… значит… не гнездами… — выдохнул с хрии
пением в груди Лодыгин.
— Так, Василий Михайлович… плаштами, — прошептал
Григорий, нагнув голову.
За спиною сопели домашние и домочадцы, пускали слезу.
— Попа бы в самый раз, — едва прошелестела губами жена
Василия, Матрена, комкая у распухших глаз платок. — Не
велит. 52
Дети перешептывались рядом — от рослого красавца офии
цера до младшего девятилетнего мальчишки в розовой рубашш
ке, повязанной шелковым пояском повыше пупка — чтобы
животик рос.
В углу, на божнице, горели тонкие свечи, прилепленные
к иконам. Венецианское зеркало накрыли попоной: срамно
было в такое время рассматривать свою личину.
Лодыгин открыл глаза, взглядом попросил сдернуть с окна
полог. Сдернули. В хоромах посветлело, хлынул мягкий расс
сеянный свет.
— Все прочь! — произнес властно и резко. — Григорий,
подойди, нагнись.
Торопясь, все вышли вон, прикрыли высокую дверь.
— Подыми меня!
Григорий легко приподнял хилое, сухое тело, подмостил
под голову подушки. Шумно дышал Лодыгин, долго смотрел
в окно.
У деревянного моста через Яузу мимо высоких хоромов и
изб с резными воротами и без ворот, мимо колодцаажуравля,
опустившего хобот в полынью на реке, с песнями, перепляя
сами двигалась шутовская процессия.
В колпаках, звериных шубейках, с выпачканными в сажу
и румяна лицами скоморохи кувыркались в снегу, задирались
к будочникам, пугали собак.
В снегу, разгребая лошадиный помет, важно ходили вороо
ны, отпечатывая желтые остроконечные следы.
То была жизнь.
— К государю надобно, Григорий! — воскликнул Лодыгин,
гневно подняв вверх костистый длинный палец. — Нелегко
тебе будет предстать пред его светлые очи, нелегко! Да сверр
шить это надобно.
— Как же я свершу, Василий Михайлович? — Григорий
смахнул слезу, присел рядом на гнутый стул. — Я простой
смерд, небыль, а он — император всероссийский.
— Ты рудознатец, Григорий, знаменитый искатель, —
сурово сказал Лодыгин. — Умельцев царь любит. Пробейся
к нему, да гляди в ноги не падай, лишних слов не говори,
поступай смело и прямо. Я тебе помогу. Вон в том шкафчике
глыба уголья. Принеси.
Григорий принес глыбу. Лодыгин взял ее в руки. 53
— Этo царский подарок, припоминаешь?
— Не забыл, Василий Михайлович.
— Дарю тебе. Храни. Ежели когдаанибудь добьешься до
Петра Великого (при этом впервые услышанном слове мороз
волной прошел по спине Григория), покажи ему сей камень
— он вспомнит о Лодыгине, а заодно и к тебе благосклоннее
будет.
— У меня другой есть, Василий Михайлович. Получше.
Лодыгин повертел в руках поданный Григорием кусок
угля.
— Пожалуй, этот лучше. Но тот — дороже. Тот из царских
рук, Григорий. Поднесешь ему оба и скажешь, что у нас на
Руси есть свой земляной уголь. Каменььуголье. И еще скаа
жешь: воля его исполнена, и старик Лодыгин из древнего рода
боярина Кобылы отошел в царство небесное с чистой совее
стью. Мне уж его, великого державца, никогда не видеть, —
Лодыгин облизал сухие губы, начал креститься размашисто и
долго. На бледных щеках вспыхнул померанцевый румянец.
Григорий, низко опустив голову, тихо и беззвучно плакал.
