| Творческая судьба «Русского леса» очень непроста. Опубликованный в конце 1953 года в журнале «Знамя» (№ 10—12), он с самого начала вызвал споры в критике. Но в 1957 году роман был ^отмечен Ленинской премией (впервые восстановленной после многочисленных и оттого обесцененных Сталинских премий) и с тех пор превозносился официальным литературоведением как образец социалистического реализма1. Это создало вокруг «Русского леса» зону предубеждения, которая в течение шюгих лет препят^ , ствовала непредвзятому восприятию: од^вычитьпвали в нем то, { что служило подтверждением убедительности соцреалистических^ принципов эстетического освоения действительности, другиб^на- ^ ходили в нем то, что свидетельствовало о соответствующей соцреализму заданности художественной концепции и ее созвучности с государственной идеологией. Действительно, «Русский лес» дает основания и для той и для другой версии.
Сказочный «ключ» к философскому роману В до крайности насыщенном монументальными монологами, идеологическими дискуссиями и философскими прениями пространстве романа «Русский лес» нашлось место и для весьма любопытного рассуждения о текущей литературе. Поначалу, как бы для затравки разговора, один из собеседников с нескрываемой издевкой «привел в пример ряд известных современных романов и пьес, дельно излагающих проблемы прокладывания осушительных рвов или устранения опозданий на железных дорогах», а затем, продолжая ироническую партию, как будто бы соглашается: Хотя я и сам за то, что театральное представление, например, должно выдерживаться зрителем без предварительной анестезии, что художественная ткань не выносит перегрузки дидактикой… но ведь литература есть вид общественного мышления, которое мы никак не можем предоставить на откуп частным, даже гениальным личностям… Пускай это несколько и снижает формальную ценность произведения. Ничего, пусть будет чуточку похуже, но поэпохальнее, подоступнее для всех!2 |
|
1 Наиболее показательны в этом плане следующие монографии: Лобанов М. Роман Л. Леонова «Русский лес». — М., 1958; Власов Ф.Х. Поэзия жизни. — М., 1961. — С. 94—227; Ковалев В.А. Творчество Леонида Леонова- — Л., 1962; Ершов Л.Ф. Русский советский роман. — JI., 1967. — С. 217 — 228. |
|
2 Леонов Л. Собр. соч.: В 10 т. – М., 1982. – Т. 8. Далее цитаты п тексте даны по этому изданию. |
| Такая литература, по-видимому, претила автору «Русского леса», во всяком случае ясно, что писал он свой роман с полным пониманием ущербности соцреалистической эстетики. И действительно, «Русский лес» разительно отличается по изощренной культуре письма, высокой сложности композиционной структуры от общего уровня и характера прозы социалистического реализма. Впоследствии, уже имея за плечами опыт «Русского леса», Леонов так объяснял секрет построения своих романов: «При работе над композицией я стараюсь разместить материал так, чтобы образовать внутри него нужную фигуру дополнительного воздействия. Я создаю в романе как бы “вторую композицию”, развивающую особую мысль. “Вторая композиция” есть именно то, что должно заставить читателя блуждать по произведению, дать ему возможность отыскивать в нем нужные, интересные для него ценности»1. Каковы же основные композиционные пласты в «Русском лесе» и как они соотнесены между собой?
Первый пласт — это сюжет философского спора. Действительно, роман Леонова — это роман идей, но идейный спор здесь приобретает невиданный для литературы соцреализма масштаб — спор о судьбах русского леса перерастает в напряженную дискуссию о созидательных возможностях человека и его месте в великом круговороте природы, об отношении людей к историческому опыту, о смысле истории и судьбах земной цивилизации. Но этот интеллектуально насыщенный философский пласт соотнесен в «Русском лесе» с другим, противоположным по фактуре — с пластом сказочным, апеллирующим к эмоциональным способам убеждения, оперирующим мифологическими архетипами. Этот пласт, как известно, является важнейшей составляющей в структуре соцреалистического метажанра. Как было доказано К. Кларк, актуализация сказочного архетипа отвечала нормативному характеру метода социалистического реализма: сказка с ее опорой на канон, в котором «окаменели» архаические представления о мире и нравственном законе, структурно соответствует соцреалистической парадигме: упрощенности эстетических отношений к действительности, заданности художественных решений, фатальному оптимизму — и в то же время скрадывает их демократичностью и общедоступностью своего художественного кода. Как правило, в романах соцреализма сказочный архетип запрятан в глубине конструкции, замаскирован под саморазвитие художественного мира. Леонов же демонстративно вынес наружу сказочную «арматуру», показал ее богатейший семантический потенциал и с максимальной полнотой использовал его. |
| 1 Старцева А. М. Особенности композиции романов Л. Леонова // Вопросы советской литературы. — М., 1959. — Вып. 8. — С. 389. (Записано автором статьи в беседе с писателем.) |
| 35 |
| В «Русском лесе», как то и свойственно жанру философского романа, есть пролог, и в нем, как в музыкальной увертюре, заданы главные полюсы философского спора, намечены основные сюжетные линии, введены образы, которым отведена роль сквозных лейтмотивов, задающих общий эмоциональный тон повествования и общий колорит изображения.
