1
Товарищ!
Задумывался ли ты когдаанибудь над этими простыми
словами: «пядь родной земли»?
Мы стоим сейчас в большом и протяженном селе, полоо
вина его — наша, половина — немецкая, церковь, разрушенн
ная снарядом, — ничья.
Давно уже нет жителей в этом селе, и хаты побиты рикоо
шетами, и огороды ископаны воронками, и улицы днем
пустынны; только пули ходят по селу, стучатся о ставни, да
бойцы изредка перебегают от хаты к хате, прижимаясь к
плетням.
Но каждую ночь на огороде, на нашем краю села, появв
ляется эта женщина с тяпкой. Никто не знает, где прячется
она днем, откуда приходит ночью. Ей сурово говорят бойцы:
«Эй, тетка, ты зачем тут?» — а она молча показывает на
огороды. Там, наперекор войне, серебрится капуста, буйно
цветет картошка, тянутся к небу три подсолнуха.
И всю ночь напролет ползает по огороду эта женщина,
пропалывает грядки, и стук ее тяпки тонет в артиллерийском
громе. Иногда над ее огородом, свистя, пролетает снаряд или
мина и рвется гдеенибудь неподалеку. Тогда женщина всем 116
телом прижимается, приникает к земле и лежит, обняв грядки
руками, словно хочет своим телом прикрыть и спасти дрожаа
щие листья капусты. А когда пыль рассеивается, женщина
снова начинает возиться на огороде — ползком, ощупью,
пропалывает грядки, бережно расправляет листочки, побитые
осколками, охаживает каждый кустик, словно ребенка, раненн
ного бомбой, — и кровь раздавленных помидоров на ее руках.
Так всю ночь работает она на огороде — на крохотной пяди
советской земли, а когда забрезжит рассвет, и на востоке
дрогнет алая полоска зари, и поползут по небу солнечные
штыки лучей, — подымается женщина. Распрямляет усталую
спину. И, откинув со лба седую мокрую прядь, стоит, оперр
шись о тяпку, и смотрит на запад — над западом еще клубятся
ночные тучи. Так стоит она долго, прислушивается к артилл
лерийскому грому, и в глазах ее, товарищ, столько тоски и
горя, что тяжко в эти глаза смотреть. Губы ее шевелятся. Что
они шепчут? Молитвы, проклятья, заклинания?
А я гляжу на эту женщину, на ее седые виски, на морщинн
ки под глазами и думаю: велика наша страна и широки ее
просторы, а стоит нашей роте отступить на один шаг, на одну
пядь, и пропал огород этой женщины, враги его растопчут.
И тогда я оборачиваюсь назад и там, за холмами и рекой,
угадываю село, куда нас, бывало, отводили на отдых.
Ты знаешь эти прифронтовые села, товарищ. Ты знаешь
там каждую хату, и хозяев их, и семейные фотографии в
рамочках из ракушек, и историю каждой фотографии, и
нарисованные масляными красками дешевые коврики на
стене, и что на них нарисовано. Ты приходил в эти хаты со
своими товарищами: пыльный, грязный, усталый, ты стучался
у порога, словно пришел домой на побывку.
И женщины встречали тебя, как сына и брата.
— Все живыыздоровы? — тревожно спрашивали они. — А
где Вася, что ночевал у нас прошлый раз?
— Вася ранен.
— Ой! Сильно?
— Нет! — утешал ты. — Воевать будет! — И спрашивал в
свою очередь: — А у вас? Письма были от вашего?
И тебе показывали письма, и ты читал их вслух, солдатт
ские, простые, беглым карандашом написанные письма, таа
кие, как ты сам пишешь домой.
А потом тебя радостно вели в хату. Вся вода хуторских 117
колодцев обрушивалась на тебя, чтобы смыть походную пыль.
Все перины, подушки, заветные наволочки с кружевами,
невестины простыни вытаскивались из сундуков, чтоб слуу
жить тебе. На резную деревянную кровать клали тебя, как
самого дорогого гостя. И пока ты спал, женщины стирали
твою соленую от пота рубаху и тихо, чтоб не разбудить тебя,
грустно пели.