— И с тобою, рудный искатель, пора проститься. Пора,
пора, не перебивай. Я еще поживу малость, но и тебя более
не увижу! (Тонкие пальцы сами собою пошли перебирать
покрывало, словно цеплялись за уходящую жизнь). Я, может,
и жиллто твоим возвращением. Тебе не знать, что мною
передумано. — И вдруг вспыхнул поомолодому, поднявшись
на локте: — Я, Григорий, ныне две жизни прожил. Одну
настоящую, до преклонных лет, а другую — в мыслях, с
совестью своею наедине. Бог послал мне много времени на
эту вторую жизнь — и ночи, и дни. Все отдал бы я сейчас,
дабы очутиться на твоем месте.
Набитую до звона обручами четвериковую бочку поставии
ли на краю насыпи. Вокруг шурфа торопливо расчистили
снег. К барабану привязали веревку, в оглобли впрягли лоо
шадь, к срубу подали бадью.
— Полезай, атаман, — кутаясь в шубу, повелел Вепрейсс
кий. Тонкие губы его были бледны, тело содрогала трясучка
— он болел последние дни. — Ты уже бывал в этой дудке.
Нагребешь уголья, подашь наверх. Мы тем угольем бочку
наполним. Потом на этом месте будем ставить угольный
рудник. 54
Грайвода усмехнулся, сбросил с плеч сермягу. Оставшисъ
в одной рубахе, подошел к бадье.
— Нелегкую ты мне придумал смерть, лантрат.
— Какую Бог послал.
— Бог завсегда делает так, как намыслит человек.
— Ты бы, атаман, Господууто помолился все же.
— Помолюсь, не твоя забота.
Кругом чужие лица. Вепрейский да стражники. За ними,
сойдя с насыпи, совестливо топтался на снегу капитан Чирр
ков. Ни одного мужика на всю степь. В стороне — запороо
шенная снегом Лисья Балка. Мазанки по стреху в сугробах.
Совсем недавно веселой компанией искали тут уголье с руу
дознатцем. Внизу скованный льдом Донец. Посреди реки
парует черная полынья. За лесными далями, за буграми — так
и не добытое в боренье счастье.
Все позади. Теперь вот — крепкая дубовая бадья, черный
зев шурфа, и все.
— Что ж, лантрат, поймал злодея? — спросил Грайвода.
Вепрейский вздрогнул. Он понял: Грайвода спрашивает про
Савушку. И ныне, как и тогда в подземелье, Грайвода лукаво
улыбался.
— Словлю, — зло ответил Вепрейский. — А покамест
натешусь тем, что тебя не упущу.
— Не поймал. Ну, это хорошо. И мне от того легче.
— Спускайте его! — приказал Вепрейский. Стражник сунул
в руки Грайводе зажженную плошку. Бадья, пошатываясь,
уплыла вниз, мягко шлепнулась на пыльный грунт. Все заа
мерло.
«Что же они медлят? Может, в самом деле хотят, чтобы я
сначала нагреб уголья? Похоже, что так».
Кирка оказалась под рукою, Грайвода стал жадно рубить
уголье и бросать груды в бадью. Вскоре бадья была полна. Он
постоял немного, обливаясь потом и чувствуя, как немеют
руки и ноги. Страх сковывал тело, плошка потухла. — Ирр
роды! — закричал он, дергая за веревку.
Бадья оторвалась от дна, уплыла, закрывая собою свет.
Тягуче текло время. Наконец свет пробился снова: бадью
вынули.
Грайвода взглянул вверх. Там еще светился серенький
клочок зимнего неба. Камень больно ударил по плечу. Грайй 55
вода прикрыл голову киркой, но земля и щебень посыпались
на него ливнем, забило дух…
Домой. Домой. Весело бегут сани, черпая раскатами синие
сугробы по обочинам дороги.
Утром длинные тени сопровождают с левой стороны, к
вечеру — с правой. Морозно. Солнечно. Снежно. Спереди и
сзади — куда ни глянь — обоз. Длинный, без конца и края.
Московские купцы спешили к весне на Макарьевскую ярмарр
ку. Путь лежал через Владимир, Суздаль, Палех, Кинешму. К
ним пристал Григорий.
День в пути, ночь гдеенибудь на постоялом дворе, а то и
просто в лесу, у костра на ложе из еловых лап.