В прологе «Русского леса» господствуют мотивы сказки — не один мотив, а несколько! Все они тесно связаны с эмоциональным состоянием главной героини романа Поли Вихровой. Она только что приехала в столицу из лесного поселка. Мажор летнего дня, тополиный пух, как «волшебный невесомый снег», праздничный вид Москвы, «купола Красной площади» с «необсохшей росой истории», улыбки людей, их «чудесные вмешательства» на каждом шагу — и девушке «в осьмнадцать лет» чудится, что она «заблудилась в огромной волшебной сказке», и «жизнь представлялась ей чудесным эскалатором из сказки». Общий пафос этого мотива — свежесть и чистота юности, восторженное приятие мира, ожидание счастья, словом — «приглашение к жизни». Но сказка не уходит со страниц романа и после пролога. Она напоминает о себе прямыми комментариями безличного повествователя («подступал конец его сказки», «обрывки забытого русского сказания»), сказочными образами-лейтмотивами (золо- тинка, былинка, живая и мертвая вода, темная сила), кружением чудесных образов-символов (родничок, вечный Калина) и всей стилевой окрашенностью центрального символического образа — образа русского леса с его мистической топографией (до «края света»), с его фантастическими насельниками, с его легендарными заступниками. Этот образ, дружественный человеку, добрый и чуткий к нему, выступает пластическим воплощением чуда жизни, выражением «неугасимой радости бытия». Важнейшая же особенность построения художественного мира в «Русском лесе» состоит в переплетении сказочного, чудесного с рациональным, логическим началом. Здесь бытийный пласт эпического со-бытия материализован в сказочном (а еще точнее — в сказочно-эпосном) обличим. А рациональный пласт (философские доктрины, социальные прогнозы и исторические концепции) тоже стилизуется в фольклорно-эпосные одежды, обретая в изложении персонажей или безличного повествователя черты то эпического сказания, то сказочной утопии, то социального мифа, а то и жестокой космогонической антиутопии. Логика философского диспута и сюжет исторического события Узловое место в разветвленной цепи философского спора, который ведется на страницах «Русского леса», принадлежит диало |
| 36 |
| гическому сцеплению двух лекций, двух программных речей, которые произносят центральные персонажи — Иван Матвеич Вихров и его «заклятый друг» Александр Яковлевич Грацианский.
Лекции профессора Грацианского (глава 3) принадлежит роль завязки в сюжете философского спора. И хотя Александр Яковлевич произносит свою речь в не совсем подходящей обстановке — в подвале бомбоубежища, да и слушательница у него, в сущности, только одна — Поля, повествователь ориентирует читателя на программный характер этой речи ироническим замечанием, что ей «лишь немногочисленность аудитории мешала превратиться в развернутую лекцию». Каков же пафос «подвальной речи» Грацианского? Сам профессор предусмотрительно обставляет свои суждения буферными фразами о том, что его размышления могут показаться «даже в какой-то мере обывательскими и, пожалуй, с предосудительным налетом пессимизма». Откуда же взяться пессимизму? Ведь Александр Яковлевич развивает перед Полей те идеи, которые, начиная с 1930-х годов и вплоть до середины 1950-х, носили характер официальных идеологических доктрин. Это, во-первых, тезис о неизбежности войн в современную эпоху и, во-вторых, постулат об обострении классовой борьбы внутри страны по мере продвижения к социализму. Профессор не совершает никакой крамолы — он лишь логически развивает государственные идеи, которые изучались во всех кружках политграмоты. Разворачивая первый тезис, Грацианский доказывает: раз войны неизбежны, то промежутки между ними будут все короче, а разрушительная сила войн будет, благодаря техническому прогрессу, все сильнее, следовательно, нашу планету неминуемо ждет самоуничтожение, превращение в «газовую туманность местного значения». Обыгрывая второй тезис — об обострении классовой борьбы внутрй социалистического общества — Александр Яковлевич заботливо предупреждает об опасности так называемых «невинных заблуждений, обычно выдаваемых за оттенки научной мысли… А чем крупнее размах народной деятельности, — развивает свою мысль профессор, — тем чреватей начальное отклонение в идеях даже на пол градуса…». По этой логике выходит: чем выше в своем развитии поднимается социалистическое общество, тем строже должна быть узда на самостоятельной, неординарной мысли, тем большим ограничениям должна подвергаться духовная жизнь общества. Грацианский довел до логического тупика краеугольные идеологические доктрины советского тоталитарного режима, весьма убедительно доказав, что их реализация может привести только к ужесточению политических репрессий внутри страны и даже к катастрофе в планетарных масштабах. На месте сказочного коммунистического будущего проступают контуры жуткой антиутопии. Для начала 1950-х годов такой логический перевертень из казав |
| шихся доселе незыблемыми постулатов был весьма неожиданным — видимо, поэтому тогда его не смогли (или не захотели?) заметить в романе — и требовал немалой смелости от автора.
