Лейдерман Н.Л. и Липовецкий М.Н. Современная русская литература: 1950—1990-е го; пособие для студ. высш. учеб. заведений: В 2 т. Том 1.

2. Под маской соцреализма: «Русский лес» Леонида Леонова (1950—1953)

Творческая судьба «Русского леса» очень непроста. Опублико­ванный в конце 1953 года в журнале «Знамя» (№ 10—12), он с самого начала вызвал споры в критике. Но в 1957 году роман был ^отмечен Ленинской премией (впервые восстановленной после многочисленных и оттого обесцененных Сталинских премий) и с тех пор превозносился официальным литературоведением как об­разец социалистического реализма1. Это создало вокруг «Русского леса» зону предубеждения, которая в течение шюгих лет препят^ , ствовала непредвзятому восприятию: од^вычитьпвали в нем то, { что служило подтверждением убедительности соцреалистических^ принципов эстетического освоения действительности, другиб^на- ^ ходили в нем то, что свидетельствовало о соответствующей соц­реализму заданности художественной концепции и ее созвучно­сти с государственной идеологией. Действительно, «Русский лес» дает основания и для той и для другой версии.

Сказочный «ключ» к философскому роману

В до крайности насыщенном монументальными монологами, идеологическими дискуссиями и философскими прениями про­странстве романа «Русский лес» нашлось место и для весьма лю­бопытного рассуждения о текущей литературе. Поначалу, как бы для затравки разговора, один из собеседников с нескрываемой издевкой «привел в пример ряд известных современных романов и пьес, дельно излагающих проблемы прокладывания осушитель­ных рвов или устранения опозданий на железных дорогах», а за­тем, продолжая ироническую партию, как будто бы соглашается:

Хотя я и сам за то, что театральное представление, например, должно выдерживаться зрителем без предварительной анестезии, что художественная ткань не выносит перегрузки дидактикой… но ведь литература есть вид общественного мышления, которое мы никак не можем предоставить на откуп частным, даже гениаль­ным личностям… Пускай это несколько и снижает формальную ценность произведения. Ничего, пусть будет чуточку похуже, но поэпохальнее, подоступнее для всех!2


1 Наиболее показательны в этом плане следующие монографии: Лобанов М. Ро­ман Л. Леонова «Русский лес». — М., 1958; Власов Ф.Х. Поэзия жизни. — М., 1961. —

С.      94—227; Ковалев В.А. Творчество Леонида Леонова- — Л., 1962; Ершов Л.Ф. Русский советский роман. — JI., 1967. — С. 217 — 228.


2 Леонов Л. Собр. соч.: В 10 т. – М., 1982. – Т. 8. Далее цитаты п тексте даны по этому изданию.

 

Такая литература, по-видимому, претила автору «Русского леса», во всяком случае ясно, что писал он свой роман с полным пониманием ущербности соцреалистической эстетики. И действи­тельно, «Русский лес» разительно отличается по изощренной куль­туре письма, высокой сложности композиционной структуры от общего уровня и характера прозы социалистического реализма. Впоследствии, уже имея за плечами опыт «Русского леса», Лео­нов так объяснял секрет построения своих романов: «При работе над композицией я стараюсь разместить материал так, чтобы об­разовать внутри него нужную фигуру дополнительного воздействия. Я создаю в романе как бы “вторую композицию”, развивающую особую мысль. “Вторая композиция” есть именно то, что должно заставить читателя блуждать по произведению, дать ему возмож­ность отыскивать в нем нужные, интересные для него ценности»1. Каковы же основные композиционные пласты в «Русском лесе» и как они соотнесены между собой?

Первый пласт — это сюжет философского спора. Действитель­но, роман Леонова — это роман идей, но идейный спор здесь приобретает невиданный для литературы соцреализма масштаб — спор о судьбах русского леса перерастает в напряженную дискус­сию о созидательных возможностях человека и его месте в вели­ком круговороте природы, об отношении людей к историческому опыту, о смысле истории и судьбах земной цивилизации.