— Вот и наш так гдеето воюет! — вздыхали женщины и
показывали тебе карточку «нашего» в рамочке из ракушек.
И с этой карточки глядело на тебя незнакомое и как будто
очень знакомое лицо, словно это был товарищ из соседнего
взвода: такая же пилотка, сдвинутая на правое ухо, тот же
расейский нос, и честные, простецкие глаза, и веснушки, как
звезды… И за долгие месяцы войны стали тебе эти прифронн
товые села второй родиной, и старушка в подслеповатой хате
— словно вторая мать, и дивчата — как сестры, и босоногие
синеглазые ребятишки — точно родные дети. И не раз, глядя
на них, думал ты растроганно: «Вот и мои гдеето так…»
Но стоит тебе и твоей роте, товарищ, отступить на один
шаг, одну пядь нашей земли отдать врагу, — и фашист
ворвется в это село, чтобы грабить, жечь и убивать. У знакоо
мого плетня, под вишнями, он расстреляет старушку за сынаа
красноармейца; знакомую тебе карточку в рамочке из ракуу
шек, озоруя, изрешетит пулями; дивчат, которых ты целомудд
ренно звал сестрами, изнасилует; босоногих ребят, твоих
приятелей, продаст в рабство, село разорит, испакостит и
взберется с грязными солдатскими сапогами на резную дерее
вянную кровать, — на твою кровать, товарищ! — чтоб сыто
храпеть среди чужого ему горя, слез и стонов.
На Дон я гляжу теперь, на тихий и вольный Дон, и там,
в дыму и пламени, вижу Ростов, многострадальный Ростов,
славу нашего фронта.
Забыл ли ты Ростов, товарищ, и ноябрьские дни, и лед на
донских переправах, и виселицы в Ростове, и над тротуарами
синие ноги повешенных? Забыл ли ты, как встречали нас —
избавителей — мученики Ростова, и как бежали немцы, и вкус
и запах победы, и сияние воинского счастья?
А мне вспоминается старушка в ветхой шубенке. Как
бежала она за нами по тротуару, как, задыхаясь, кричала:
«Деточки! Деточки!» — и, добежав, сунула мне в руку какуюю
то баночку. 118
— Что это? — удивленно спросил я.
Но она ничего не могла объяснить, только повторяла:
— Деточки! Деточки!
И я взял эту баночку — пузатую, какогоото старомодного
вида, теперь не делают таких, — и на ней увидел ярлык.
Старческим, аккуратным почерком было написано: «Гусиный
жир. Смазывать в морозы нос, щеки, лоб».
Спасибо, бабушка! Мои ребята до дна использовали твою
баночку. Гусиный ли жир, твоя ли материнская ласка согрели
нас, но зимой у нас обмороженных не было.
И теперь, когда я вижу, как горит Ростов, мне вспоминаа
ется эта старушка, похожая на мою мать. Как бежала она за
нами… Как крестила нас вслед мелкимиимелкими крестикаа
ми… И провожала долгим взглядом. А мы уходили по таганн
рогскому шоссе, навстречу новым боям.
Да, товарищ, велика наша Родина и широки ее просторы,
но нет у нас клочка земли нелюбимого, пяди земли недорогой.
Здесь каждый вершок полит кровью отцов и дедов, соленым,
трудовым потом, горячей слезой. И на каждом клочке живут
и трудятся родные люди. И за каждый вершок земли больно.
И за каждый пустырь охота драться. И за каждое село глотку
готовы мы перегрызть врагу.
Оглянись назад, товарищ, — родные села за твоей спиной,
привольные донские степи, кубанские пшеничные просторы,
и снежные гребни Кавказа, и черные вышки Баку… ни шагу
назад, товарищ! Ни пяди врагу! Ни пяди!
2
Товарищ!
Мы деремся с тобой на родной земле, и донские степи —
друзья нашей юности, и Северный Донец — река нашего
детства.