Лекция Ивана Матвеича Вихрова (глава 7) полемически направлена против концепций, которые продекларированы в «подвальной лекции» Грацианского. Пессимистическим предсказаниям деградации человечества и неминуемого самоуничтожения всего живого Вихров противопоставляет «весь тернистый путь развития материи — от амебы до гордого, мыслящего человека», высокомерному пренебрежению накопленным опытом — уважение к прошлому своего народа. В противовес мрачной антиутопии Грацианского Вихров превращает свою лекцию, скромно заявленную как «краткий очерк о роли дерева в русской жизни», в яркое эпическое сказание об истории Руси — он заглядывает в «громадное время детства» славянских племен, поминает пращура Святослава, говорит о движении орд, набрасывает широкими мазками историю хозяйственной деятельности русичей на своей земле. И русскому лесу принадлежит в лекции-сказании Вихрова роль центрального эпического образа — воплощения вечного закона природы и средоточия нравственных правил, которые служат охранению чуда жизни от гибели. Русский лес как носитель бытийного смысла и есть та авторитетнейшая инстанция, апеллируя к которой Вихров отстаивает свое представление о назначении человека («быть не бессовестным эксплуататором природы и не бессильной былинкой в ее потоке, а великой направляющей силой мироздания») и свою концепцию прогресса: не совершать насилия над природой, пытаясь подчинить ее каким-то умозрительным прожектам, а «подсмотреть таинственную взаимосвязь, объединяющую ее явления в живой, целостный организм, чтобы облегчить и ускорить работу природы в ее стремлении к совершенству, которого она расточительно, мириадами опытов и с жестокой выбраковкой добивается вслепую». Через косвенное столкновение лекций Вихрова и Грацианского завязывается узел многомерного, «многослойного» философского спора, в который втягиваются и другие персонажи — опытный партиец Валерий Крайнов и юная комсомолка Варя Черне- цова, историк Морщихин и железнодорожный машинист Титов… Дискуссия о принципах лесопользования — это хоть и немаловажный, но все же только первый, внешний слой конфликта: здесь ставится вопрос прагматический — о том, как примирить хозяйственные потребности общества и экологические возможности природы. Но в философской ауре романа этот вопрос переходит в иную, а именно социально-философскую (историософскую) плоскость: он становится предметом спора о том, имеет ли право человек навязывать природе свои правила, пытаться подчинять ее естественный ход своим запросам. А это уже острейшая |
| 38 |
| 39 |
| ров всю свою жизнь посвятит написанию книг в защиту леса, т.е. в защиту жизни, а почтительно упомянутый уже в прологе «очень такой фундаментальный труд» Грацианского, над которым профессор работал весьма длительное время, оказывается «полной научной подборкой материалов для монографии о самоубийстве».
Противоборство вытекающих из этих первоисточников двух историософских концепций — концепции согласия человеческой деятельности с законами природы и концепции своевольного насилия над природой —материализуется в хронотопе «Русского леса». В романе существует два исторических пласта: первый пласт, который отмечен, как вехами, 1892, 1916, 1929, 1936 и 1941 годами и связан с судьбой Ивана Матвеича Вихрова и его борьбой за русский лес; и второй пласт, сосредоточенный на событиях первого года Великой Отечественной войны. Непосредственное действие романа охватывает первый год Отечественной войны, т.е. самый трагический ее период. Но от каждого поворотного события первого года «большой войны», обозначающего новую фазу кровавого конфликта, имевшего всемирное значение, повествователь искусно переходит к истории многолетней, охватывающей почти полвека борьбы за русский лес, к этапам своего рода «малой войны» между двумя противоположными онтологическими и историософскими концепциями. Возникает синхронность двух собственно исторических сюжетов, которые, несмотря на разницу хронологических масштабов, образуют единую линию с общей завязкой (главы 2 — 4), кульминацией (глава 10), развязкой (главы 13—15), окольцованную прологом (глава 1) и эпилогом (глава 17). Благодаря такому сюжетнокомпозиционному строению философский спор, который ведется на страницах романа, обретает эпохальное значение: ог его разрешения зависит судьба России и не только России, но и всего человечества. Но, кроме того, «сцепляя» сюжеты «большой» и «малой» войн, события полувековой российской истории и одного года битвы с гитлеровцами, автор обнажает неявную связь, которую он находит между противостоянием двух философий и огромной войной, охватившей мир. При этом обнаруживается глубинное сродство философии исторического своеволия, насилия над естественным ходом жизни с фашизмом, античеловеческая, каннибальская сущность которого была тогда, по свежей послевоенной памяти, абсолютно очевидной для советских людей1. Ну а поскольку, как доказывалось в «Русском лесе», философия насилия над законами природы связана с идеологией революцион |
| 1 Более обстоятельно соотношение двух хронологических пластов в хронотопе «Русского леса» рассматривалось в статье: Лейдерман Н.Л. Мера исторического подвига // Большой мир: Статьи о творчестве Л.Леонова. — М., 1972. —
С. 214-223. |
| 40 |
| ного экстремизма и откровенно сформулирована в постулатах советского политпросвета, из такого соположения двух исторических сюжетов можно было бы делать далеко идущие выводы.