Но этот интеллектуально насыщенный философский пласт соотнесен в «Русском лесе» с другим, противоположным по фак­туре — с пластом сказочным, апеллирующим к эмоциональным способам убеждения, оперирующим мифологическими архетипа­ми. Этот пласт, как известно, является важнейшей составляющей в структуре соцреалистического метажанра. Как было доказано К. Кларк, актуализация сказочного архетипа отвечала норматив­ному характеру метода социалистического реализма: сказка с ее опорой на канон, в котором «окаменели» архаические представ­ления о мире и нравственном законе, структурно соответствует соцреалистической парадигме: упрощенности эстетических отно­шений к действительности, заданности художественных решений, фатальному оптимизму — и в то же время скрадывает их демокра­тичностью и общедоступностью своего художественного кода. Как правило, в романах соцреализма сказочный архетип запрятан в глубине конструкции, замаскирован под саморазвитие художе­ственного мира. Леонов же демонстративно вынес наружу сказоч­ную «арматуру», показал ее богатейший семантический потенци­ал и с максимальной полнотой использовал его.


1 Старцева А. М. Особенности композиции романов Л. Леонова // Вопросы советской литературы. — М., 1959. — Вып. 8. — С. 389. (Записано автором статьи в беседе с писателем.)


35

 

В «Русском лесе», как то и свойственно жанру философского романа, есть пролог, и в нем, как в музыкальной увертюре, зада­ны главные полюсы философского спора, намечены основные сюжетные линии, введены образы, которым отведена роль сквоз­ных лейтмотивов, задающих общий эмоциональный тон повество­вания и общий колорит изображения.

В прологе «Русского леса» господствуют мотивы сказки — не один мотив, а несколько! Все они тесно связаны с эмоциональ­ным состоянием главной героини романа Поли Вихровой. Она только что приехала в столицу из лесного поселка. Мажор летнего дня, тополиный пух, как «волшебный невесомый снег», празд­ничный вид Москвы, «купола Красной площади» с «необсохшей росой истории», улыбки людей, их «чудесные вмешательства» на каждом шагу — и девушке «в осьмнадцать лет» чудится, что она «заблудилась в огромной волшебной сказке», и «жизнь представ­лялась ей чудесным эскалатором из сказки». Общий пафос этого мотива — свежесть и чистота юности, восторженное приятие мира, ожидание счастья, словом — «приглашение к жизни».

Но сказка не уходит со страниц романа и после пролога. Она напоминает о себе прямыми комментариями безличного пове­ствователя («подступал конец его сказки», «обрывки забытого русского сказания»), сказочными образами-лейтмотивами (золо- тинка, былинка, живая и мертвая вода, темная сила), кружением чудесных образов-символов (родничок, вечный Калина) и всей стилевой окрашенностью центрального символического образа — образа русского леса с его мистической топографией (до «края света»), с его фантастическими насельниками, с его легендарны­ми заступниками. Этот образ, дружественный человеку, добрый и чуткий к нему, выступает пластическим воплощением чуда жиз­ни, выражением «неугасимой радости бытия».

Важнейшая же особенность построения художественного мира в «Русском лесе» состоит в переплетении сказочного, чудесного с рациональным, логическим началом. Здесь бытийный пласт эпи­ческого со-бытия материализован в сказочном (а еще точнее — в сказочно-эпосном) обличим. А рациональный пласт (философ­ские доктрины, социальные прогнозы и исторические концеп­ции) тоже стилизуется в фольклорно-эпосные одежды, обретая в изложении персонажей или безличного повествователя черты то эпического сказания, то сказочной утопии, то социального мифа, а то и жестокой космогонической антиутопии.

Логика философского диспута и сюжет исторического события

Узловое место в разветвленной цепи философского спора, ко­торый ведется на страницах «Русского леса», принадлежит диало­


36

 

гическому сцеплению двух лекций, двух программных речей, кото­рые произносят центральные персонажи — Иван Матвеич Вихров и его «заклятый друг» Александр Яковлевич Грацианский.

Лекции профессора Грацианского (глава 3) принадлежит роль завязки в сюжете философского спора. И хотя Александр Яковле­вич произносит свою речь в не совсем подходящей обстановке — в подвале бомбоубежища, да и слушательница у него, в сущнос­ти, только одна — Поля, повествователь ориентирует читателя на программный характер этой речи ироническим замечанием, что ей «лишь немногочисленность аудитории мешала превратиться в развернутую лекцию».