Но вот рядом со мной дерутся узбек Аскар Шайназаров,
и таджик Шотманбай Курбанов, и Хачик Авакьян из Армее
нии, и Лаврентий Микава из Грузии, и азербайджанцы Исса
Карджиев и Магарем Алиев — приятели из Шамхора. Они
пришли сюда с кавказских гор и среднеазиатских степей
драться за мой Донбасс и за твой Дон, товарищ. Недолго
оставалась для них чужой наша природа. Они осмотрелись, 119
привыкли и полюбили пропахшие порохом и полынью наши
степи. Скоро они говорили:
— Эй! И у нас такой бугор есть. И у нас такой камень есть.
И у нас такой сад есть. Только у нас сад больше. Га! Персик
у нас, апельсин у нас… А тут вишня… ничего… Вишня тоже
сладкий фрукт… Дон — тоже прохладная река…
И теперь казались грузину холмы и скалы донецкого кряжа
отрогами Кавказских гор, и теперь казались узбеку пыльные
донские степи продолжением бескрайних, знойных, солончаа
ковых среднеазиатских просторов. И Дон стал для них Курою,
Тереком, АмууДарьей, как для украинцев Дон стал Днепром,
для белорусов — Березиной, для уральцев — Камой, для
сибиряков — Енисеем.
И люди в Донских хуторах и станицах, в донецких поселл
ках и городах были все те же простые, родные, советские
люди, ласковые к другу, лютые к врагу.
И земля у нас общая — дорогая, заветная, советская земля.
И друг у нас общий — злобный, ненавистный, проклятый
враг.
…И когда вступал в партию Аскар Шайназаров, рекоменн
довать его вызвались трое: русский, украинец и еврей — его
боевые товарищи. Потому что нет на земле братства более
кровного, чем братство в бою. И нет друга верней и надежней,
чем тот, с которым ты под одной шинелью спал, под одним
дождем мок и в бою бился рядом.
…И когда санитар таджик Шотманбай Курбанов выносил
раненых с поля боя, он не спрашивал их, какого они роду и
племени, земляки или нет. Он просто подставлял свою моо
гучую широкую спину и бережно нес их из огня боя навстречу
жизни, как несут самого дорогого друга.
…И чтоб Хачик Авакьян не скучал и родного языка не
забывал, его русские друзья по окопу приносили ему армянн
ские книги и газеты. Они говорили:
— Читай, Хачик, читай нам вслух. Ничего.
Случалось, что вместо армянских книг они приносили ему
грузинские. Он, смеясь, качал головой, а они смущенно
оправдывались:
— Кто ж его разберет? Не поонашему писано!
И они терпеливо учили Авакьяна русскому языку, и кажж
дый учил поосвоему, и теперь Хачик говорит на таком языке,
какого и не придумаешь: в нем много и русских, и украинн 120
ских, и татарских слов, и одни слова он произносит поо
волжски — окая, другие поополтавски — гекая, словно отпее
чаталась в его языке многонациональная дружба военных
парней из его окопа.
…И когда на хутор, коварно и неожиданно, глухой ночью
ударили немцы, шесть человек стойко стали на защиту родд
ного клочка земли. И эти шестеро были: грузины Микава и
Тевдорадзе, украинец и веселый комвзвода Соселия, дирижер
самодеятельного оркестра, в котором русская балалайка в лад
пела с грузинским чонгури.
Они стали, эти шестеро, железной стеной, и ночь была
глухая, и бой горячий, путанный, и тогда, чтоб бить врага
вкруговую, стали шестеро спиной к спине, и спина грузина
Лаврентия Микава тесно прижалась к спине Дубовика, а
Штрихунов всей кожей почувствовал жаркую спину Гусейноо
ва. Так они дрались, отстаивая хутор, и не было в этот миг
для них земли родней и дороже, чем эта полынью пропахшая
степь. И Лаврентий Микава бился за донской хутор и солнечч
ную Грузию, а Гусейнов — за донской хутор и знойный
Азербайджан, а Дубовик — за донской хутор и истерзанную
Украину, а Штрихунов — за донской хутор и за Россиююмать
и все вместе — за советскую Родину.