Однако Леонов осмотрительно предохранил себя от обвинений в политической крамоле. Предвосхищая возможные нападки за посягательство на идеологические «устои» советской государственной системы, а значит за отступление от метода социалистического реализма с его следованием официальным идеологическим доктринам, он использовал прием, широко распространенный в самом искусстве социалистического реализма, — сделал рупором идей революционного экстремизма врага. Он приписал Грацианскому традиционную в соцреалистической модели функцию вредителя. Только особенность вредительской деятельности Александра Яковлевича состоит в изобретенном им «миметизме», суть которого выражается в том, «чтобы доведением вражеских методов до абсурдной крайности взрывать их изнутри». Собственно, «подвальная лекция» профессора, в которой идеи революционного экстремизма оборачиваются глобальной антиутопией, и есть своего рода образчик «миметизма», наглядно демонстрирующий его «технологию». И далее все, что говорит Александр Яковлевич, несет на себе печать «миметизма», а значит, все его едкие реплики по адресу советских установлений, иронические стрелы, довольно точно попадающие в больные места Системы, автор может списать на «происки врага». И когда Грацианский бросает в лицо Вихрову тяжелейшее по тем временам политическое обвинение в попытках своей защитой леса от сверхнормативных вырубок «лимитировать социалистическое строительство», то за этими обвинениями, по существу и по стилю столь характерными для логики искренних романтиков социализма, неистовых ревнителей его утопических идеалов, повествователь видит вражеский умысел: играя на социалистических идеалах, провоцировать общество на деяния, которые должны привести к большим бедствиям, навешивая политические ярлыки, шельмовать самых стойких борцов против разрушительных идей. Эволюция воззрений молодых героев романа Следуя внутреннему закону философского романа, согласно которому борьба идей становится движущей пружиной сюжета, Леонов делает центральной сюжетообразующей линией «Русского леса» связь между борьбой философских концепций, отстаиваемых Вихровым и Грацианским, и формированием духовного облика молодых героев — Поли и ее друзей. Л.А. Финк в своем анализе «Русского леса» высказал точную мысль: «Поединок Вихрова и Грацианского — прежде всего борьба за будущее, и поэтому не только лес, но и Поля (молодость, |
| 41 |
| будущее поколение!) становится центром этой борьбы. Битву за Полю оба противника ведут очень напряженно, но даже не догадываются об этом…»1. Действительно, в своем споре Вихров и Грацианский не рассчитывают переубедить друг друга — тут позиции неизменны, но каждый раз они обращаются к молодежи. Не случайно кредо свое каждый изложил в виде лекции, адресованной молодому слушателю, — будь то одна-одинешенькая Поля Вихрова в бомбоубежище или огромная студенческая аудитория в Лесохозяйственной академии. Но вряд ли был прав Л. А. Финк, полагая, что Вихров и Грацианский «даже не догадываются» о том, что они ведут борьбу за души молодежи.
Вот два характерных эпизода, непосредственно предваряющих кульминационный момент — заседание в Лесохозяйственной академии (глава 10). Первое предварение — принадлежащая перу Александра Яковлевича очередная блудливая статейка, в последних строках которой «резко ставился вопрос об ограждении молодежи от тлетворного вихровского влияния, что уже не могло пройти бесследно». Следовательно, попытка гражданской казни Вихрова была предпринята не столько для того, чтобы оспорить его «лесные идеи», сколько для того, чтоб дискредитировать его перед молодежью, лишить влияния на новое поколение. А второе предварение знаменитого заседания — резкий разговор Вихрова с Че- редиловым у того на даче, разговор, завершившийся откровенным разрывом. И вот конец этого эпизода: «Пиджак у Ивана Матвеевича дымился от ходьбы, когда добрался до станции, и почему-то пассажиры уступили ему очередь у билетной кассы, и он не отказался от этой чести с видом человека, только что выдержавшего за них серьезную битву». Так что и Вихров хорошо понимает, за кого он ведет свою «лесную битву». Но битва эта очень нелегка прежде всего потому, что противоречива изначальная позиция тех, за кого идет борьба, — позиция молодых героев романа. За Полей и ее друзьями — Сережей, Родионом, Варей, за эпизодическими персонажами, вроде партизанского разведчика Володи Анкудинова или помощника машиниста Кольки Лавцова, или того отчаянного мальчонки из Шиха- нова Яма, что «страмил Гитлера», стоит целое поколение — «молодые люди середины двадцатого столетия». Это особое в истории России поколение: оно родилось уже после Октября и, что называется, с пеленок, освоило ту систему представлений, которая внедрялась советской властью, — в их сознании советский менталитет существует в предельно чистом виде, не замутненном посторонними примесями (вроде «родимых пятен капитализма» или «тлетворного влияния старого мира»). К этому менталитету повествователь относится с едва скрытой иронией: «По мере того как |
|
1 Финк Л. А. Уроки Леонида Леонова. — М., 1973. — С. 236. |
| 42 |
| крепло советское общество, в детях росло и бессознательное отвращение к укладу прежней жизни. <…> Прошлое рисовалось им чем-то вроде гигантского могильника, полного тлеющих костей и скопленных сокровищ». Хотя повествователь слегка маскируется, обкладывая свои уколы ватой казенно-благополучных клише, однако сама маскировка эта только добавляет уксуса в описание того, как воспитывался Сережа: «недостаточно назидательные сказки считались тогда вредным баловством»; «ему ежеминутно твердили, что это для него строятся всякие узлы и гидроузлы»; «Вся мудрость мира досталась Сереже готовой, в законспектированном виде» и, наконец, нечто вроде резюме:
Старшее поколение, на опыте испытавшее все беды социального неустройства, всемерно старалось как избавить свою смену от унизительной нужды, так и всемерно застраховать ее от возможных заболеваний духа. Нередко с этой целью внушалось профилактическое пренебрежение к отжившим мнениям, снисходительная ирония к прошлому несовершенной человеческой мысли, к несчастьям всемирной истории, мало приспособленной к пониманию ребенка… Отсюда весь сумбур в воззрениях молодых героев, окрашенный тем, что повествователь называет «удалой левизной суждений»: они не утруждают себя знанием отечественной истории, весьма снисходительно судят о старом искусстве, да и с самим понятием судьбы готовы лихо расправиться («…это — вредное слово слабых, ничего не выражающее, кроме бессилия… Так что судьбы-то нет, а есть только железная воля и необходимость», — уверенно провозглашает Поля). В соотнесенности с бесконечно сложным миром, который воссоздается на страницах «Русского леса», такой менталитет выглядит ограниченным не только и не столько из-за социальной окрашенности или политической узости — он свидетельствует о крайне упрощенном представлении о самом бытии, о в высшей степени легковесном отношении к самому феномену жизни. И это — самое опасное, полагает писатель. Ирония автора по отношению к умозрительному оптимизму Сергея, Поли и их ровесников оформляется в специфическом «новоязе», на котором они высказывают свои самоуверенные представления о будущем. Интегральным образом в этом «новоязе» становится один из самых ходовых лозунгов советской пропаганды — «Вперед, к сияющим вершинам коммунизма!». Леонов только сдвинул эпитет в сторону большей конкретизации: раз вершины сияющие, значит они ледяные или снеговые. Вопрос о том, возможна ли жизнь в таком планетарном холодильнике, Леонов оставляет обдумывать читателям. А вот молодые герои «Русского леса» не без щегольства оперируют целым пучком тропов, которые проистекают из «сияющих вершин»: «Однако все вперед и |
|
} |
| 43 |
| вперед, во что бы то ни стало к ледниковым вершинам»; «огне- ветренная высота», «стерильная чистота» и т.п. Несомненно, эти тропы внутренне диалогичны: в устах юных героев они наполнены романтическим пафосом, но в общем ассоциативном поле романа, ориентированном на живые, ласковые образы леса, родничка, былинки, они звучат напыщенно и безжизненно1.
Для Грацианского такой язык есть лишь форма «миметизма»: и в те редкие мгновенья, когда он стягивает маску с лица, в его устах выражение «мечта о стерильном мире» звучит в высшей степени язвительно. Но для Поли и ее друзей формула «стерильного мира» есть эмблема волшебной сказки о светлом и чистом будущем, к которому они искренне устремлены. Александр Яковлевич отлично знает, какая жуткая социальная и природная антиутопия маячит за этим «стерильным миром», но всячески поддерживает веру Поли и ее ровесников в сказку о светлом будущем. Вот та основа, на которой первоначально сходятся позиции Грацианского и молодых героев романа. Словесный радикализм, размашистость демагогических лозунгов Грацианского соблазнительны для ребят, рвущихся к «ледниковым вершинам». Зато Вихров с его сказкой о русском лесе — радениями о прекрасной, но очень ранимой природе, постоянными взываниями к сохранению и сбережению всего, что питало и растило человека на Руси, даже с его старомодными манерами и художественными вкусами — выглядит в глазах молодых романтиков, поспешающих к ледниковым вершинам, замшелым, нелепым консерватором. Кстати, в системе оппозиций романа весьма существенно то, что и речь Вихрова, в противовес речи Грацианского, несколько архаизирована, как бы подкрашена простонародной лексикой и мелодикой. И когда Грацианский покровительственно журит Ивана Матвеича: «Война же, а ты перед незрелой молодежью заводишь волынку про лешего, про каких-то пустынников… |
| 1 Показательна реакция на эти «ледниковые» метафоры Марка Щеглова — одного из первых критиков «Русского леса»: «Но порой идеалы героев Л.Леонова становятся выспренными и нерадостными. Какие холодно-рассудочные, бессердечные слова и образы рождаются у юных девушек — у той же Поли Вихровой и ее подруги Вари Чернецовой, — когда они говорят о прошлом человечества, об истории, о целях человека на земле! <…> Холодно-холодно от ледниковой чистоты и ясности, к которой поднимает своих героинь Л.Леонов из «привычного теплого ила» (каким кажется им, вероятно, все обыкновенное, просто, человеческое)» (Щеглов М. «Русский лес» Леонида Леонова // Литературная критика. — М., 1971. — С. 137— 138). Однако Марк Щеглов, один из наиболее проницательных критиков времен начавшейся «оттепели», читательски очень точно отрефлектировавший все эти «ледниковые», «стерильные» эпитеты и аллегорическую «ясность» и «простоту», которыми отмечена речь Поли и ее ровесников, отождествил позиции автора и героев, не уловив авторской иронии. (Можно полагать, что здесь сказалась инерция восприятия соцреалистического романа с его абсолютно серьезной торжественностью стиля.) |
| 44 |
|
ё |
| да еще на своем древнерусском жаргоне», — то тут обычно покладистый Вихров дает отпор: «Этот жаргон — язык моих дедов… на каком же воровском воляпюке прикажешь мне изъясняться?»