Каков же пафос «подвальной речи» Грацианского? Сам про­фессор предусмотрительно обставляет свои суждения буферными фразами о том, что его размышления могут показаться «даже в какой-то мере обывательскими и, пожалуй, с предосудительным налетом пессимизма». Откуда же взяться пессимизму? Ведь Алек­сандр Яковлевич развивает перед Полей те идеи, которые, начи­ная с 1930-х годов и вплоть до середины 1950-х, носили характер официальных идеологических доктрин. Это, во-первых, тезис о не­избежности войн в современную эпоху и, во-вторых, постулат об обострении классовой борьбы внутри страны по мере продвиже­ния к социализму. Профессор не совершает никакой крамолы — он лишь логически развивает государственные идеи, которые изуча­лись во всех кружках политграмоты. Разворачивая первый тезис, Грацианский доказывает: раз войны неизбежны, то промежутки между ними будут все короче, а разрушительная сила войн будет, благодаря техническому прогрессу, все сильнее, следовательно, нашу планету неминуемо ждет самоуничтожение, превращение в «газовую туманность местного значения». Обыгрывая второй те­зис — об обострении классовой борьбы внутрй социалистическо­го общества — Александр Яковлевич заботливо предупреждает об опасности так называемых «невинных заблуждений, обычно вы­даваемых за оттенки научной мысли… А чем крупнее размах на­родной деятельности, — развивает свою мысль профессор, — тем чреватей начальное отклонение в идеях даже на пол градуса…». По этой логике выходит: чем выше в своем развитии поднимается социалистическое общество, тем строже должна быть узда на са­мостоятельной, неординарной мысли, тем большим ограничени­ям должна подвергаться духовная жизнь общества.

Грацианский довел до логического тупика краеугольные идео­логические доктрины советского тоталитарного режима, весьма убедительно доказав, что их реализация может привести только к ужесточению политических репрессий внутри страны и даже к катастрофе в планетарных масштабах. На месте сказочного комму­нистического будущего проступают контуры жуткой антиутопии. Для начала 1950-х годов такой логический перевертень из казав­

 

шихся доселе незыблемыми постулатов был весьма неожиданным — видимо, поэтому тогда его не смогли (или не захотели?) заметить в романе — и требовал немалой смелости от автора.

Лекция Ивана Матвеича Вихрова (глава 7) полемически на­правлена против концепций, которые продекларированы в «под­вальной лекции» Грацианского. Пессимистическим предсказани­ям деградации человечества и неминуемого самоуничтожения всего живого Вихров противопоставляет «весь тернистый путь развития материи — от амебы до гордого, мыслящего человека», высоко­мерному пренебрежению накопленным опытом — уважение к прошлому своего народа. В противовес мрачной антиутопии Гра­цианского Вихров превращает свою лекцию, скромно заявлен­ную как «краткий очерк о роли дерева в русской жизни», в яркое эпическое сказание об истории Руси — он заглядывает в «громад­ное время детства» славянских племен, поминает пращура Свя­тослава, говорит о движении орд, набрасывает широкими мазка­ми историю хозяйственной деятельности русичей на своей земле. И русскому лесу принадлежит в лекции-сказании Вихрова роль центрального эпического образа — воплощения вечного закона природы и средоточия нравственных правил, которые служат ох­ранению чуда жизни от гибели. Русский лес как носитель бытий­ного смысла и есть та авторитетнейшая инстанция, апеллируя к которой Вихров отстаивает свое представление о назначении че­ловека («быть не бессовестным эксплуататором природы и не бес­сильной былинкой в ее потоке, а великой направляющей силой мироздания») и свою концепцию прогресса: не совершать наси­лия над природой, пытаясь подчинить ее каким-то умозритель­ным прожектам, а «подсмотреть таинственную взаимосвязь, объ­единяющую ее явления в живой, целостный организм, чтобы об­легчить и ускорить работу природы в ее стремлении к совершен­ству, которого она расточительно, мириадами опытов и с жесто­кой выбраковкой добивается вслепую».

Через косвенное столкновение лекций Вихрова и Грацианско­го завязывается узел многомерного, «многослойного» философ­ского спора, в который втягиваются и другие персонажи — опыт­ный партиец Валерий Крайнов и юная комсомолка Варя Черне- цова, историк Морщихин и железнодорожный машинист Титов… Дискуссия о принципах лесопользования — это хоть и немало­важный, но все же только первый, внешний слой конфликта: здесь ставится вопрос прагматический — о том, как примирить хозяйственные потребности общества и экологические возмож­ности природы. Но в философской ауре романа этот вопрос пере­ходит в иную, а именно социально-философскую (историософ­скую) плоскость: он становится предметом спора о том, имеет ли право человек навязывать природе свои правила, пытаться под­чинять ее естественный ход своим запросам. А это уже острейшая


38

 

проблема всего XX века — проблема революционного своеволия. В романе Леонова едва ли не впервые в советской (легальной) литературе ставится под сомнение правомочность и целесообраз­ность собственно революционных принципов обновления жизни. В свою очередь глобальный конфликт между революционной и эволюционной концепциями развития жизни обретает онтологи­ческую глубину — Леонов утверждает, что философия революци­онного волюнтаризма есть следствие неверия в самодостаточность энергии жизни, слепоты перед чудом бытия, в конечном итоге за этой философией скрывается безысходное отрицание смысла жиз­ни и панический страх смерти, а философия следования за «таин­ственной взаимосвязью» всего сущего есть проявление доверия к жизни, влюбленности в самое чудо бытия.