С вечера студенеет. Острые звезды горят в выси — на
мороз. Шуршит, осыпаясь с ветвей, снег. У костра готовят
мужики пахучий сбитень, медвежьими тесаками режут проо
мерзший хлеб, жуют с веселым говором и россказнями.
Полдороги Григорий думал о Москве, о Лодыгине, о
найденном уголье и рудах. Мысли бессвязно путались, он
никак не мог понять, почему в Берггколлегии, где так пекк
лись о земляном уголье, открытию как будто и не возрадоо
вались. Уголье и руду в кадках спешно отдали на пробу, а
самого Григория спровадили домой и приказали ждать. Чего
ждать? Спасибо, жалованьем не обошли. В приказе Большоо
го дворца дали на дорогу муки, мороженой говядины, круп,
масла, овса, сена, а также выдали бумагу для предъявления
в Даниловскую приказную избу: поставить его с хозяйством
на поместный оклад. Деньгами же не дали ни полушки,
пообещав наградить после. Григорий вез с собою три кадки
с угольем и рудами, надеясь дома еще раз опробовать то, что
нашел в донецких землях. В первые ночи, едва сомкнув веки,
видел Лодыгина, слышал его хриплый надрывный голос: «К
государю!»
А как ты достигнешь того государя? Ему, небось, и во сне
не снится Капустин. Григорий издевался над собою, проклии
нал с усталости и уголье, и Берггколлегию, и самого себя.
Горячо пылал лоб, голова была как чугунный горшок, едкие
мысли роились без конца и не давали покоя.
Но вот страсти улеглись. Начались родные места. Неттнет,
да и попадались знакомые перелески, стога на лесных поляя
нах — шест, а вокруг него сложено в стожок сено, сосны в 56
три обхвата, скованные льдом речки, узкие мостки — одни
перильца торчат иззпод снега.
С полдороги им властно завладели мысли о доме. Теперь
по вечерам он видел Ефросинью — она почемууто смеялась,
щеки сжигал румянец, в глазах была бездна тепла и любви.
Отец гонял по двору в полушубке ядреного борова, слепив
снежок, швырял на кровлю сарая, куда повадился лазать петух
с курами.
Вот только матери не мог представить. Образ ее неуловимо
ускользал из сознания. Григорий стонал во сне.
— Эй! — толкал его в бок сермяжный мужик в хозяйском
тулупе. — Пошто мычишь, Бога гневишь?
Григорий просыпался, переворачивался и снова засыпал,
слушая, как тревожно стучит в груди.
В Кинешме он с легким сердцем отбился от обоза. Наскоро
перекусив, выехал за деревянные ворота в крепостной стене
и свернул на лесную дорогу. Кнут не переставал свистеть над
спиной лошади.
К вечеру в лучах закатного солнца показалась вдали на
бугре Успенская церковь с маленькими часовенками. Затем
высунулись кровли господского дворца, Тюпиных хоромов и
деревенских изб. Волнуясь, он ловил глазами родную кровлю;
отыскав, погнал лошаденку, уже не в силах унять радостной
дрожи в теле. Тулуп спадал с плеч, шапка сползла на затылок,
уши покраснели — он не чувствовал холода. У самых ворот,
увидев под дощатым навесом медный крест, спрыгнул с
саней, припал к калитке, судорожно нащупывая засов. Торопп
ливо ввел во двор лошадь под уздцы. Во дворе — только
тропки, ни одного санного следа.
«Давно не ездили, видать», — мелькнуло в голове.
С крыльца, с порожек, сходила испуганная Ефросинья.
— Свет мой, Григорий, здравствуй на много лет!
В родных глазах увидел Григорий нажитую за эти годы
тоску.
Запись в журнале:
«1722 года января 20 дня.
В Берггколлегию из Каморрколлегии от президента князя
Голицына прислано в бочонке земляное уголье, которое
сыскано близ Бахмутских соляных заводов.
Подканцелярист Алексей Соколов».
Літературне місто - Онлайн-бібліотека української літератури. Освітній онлайн-ресурс.