Таким образом, первоначальная ориентация воззрений Поли и Сергея Вихровых значительно ближе к тому, что подсказывает Грацианский, нежели к идеям родного и названого отца. Больше того, поначалу отношение Поли к Ивану Матвеичу остро негативное: «Я ненавижу моего отца». Она испытывает горькое чувство виноватости без вины за отца-ретрограда. Здесь Леонов использовал весьма характерный для литературы соцреализма мотив вины за социальное происхождение — кроме Поли, которая стыдится своего «политически отсталого» отца, тем, что он сын раскулаченного, мается и Сережа Вихров, да и сама Елена Ивановна, Полина мама, тоже всю жизнь несет на себе крест своей родословной — она хоть из захудалой, а все же дворянской семьи. Некоторая гипертрофированность этого мотива заставляет ощущать всю нелепость тех идеологических догм, согласно которым государство, провозгласившее равенство всех людей, независимо от рас, национальностей и верований, фактически утвердило новый расизм — дискриминацию по социальному критерию. (Да и проходящая пунктиром через весь роман история Демида Золотухина, Сережиного отца, справного хозяина, изгнанного советской властью из родного гнезда, назначенного старостой при гитлеровцах, но спасшего Полю и гордо принявшего смерть на виселице, есть наглядное опровержение культа социально-классовых дефиниций.) Однако мотив вины за реальные или мнимые грехи отцов играет в романе сопутствующую роль, роль психологического «подголоска» к основному конфликту — мировоззренческому размежеванию отца и его детей. Изображение трудного процесса преодоления молодыми героями влияния грацианщины составляет одну из стержневых сюжетных линий романа. Преодоление это происходит в горниле Великой Отечественной войны, и каждое испытание, сквозь которое они проходят: будь то встреча Родиона Тиходумова с деревенской девочкой, которая одарила его, отступающего красноармейца, букетиком полевых цветов; или страшный колодец с трупами мирных жителей перед глазами Сережи Вихрова; работа Поли в госпитале для тяжелораненых или ее поединок с фашистом Киттелем — все это вехи духовного созревания героев. В годину огромной беды, нависшей над всей страной, каждый из них начинает ощущать себя кровинкой своего народа, былинкой родной природы. Здесь, на войне, пройдя испытание смертью, они воочию убедились в действии великого закона бытия — закона бессмертия жизни. В системе эпических сцен романа не случайны следующие «связки». Вот Поля, только что вырвавшаяся из блиндажа Киттеля, набредает на крестьянскую землянку и видит: |
| 45 |
| Посреди во исполненье непреложных законов жизни древняя старуха мыла девочку в таком же древнем деревянном корыте. Она совершала это неторопливо и важно, как священнодействие, которому не смела помешать никакая война.
Столь же не случайно встречавшую Полю «румяную и востроглазую» связную зовут, как погибшую Полину подругу, Варей, Варюшкой. «В иное время Поля непременно подивилась бы такому совпадению», — замечает повествователь. Но сейчас, ощутив свою таинственную связь с русским лесом — своей почвой, своим домом и кровом, своим опекуном и заступником, Поля уже почувствовала присутствие бытия во всем, что ее окружает, прониклась доверием к его законам. И на этой, в сущности философской, основе происходит сближение дочери с отцом и восстановление общего лада в семье Вихровых. Характерным стилевым знаком освобождения Поли от «удалой левизны суждений» становится тяготение ее речи к тональности народных говоров, которой была отмечена речь ее отца, Ивана Матвеича. А своеобразными сюжетными знаками достижения всеми Вихровыми духовного единства становятся внешне нечаянные, случайные встречи-узнавания героев (так, встреча Поли и Сережи происходит посреди заснеженных подмосковных просторов), увенчанные финальной сценой: под крышей материнского дома оказались Поля, Сережа, Родион, и, «волнуясь и покашливая, Иван Матвеич переступил порог…». Так восстановилась связь поколений, и в самом этом событии проявился все тот же главный закон жизни, против пренебрежения которым боролся Вихров, — закон органического, естественного развития природы и рода людского, закон преемственности всего живого, спасительный закон родства людей, закон благодарной и благотворной памяти о деяниях далеких и близких предшественников. Освоив всей душой суть и величие этого закона жизни, молодые герои «Русского леса» преодолели детские болезни левацкого радикализма и молодеческого волюнтаризма, отвергли грацианщину, распознав ее «миметизм», и по-своему произвели расчет с нею (Поля, например, швыряет чернильницей в холеное профессорское лицо). Заразительность «миметизма»: притворство героя и лукавство автора Однако опыт Леонида Леонова свидетельствует о том, что утопический максимализм не так-то легко изживается — он проникает не только в сознание вымышленных героев, но и в мышление самого автора, проявляясь спонтанно, даже на «молекулярном уровне» — в характере образных ассоциаций. Вот как, напри |
| 46 |
| мер, воспринимают персонажи романа рассказ о «какой-то Кате», что повторила подвиг библейской Юдифи: «Родная ты моя, железная’… — еле слышно вздохнула жиличка. — Племя-то какое незаметно подросло: прикажи, без крыльев полетит]»1 А вот как сам повествователь описывает момент наступления духовной зрелости Сережи Вихрова: «Он наконец заплакал, и вместе со слезами утекали остатки веселого, безоблачного мальчишества. То была грубая, благодетельная боль, неизбежная при ковке или закалке, когда безличный кусок металла приобретает форму, прочность и назначенье в жизни». Общий пафос этих пассажей — серьезный, возвышенно патетический. А ведь все эти «железные» эпитеты, кузнечно-прессовые метафоры и полеты без крыльев из того же «новояза», что и «огневетровыси» и «ледниковые вершины»: в них непроизвольно выразило себя все то же радикально-утопическое сознание со свойственным ему небрежением мягкой, деликатной сутью человеческой души, с жестко прагматическим пониманием назначения человеческой жизни.