Fibby — контролюй свої фінанси

Первостепенность этого онтологического конфликта отмече­на тем, что в хронологическом течении романного события он завязывается одновременно с началом многолетней дискуссии между Вихровым и Грацианским о лесопользовании. Это проис­ходит в 1916 году, во время Первой мировой войны, при неожи­данном визите к Вихрову в лесничество его институтских сокурс­ников — Саши Грацианского и Ефима Чередилова. Именно тогда Грацианский впервые порицает Вихрова за «идиллический ант­ропоморфизм», напоминает о том, что на протяжении веков лес был «безответной рессорой государственной экономики в Рос­сии» и призывает не «встревать на пути лесоруба, вооруженного топором и воспламененного великой идеей». Тогда же случается полная символического смысла сцена у родничка. Родничок в иерархии образов-символов романа Леонова есть воплощение на­чала жизни, ее вечный, неистощимый источник. Грацианский своим непроизвольным жестом, жестом-срывом («вдруг, сделав фехтовальный выпад вперед, вонзил палку в родничок и дважды самозабвенно повернул ее там, в темном пятнышке его горта­ни») выдает свою враждебность тому, что есть жизнь, иррацио­нальный страх перед ее неиссякаемой силой. И покладистый Вих­ров с криком: «Я убью тебя!» — ломает орудие Грацианского. За­вершается встреча бывших сокурсников вязким рассуждением Че­редилова о бесплодности всякой человеческой суеты по обу­стройству на земле, ибо «все равно помрешь», и вопросом, пол­ным тупой безысходности: «Вот: зачем жизнь?». Вихрову же сама постановка такого вопроса представляется кощунственной, его ответ: «Когда человеку дарят солнце, неприлично спрашивать, к чему оно».

И если впоследствии вся внешняя канва многолетнего конф­ликта Вихрова и Грацианского будет проступать в публичном споре о принципах лесопользования, то внутренней, глубинной сторо­ной этого конфликта будет диаметральная противоположность векторов духовной деятельности каждого из антагонистов: Вих­


39

 

ров всю свою жизнь посвятит написанию книг в защиту леса, т.е. в защиту жизни, а почтительно упомянутый уже в прологе «очень такой фундаментальный труд» Грацианского, над которым про­фессор работал весьма длительное время, оказывается «полной научной подборкой материалов для монографии о самоубийстве».

Противоборство вытекающих из этих первоисточников двух ис­ториософских концепций — концепции согласия человеческой деятельности с законами природы и концепции своевольного на­силия над природой —материализуется в хронотопе «Русского леса». В романе существует два исторических пласта: первый пласт, ко­торый отмечен, как вехами, 1892, 1916, 1929, 1936 и 1941 годами и связан с судьбой Ивана Матвеича Вихрова и его борьбой за русский лес; и второй пласт, сосредоточенный на событиях пер­вого года Великой Отечественной войны.

Непосредственное действие романа охватывает первый год Отечественной войны, т.е. самый трагический ее период. Но от каждого поворотного события первого года «большой войны», обо­значающего новую фазу кровавого конфликта, имевшего всемир­ное значение, повествователь искусно переходит к истории мно­голетней, охватывающей почти полвека борьбы за русский лес, к этапам своего рода «малой войны» между двумя противополож­ными онтологическими и историософскими концепциями.