…И не было на всем нашем фронте воина более славного,
более любимого, чем разведчик Сираджитдин Валиев, узбек
из Ферганы.
На его родине, в золотой Фергане, вода журчит в прохладд
ных ярыках, а драться Валиев пришел за мой пыльный и
дымный Донбасс.
На его родине, под кипарисами, мирно спят его предки,
а умер Сираджитдин Валиев в бою подле шахты и там похоо
ронен.
Вся дивизия плакала, когда хоронили Валиева. Таманцы,
железные воины, не скрывали своих слез. Полковник плакал,
комиссар вытирал глаза. Но горше всех плакала маленькая
штатская старушка: у нее на квартире жил Валиев, и она
называла его своим третьим сыном.
Она показала нам карточку двух других, и мы увидели
широкоплечих, рослых донских парней, и волосы у них были
светлее ржи, и глаза синее неба. Вот какие у нее были сыны,
товарищ, дрались они гдеето на Западном. Но никто из нас
не удивился, что третьим, названным, сыном она признала 121
невысокого смуглого узбека, с черными волосами и глазами,
как горячие угли. Да, он был ей сыном, этот пламенный
узбек, и хорошим сыном, товарищ, — он словно дрался за
мать!
Товарищ! Ты любишь Родину так, как любил ее Сираджитт
дин Валиев. Он дрался за советскую землю, и каждую пядь
земли, за которую он дрался, он считал родной. И отдал за
нее жизнь.
Мы не забудем Валиева. Мы никому не позволим его
забыть! Отшумит война, зарубцуются раны, задымят заводы,
и люди освобожденного Донбасса благодарно вспомнят Сии
раджитдина Валиева, парня из далекой Ферганы.
Русские, украинцы, грузины, узбеки — мы станем на Дону
железной стеной, как стояли те шестеро ночью в донском
хуторе, станем спина к спине, чтоб бить врага вкруговую, чтоб
чувствовать жар товарища, и свяжем себя великой воинской
клятвой: ни шагу назад, товарищи! Ни пяди земли врагу! Ни
пяди!
3
Товарищ!
Разве не слышишь ты, как стучится месть в твое сердце?
Спроси свою совесть: разве расквитался ты с фашистом? Разве
простил ты им замордованную Украину? Заплатил за взорванн
ный Донбасс? Отомстил ли полной мерой за виселицы в
Ростове, за руины Киева, за муки Таганрога, за слезы наших
жен, матерей, детей?
Не оглядывайся назад, товарищ! Нам отступать нельзя.
Смотри вперед. Видишь, снова ползет на нас лавина прокляя
тых гадов. Слышишь, снова в ушах лязг их гусениц? Снова
настали грозные дни. Что ж, мы не боимся пороха!
Теперь мы с тобой, товарищ, — воины Красной Армии,
наследники севастопольской славы. На нас теперь с надеждой
смотрит вся Родина. Здесь, на донских полях, решается судьба
войны. Будем же, как севастопольцы, стойко стоять стеной!
И как для сибирских стрелковвтаежников стали родными
и дорогими камни Севастополя, на которых соль теплого
моря, так и для нас, товарищ, откуда бы мы ни были родом,
стала дорогой и родной донская степь и тихая вода Дона, —
мы ни на шаг не отступим! 122
Будем же драться, товарищ, так, чтобы жены нас не выы
смеяли, матери не прокляли, дети нас не стыдились; драться
так, как положено за родную землю.
Чтобы Дон помутнел от поганой фашистской крови!
Чтобы каждая пядь родной земли стала могилою врагу!
Чтобы, когда спросит тебя сын после войны: «Где ты
дрался, отец, летом тысяча девятьсот сорок второго года?» —
смело ответить: «На Дону, сынок!» — и услышать, как скажут
о тебе люди: «Он дрался в самом горячем месте. Он ни пяди
не отдал врагу».
Июль 1942 г.
Літературне місто - Онлайн-бібліотека української літератури. Освітній онлайн-ресурс.
Попередня: С Новым годом, товарищ!
Наступна: Год спустя