Хотя не исключен и момент неуверенности самого автора в победе философии союза между «чудом жизни» и человеческой деятельностью над революционным максимализмом и волюнтаризмом. И для того чтобы закрепить эту победу в глазах читателя, автор даже не пренебрег некоторыми расхожими сюжетными приемами из арсенала соцреалистического масскульта. Первый прием — обращение к авторитету неких высших инстанций (в античные времена это был deus ex machina — бог из машины, в соцреализме это партийно-государственное руководство). И в самый кульминационный момент противоборства Вихрова с Грацианским (дискуссия в Лесохозяйственном институте) разрешение коллизии происходит следующим образом: К ночи стало известно, что стенограмму заседанья затребовали наверх. Тем не менее на следующий вечер были назначены перевыборы на вихровской кафедре и заготовлены бюллетени для тайного голосованья. Уже молва отправляла опального Вихрова куда- то в алтайское лесничество, а на его место прочили почему-то Чередилова, хотя, по общему мнению, он едва годился бы в завхозы похоронного бюро… как вдруг первый получил на выборах большинство голосов с одновременным сообщением об изгнании второго из стен Лесонаучного комитета. Это чудесное «вдруг» было для массового советского читателя знаком того, что есть она — некая высшая инстанция, которая, как тот бог из машины, вмешается и восстановит справедливость. |
| 1 Курсив наш. — Авт. В последующих цитатах разрядкой будут отмечаться выделения, сделанные автором произведения, а курсивом — выделения, сделанные нами. |
| 47 |
| Второй примененный Леоновым «масскультовый» прием утверждения правоты героя — это его продвижение по служебной лестнице: в финале Ивана Матвеича, который вроде бы уже стал готовиться к «завершительному шагу в жизни» и приступил к прощальному обходу родных мест, догнали телеграммы: «Первая запрашивала его согласия на пост директора Лесохозяйственного института, остальные две требовали безотлагательного выезда в Москву на предварительное пока, как можно было понять между строк, важнейшее в истории русского леса совещание».
Правда, эти сюжетные приемы настолько простодушны, что в глазах достаточно изощренных читателей они могли придавать благополучным исходам саморазоблачительный характер. Однако некоторые существенные особенности самой структуры «Русского леса» свидетельствуют о том, что Леонов действительно всячески стремился упрочить свою концепцию и для этого соорудил некие дополнительные «ребра жесткости». Так, философский конфликт романа автор подкрепил детективной интригой. Точнее — он придал всей системе конфликтных отношений между персонажами детективный характер. С самого вступления в сюжет романа Поля Вихрова ведет свое расследование, выясняя, кто же прав в споре о лесопользовании — профессор Грацианский или ее отец. И уже при первой беседе в бомбоубежище она удостоилась похвалы Александра Яковлевича: «Вы могли бы с успехом работать в уголовном розыске». А в финальной, семнадцатой, главе повествователь прямо обозначает деятельность своей главной героини так: «Все это время Поля вела как бы следствие по вихровскому делу». И научное исследование Морщихина о подпольной организации «Молодая Россия» тоже, в сущности, превращается в судебное следствие, а его беседа с Грацианским очень смахивает на допрос, который историк Мор- щихин ведет «с мастерством заправского следователя». Ну и конечно, вся история ученой тяжбы Вихрова и Грацианского носит детективный характер: причем обвинения-то выдвигаются вовсе не академические, аполитические — ведь Александр Яковлевич постоянно увязывает то, что он называет научными заблуждениями Вихрова, с влиянием «старого мира» и даже не гнушается намеками на некие «тридцать серебреников», которые Иван Матвеич якобы получил от некоего богатого покровителя. Но главную роль в этом центральном следствии играет сам повествователь. С одной стороны, он поначалу излагает историю жизни Ивана Вихрова (глава 2), в которой загодя отметаются все наветы на героя. С другой, он завершает сюжет многолетнего противоборства двух ученых историей грехопадения Александра Грацианского — рассказом о его связи с жандармским управлением (глава 16). Эта история представляет собой вполне самостоятельную новеллу, написанную с убийственным сарказмом. Но в ней |
| 48 |
| невыносимо много сюжетных натяжек, выдающих искусственность построения: история с «дамой Эммой», женщиной полусвета, которую Саша Грацианский принял за супругу жандармского полковника Чандвецкого, убийство Столыпина, словно бы для того, чтобы жандарм смог «придать в глазах жертвы (т.е. Саши Грацианского. — Авт.) правдоподобность своей злой забаве», наконец, явление на квартиру к Александру Яковлевичу «человека от Чандвецкого» аккурат в ночь на Новый, 1942 год. Все это вызвало у некоторых исследователей предположение — а уж не намеренно ли Леонов, изощренный мастер прозы, нагородил такие сюжетные несуразности? Ибо ему-то известно, что грацианщи- на вовсе не старое, чуждое социализму явление, а есть феномен вполне советского происхождения, но сказать об этом можно было лишь на эзоповом языке, и тривиальный сюжет о предательстве служит сигналом для проницательного читателя.