Возникает синхронность двух собственно исторических сюжетов, которые, несмотря на разницу хронологических масштабов, об­разуют единую линию с общей завязкой (главы 2 — 4), кульмина­цией (глава 10), развязкой (главы 13—15), окольцованную про­логом (глава 1) и эпилогом (глава 17). Благодаря такому сюжетно­композиционному строению философский спор, который ведет­ся на страницах романа, обретает эпохальное значение: ог его разрешения зависит судьба России и не только России, но и все­го человечества. Но, кроме того, «сцепляя» сюжеты «большой» и «малой» войн, события полувековой российской истории и одно­го года битвы с гитлеровцами, автор обнажает неявную связь, которую он находит между противостоянием двух философий и огромной войной, охватившей мир. При этом обнаруживается глу­бинное сродство философии исторического своеволия, насилия над естественным ходом жизни с фашизмом, античеловеческая, каннибальская сущность которого была тогда, по свежей после­военной памяти, абсолютно очевидной для советских людей1. Ну а поскольку, как доказывалось в «Русском лесе», философия на­силия над законами природы связана с идеологией революцион­


1 Более обстоятельно соотношение двух хронологических пластов в хроното­пе «Русского леса» рассматривалось в статье: Лейдерман Н.Л. Мера историче­ского подвига // Большой мир: Статьи о творчестве Л.Леонова. — М., 1972. —

С. 214-223.


40

 

ного экстремизма и откровенно сформулирована в постулатах со­ветского политпросвета, из такого соположения двух историче­ских сюжетов можно было бы делать далеко идущие выводы.

Однако Леонов осмотрительно предохранил себя от обвине­ний в политической крамоле. Предвосхищая возможные нападки за посягательство на идеологические «устои» советской государ­ственной системы, а значит за отступление от метода социалис­тического реализма с его следованием официальным идеологи­ческим доктринам, он использовал прием, широко распростра­ненный в самом искусстве социалистического реализма, — сде­лал рупором идей революционного экстремизма врага. Он припи­сал Грацианскому традиционную в соцреалистической модели функцию вредителя. Только особенность вредительской деятель­ности Александра Яковлевича состоит в изобретенном им «миме­тизме», суть которого выражается в том, «чтобы доведением вра­жеских методов до абсурдной крайности взрывать их изнутри». Собственно, «подвальная лекция» профессора, в которой идеи революционного экстремизма оборачиваются глобальной антиуто­пией, и есть своего рода образчик «миметизма», наглядно демон­стрирующий его «технологию». И далее все, что говорит Алек­сандр Яковлевич, несет на себе печать «миметизма», а значит, все его едкие реплики по адресу советских установлений, ирониче­ские стрелы, довольно точно попадающие в больные места Си­стемы, автор может списать на «происки врага». И когда Грациан­ский бросает в лицо Вихрову тяжелейшее по тем временам поли­тическое обвинение в попытках своей защитой леса от сверхнор­мативных вырубок «лимитировать социалистическое строитель­ство», то за этими обвинениями, по существу и по стилю столь характерными для логики искренних романтиков социализма, неистовых ревнителей его утопических идеалов, повествователь видит вражеский умысел: играя на социалистических идеалах, провоцировать общество на деяния, которые должны привести к большим бедствиям, навешивая политические ярлыки, шельмо­вать самых стойких борцов против разрушительных идей.

Эволюция воззрений молодых героев романа

Следуя внутреннему закону философского романа, согласно которому борьба идей становится движущей пружиной сюжета, Леонов делает центральной сюжетообразующей линией «Русско­го леса» связь между борьбой философских концепций, отстаива­емых Вихровым и Грацианским, и формированием духовного об­лика молодых героев — Поли и ее друзей.

Л.А. Финк в своем анализе «Русского леса» высказал точную мысль: «Поединок Вихрова и Грацианского — прежде всего борь­ба за будущее, и поэтому не только лес, но и Поля (молодость,


41

 

будущее поколение!) становится центром этой борьбы. Битву за Полю оба противника ведут очень напряженно, но даже не дога­дываются об этом…»1. Действительно, в своем споре Вихров и Гра­цианский не рассчитывают переубедить друг друга — тут позиции неизменны, но каждый раз они обращаются к молодежи. Не слу­чайно кредо свое каждый изложил в виде лекции, адресованной молодому слушателю, — будь то одна-одинешенькая Поля Вих­рова в бомбоубежище или огромная студенческая аудитория в Ле­сохозяйственной академии. Но вряд ли был прав Л. А. Финк, по­лагая, что Вихров и Грацианский «даже не догадываются» о том, что они ведут борьбу за души молодежи.