В пользу этого предположения есть некоторые аргументы. Прежде всего высказанное на страницах романа следующее суждение: Конечно, в плохих романах еще попадаются загадочные фигуры с потайными фонарями, хранящие в зубной пломбе похищенную схему городской канализации, без чего в наше время трудно бывает провернуть громоздкий и дидактический сюжет, но… судя по критическим обзорам, это и в литературе становится запрещенным приемом. Данное суждение, как и некоторые другие «литературоведческие филиппики», автор приписал Грацианскому, но суть критики от этого не меняется. Значит, Леонов шел на создание детективного сюжета по канонам соцреалистического масскульта с полным сознанием ущербности подобных художественных ходов. Чем это можно объяснить? С одной стороны, это уступка вкусам массового читателя, который в начале 1950-х годов толпился в библиотечных очередях за шпановскими «Поджигателями» и «Заговорщиками», почти ежедневно слышал по радио о разоблачении очередной группы «перерожденцев» и «космополитов», на которого что ни месяц сваливались целые газетные развороты о судебных процессах во всех странах народной демократии над «продажными псами мирового империализма», и т.д., и т.п. Но, с другой стороны, герои «Русского леса», даже самые любимые, тоже заражены духом подозрительности и мнительности. Выше мы уже отмечали мучительные переживания Поли, Сережи и Елены Ивановны по поводу их социального происхождения, они приняли классовый расизм как должное и казнят себя чувством виноватости. Но это изнурительное самоедство изображается Леоновым чуть ли не как проявление нравственной чистоты и взыскательности героев к себе. Во вполне положительном свете выглядит у Леонова и сам Иван |
| 49 |
| Матвеич Вихров в тех эпизодах, когда отказывается от предлагаемой Грацианским встречи с неким лесоводом из Австралии («…туманно, чтобы не обидеть гостя из дружественной державы, намекнул на опасный опыт троянских коней и данайских приношений»), когда «с ледком в голосе» ловит Грацианского на словах о наступлении «библейских времен» и когда вместе с бывалым подпольщиком Валерием Крайновым начинает строить подозрения относительно странного новогоднего визита «выдающегося знатока тихоокеанских лесов» к Александру Яковлевичу. Это не подозрительность, а бдительность — уточняют сами участники диалога, бдительность же — одна из главных добродетелей героя соц- реалистического искусства. И Леонов наградил этой добродетелью всех своих любимых героев. Но ведь как раз на этом психологическом комплексе своих антагонистов умело играет великий мастер провокаций Александр Яковлевич Грацианский.
Так что даже приняв гипотезу о том, что случаи утрирования соцреалистических клише в «Русском лесе» есть особое проявление эзопова стиля, нельзя не видеть того, что, выстраивая сюжетную конструкцию «Русского леса», Л.Леонов вовсе не отказался от той системы эстетических знаков, которая сложилась в искусстве соцреализма, — он лишь перевернул ее на 180 градусов, использовал «с точностью до наоборот». То преступление, в котором Грацианский обвиняет Вихрова (получение подачек от «старого мира»), на самом деле совершил Грацианский, который пошел в услужение охранке. Та зловещая фраза про «глоток мертвой воды», которую Александр Яковлевич адресовал Вихрову, в финале переадресовывается самому Грацианскому в тот момент, когда он выходит из охранного отделения. «Хваленый оптимизм» Александра Яковлевича обернулся беспросветным пессимизмом, и наоборот, кажущийся консерватизм Вихрова открылся своей животворной стороной. Короче говоря, тот, кого подозревали во враждебности советскому строю, оказался его самым главным сторонником, а тот, кто рядился в одежды «совести лесников», защитника социалистических идеалов, оказался жандармским провокатором, «вражеским солдатом». Словом, все эстетические оценки выставлены по соцреалиста – ческому канону. А прием «наоборотности» лишь усилил нормативную доминанту, несколько замаскировав ее экстравагантностью сюжетных перипетий. * * * Таким образом, роман Леонида Леонова «Русский лес» представляет собой весьма своеобразное и в высшей степени характерное для начала 1950-х годов явление. Большой художник вступил в полемику с догмами советской государственной идеологии и эстетическими канонами социалистического реализма. Счи- |
| 50 |
| таясь с политической ситуацией, он лукаво применил в своей борьбе тот же прием «миметизма», в использовании которого уличал главного злодея в романе — Грацианского. Доводя идеи’ казарменного социализма «до абсурдной крайности», взрывая из-;, нутри, силой иронии, каноны соцреализма, сам Леонов укрывался ‘ ‘V под маской правоверного художника социалистического реализма. > •у’/ Но пародируя соцреалистические каноны и схемы, писатель вольно’ или невольно заражался тем духом, который в них материализо-> вался. Взамен соцреалистического мифа, предлагающего созидание гармонического мира на утопической идее классовой борьбы и революционного волюнтаризма, Леонов стремился утвердить свой поэтический миф о единстве мира, основанном на эпическом представлении об изначальном единстве народа и природы, где отдельный человек обретает счастье бытия лишь тогда, когда осознает себя частью народа и природы, их «кровинкой» и «былинкой». Но романист так и не смог уйти от соцреа- листической нормативности, более того — свою концепцию он старался укоренять в художественном мире романа и в сознании читателя посредством тех самых нормативных и авторитарных приемов, свойственных соцреалистической поэтике, которые одновременно опровергал силой иронии. И за жесткой альтернативностью идейных оппозиций, за «наоборотностью» приемов обличения (по принципу «сам такой»), за безусловной авторитарностью голоса повествователя, за инерцией общих стилистических мест из обязательного лексикона соцреализма маячит все та же конструкция социальной антиутопии с ее «ледниковыми вершинами», «суровыми благодеяниями» и «болью навсегда».
В «Русском лесе» с этим зловещим, бесчеловечным миром оказывается в противоестественном родстве добрая сказка о ласковом и родном мире русского леса с его вечным родничком, неумирающим Калиной и детской песенкой про каравай. |