Вот два характерных эпизода, непосредственно предваряющих кульминационный момент — заседание в Лесохозяйственной ака­демии (глава 10). Первое предварение — принадлежащая перу Алек­сандра Яковлевича очередная блудливая статейка, в последних строках которой «резко ставился вопрос об ограждении молодежи от тлетворного вихровского влияния, что уже не могло пройти бесследно». Следовательно, попытка гражданской казни Вихрова была предпринята не столько для того, чтобы оспорить его «лес­ные идеи», сколько для того, чтоб дискредитировать его перед молодежью, лишить влияния на новое поколение. А второе пред­варение знаменитого заседания — резкий разговор Вихрова с Че- редиловым у того на даче, разговор, завершившийся откровен­ным разрывом. И вот конец этого эпизода: «Пиджак у Ивана Мат­веевича дымился от ходьбы, когда добрался до станции, и поче­му-то пассажиры уступили ему очередь у билетной кассы, и он не отказался от этой чести с видом человека, только что выдержав­шего за них серьезную битву». Так что и Вихров хорошо понима­ет, за кого он ведет свою «лесную битву».

Но битва эта очень нелегка прежде всего потому, что противо­речива изначальная позиция тех, за кого идет борьба, — позиция молодых героев романа. За Полей и ее друзьями — Сережей, Ро­дионом, Варей, за эпизодическими персонажами, вроде парти­занского разведчика Володи Анкудинова или помощника маши­ниста Кольки Лавцова, или того отчаянного мальчонки из Шиха- нова Яма, что «страмил Гитлера», стоит целое поколение — «мо­лодые люди середины двадцатого столетия». Это особое в истории России поколение: оно родилось уже после Октября и, что назы­вается, с пеленок, освоило ту систему представлений, которая внедрялась советской властью, — в их сознании советский мента­литет существует в предельно чистом виде, не замутненном по­сторонними примесями (вроде «родимых пятен капитализма» или «тлетворного влияния старого мира»). К этому менталитету пове­ствователь относится с едва скрытой иронией: «По мере того как


1 Финк Л. А. Уроки Леонида Леонова. — М., 1973. — С. 236.


42

 

крепло советское общество, в детях росло и бессознательное от­вращение к укладу прежней жизни. <…> Прошлое рисовалось им чем-то вроде гигантского могильника, полного тлеющих костей и скопленных сокровищ». Хотя повествователь слегка маскируется, обкладывая свои уколы ватой казенно-благополучных клише, од­нако сама маскировка эта только добавляет уксуса в описание того, как воспитывался Сережа: «недостаточно назидательные сказки считались тогда вредным баловством»; «ему ежеминутно твердили, что это для него строятся всякие узлы и гидроузлы»; «Вся мудрость мира досталась Сереже готовой, в законспектиро­ванном виде» и, наконец, нечто вроде резюме:

Старшее поколение, на опыте испытавшее все беды социаль­ного неустройства, всемерно старалось как избавить свою смену от унизительной нужды, так и всемерно застраховать ее от воз­можных заболеваний духа. Нередко с этой целью внушалось про­филактическое пренебрежение к отжившим мнениям, снисходи­тельная ирония к прошлому несовершенной человеческой мыс­ли, к несчастьям всемирной истории, мало приспособленной к пониманию ребенка…

Отсюда весь сумбур в воззрениях молодых героев, окрашенный тем, что повествователь называет «удалой левизной суждений»: они не утруждают себя знанием отечественной истории, весьма снисходительно судят о старом искусстве, да и с самим понятием судьбы готовы лихо расправиться («…это — вредное слово сла­бых, ничего не выражающее, кроме бессилия… Так что судьбы-то нет, а есть только железная воля и необходимость», — уверенно провозглашает Поля). В соотнесенности с бесконечно сложным миром, который воссоздается на страницах «Русского леса», та­кой менталитет выглядит ограниченным не только и не столько из-за социальной окрашенности или политической узости — он свидетельствует о крайне упрощенном представлении о самом бытии, о в высшей степени легковесном отношении к самому феномену жизни. И это — самое опасное, полагает писатель.

Ирония автора по отношению к умозрительному оптимизму Сергея, Поли и их ровесников оформляется в специфическом «новоязе», на котором они высказывают свои самоуверенные пред­ставления о будущем. Интегральным образом в этом «новоязе» становится один из самых ходовых лозунгов советской пропаган­ды — «Вперед, к сияющим вершинам коммунизма!». Леонов толь­ко сдвинул эпитет в сторону большей конкретизации: раз верши­ны сияющие, значит они ледяные или снеговые. Вопрос о том, возможна ли жизнь в таком планетарном холодильнике, Леонов оставляет обдумывать читателям. А вот молодые герои «Русского леса» не без щегольства оперируют целым пучком тропов, кото­рые проистекают из «сияющих вершин»: «Однако все вперед и


}


43

 

вперед, во что бы то ни стало к ледниковым вершинам»; «огне- ветренная высота», «стерильная чистота» и т.п. Несомненно, эти тропы внутренне диалогичны: в устах юных героев они наполне­ны романтическим пафосом, но в общем ассоциативном поле романа, ориентированном на живые, ласковые образы леса, род­ничка, былинки, они звучат напыщенно и безжизненно1.

Для Грацианского такой язык есть лишь форма «миметизма»: и в те редкие мгновенья, когда он стягивает маску с лица, в его устах выражение «мечта о стерильном мире» звучит в высшей сте­пени язвительно. Но для Поли и ее друзей формула «стерильного мира» есть эмблема волшебной сказки о светлом и чистом буду­щем, к которому они искренне устремлены.

Александр Яковлевич отлично знает, какая жуткая социальная и природная антиутопия маячит за этим «стерильным миром», но всячески поддерживает веру Поли и ее ровесников в сказку о свет­лом будущем. Вот та основа, на которой первоначально сходятся позиции Грацианского и молодых героев романа. Словесный ра­дикализм, размашистость демагогических лозунгов Грацианского соблазнительны для ребят, рвущихся к «ледниковым вершинам».

Зато Вихров с его сказкой о русском лесе — радениями о пре­красной, но очень ранимой природе, постоянными взываниями к сохранению и сбережению всего, что питало и растило челове­ка на Руси, даже с его старомодными манерами и художествен­ными вкусами — выглядит в глазах молодых романтиков, поспе­шающих к ледниковым вершинам, замшелым, нелепым консер­ватором. Кстати, в системе оппозиций романа весьма существен­но то, что и речь Вихрова, в противовес речи Грацианского, не­сколько архаизирована, как бы подкрашена простонародной лек­сикой и мелодикой. И когда Грацианский покровительственно журит Ивана Матвеича: «Война же, а ты перед незрелой молоде­жью заводишь волынку про лешего, про каких-то пустынников…


1 Показательна реакция на эти «ледниковые» метафоры Марка Щеглова — одного из первых критиков «Русского леса»: «Но порой идеалы героев Л.Леоно­ва становятся выспренными и нерадостными. Какие холодно-рассудочные, бес­сердечные слова и образы рождаются у юных девушек — у той же Поли Вихро­вой и ее подруги Вари Чернецовой, — когда они говорят о прошлом человече­ства, об истории, о целях человека на земле! <…> Холодно-холодно от леднико­вой чистоты и ясности, к которой поднимает своих героинь Л.Леонов из «при­вычного теплого ила» (каким кажется им, вероятно, все обыкновенное, просто, человеческое)» (Щеглов М. «Русский лес» Леонида Леонова // Литературная кри­тика. — М., 1971. — С. 137— 138). Однако Марк Щеглов, один из наиболее прони­цательных критиков времен начавшейся «оттепели», читательски очень точно отрефлектировавший все эти «ледниковые», «стерильные» эпитеты и аллегори­ческую «ясность» и «простоту», которыми отмечена речь Поли и ее ровесников, отождествил позиции автора и героев, не уловив авторской иронии. (Можно полагать, что здесь сказалась инерция восприятия соцреалистического романа с его абсолютно серьезной торжественностью стиля.)


44


ё

 

да еще на своем древнерусском жаргоне», — то тут обычно покла­дистый Вихров дает отпор: «Этот жаргон — язык моих дедов… на каком же воровском воляпюке прикажешь мне изъясняться?»

Таким образом, первоначальная ориентация воззрений Поли и Сергея Вихровых значительно ближе к тому, что подсказывает Грацианский, нежели к идеям родного и названого отца. Больше того, поначалу отношение Поли к Ивану Матвеичу остро нега­тивное: «Я ненавижу моего отца». Она испытывает горькое чув­ство виноватости без вины за отца-ретрограда. Здесь Леонов ис­пользовал весьма характерный для литературы соцреализма мо­тив вины за социальное происхождение — кроме Поли, которая стыдится своего «политически отсталого» отца, тем, что он сын раскулаченного, мается и Сережа Вихров, да и сама Елена Ива­новна, Полина мама, тоже всю жизнь несет на себе крест своей родословной — она хоть из захудалой, а все же дворянской семьи. Некоторая гипертрофированность этого мотива заставляет ощу­щать всю нелепость тех идеологических догм, согласно которым государство, провозгласившее равенство всех людей, независимо от рас, национальностей и верований, фактически утвердило но­вый расизм — дискриминацию по социальному критерию. (Да и проходящая пунктиром через весь роман история Демида Золоту­хина, Сережиного отца, справного хозяина, изгнанного совет­ской властью из родного гнезда, назначенного старостой при гит­леровцах, но спасшего Полю и гордо принявшего смерть на висе­лице, есть наглядное опровержение культа социально-классовых дефиниций.) Однако мотив вины за реальные или мнимые грехи отцов играет в романе сопутствующую роль, роль психологиче­ского «подголоска» к основному конфликту — мировоззренче­скому размежеванию отца и его детей.

Изображение трудного процесса преодоления молодыми геро­ями влияния грацианщины составляет одну из стержневых сю­жетных линий романа. Преодоление это происходит в горниле Великой Отечественной войны, и каждое испытание, сквозь ко­торое они проходят: будь то встреча Родиона Тиходумова с дере­венской девочкой, которая одарила его, отступающего красноар­мейца, букетиком полевых цветов; или страшный колодец с тру­пами мирных жителей перед глазами Сережи Вихрова; работа Поли в госпитале для тяжелораненых или ее поединок с фашистом Киттелем — все это вехи духовного созревания героев. В годину огромной беды, нависшей над всей страной, каждый из них на­чинает ощущать себя кровинкой своего народа, былинкой род­ной природы. Здесь, на войне, пройдя испытание смертью, они воочию убедились в действии великого закона бытия — закона бессмертия жизни. В системе эпических сцен романа не случайны следующие «связки». Вот Поля, только что вырвавшаяся из блин­дажа Киттеля, набредает на крестьянскую землянку и видит:


45

 

Посреди во исполненье непреложных законов жизни древняя старуха мыла девочку в таком же древнем деревянном корыте. Она совершала это неторопливо и важно, как священнодействие, ко­торому не смела помешать никакая война.

Столь же не случайно встречавшую Полю «румяную и востро­глазую» связную зовут, как погибшую Полину подругу, Варей, Варюшкой. «В иное время Поля непременно подивилась бы тако­му совпадению», — замечает повествователь. Но сейчас, ощутив свою таинственную связь с русским лесом — своей почвой, своим домом и кровом, своим опекуном и заступником, Поля уже по­чувствовала присутствие бытия во всем, что ее окружает, про­никлась доверием к его законам.

И на этой, в сущности философской, основе происходит сбли­жение дочери с отцом и восстановление общего лада в семье Вих­ровых. Характерным стилевым знаком освобождения Поли от «уда­лой левизны суждений» становится тяготение ее речи к тонально­сти народных говоров, которой была отмечена речь ее отца, Ива­на Матвеича. А своеобразными сюжетными знаками достижения всеми Вихровыми духовного единства становятся внешне нечаян­ные, случайные встречи-узнавания героев (так, встреча Поли и Сережи происходит посреди заснеженных подмосковных просто­ров), увенчанные финальной сценой: под крышей материнского дома оказались Поля, Сережа, Родион, и, «волнуясь и покашли­вая, Иван Матвеич переступил порог…».

Так восстановилась связь поколений, и в самом этом событии проявился все тот же главный закон жизни, против пренебреже­ния которым боролся Вихров, — закон органического, естествен­ного развития природы и рода людского, закон преемственности всего живого, спасительный закон родства людей, закон благо­дарной и благотворной памяти о деяниях далеких и близких пред­шественников. Освоив всей душой суть и величие этого закона жизни, молодые герои «Русского леса» преодолели детские бо­лезни левацкого радикализма и молодеческого волюнтаризма, отвергли грацианщину, распознав ее «миметизм», и по-своему произвели расчет с нею (Поля, например, швыряет чернильни­цей в холеное профессорское лицо).

Заразительность «миметизма»: притворство героя и лукавство автора

Однако опыт Леонида Леонова свидетельствует о том, что уто­пический максимализм не так-то легко изживается — он прони­кает не только в сознание вымышленных героев, но и в мышле­ние самого автора, проявляясь спонтанно, даже на «молекуляр­ном уровне» — в характере образных ассоциаций. Вот как, напри­


46

 

мер, воспринимают персонажи романа рассказ о «какой-то Кате», что повторила подвиг библейской Юдифи: «Родная ты моя, же­лезная’… — еле слышно вздохнула жиличка. — Племя-то какое не­заметно подросло: прикажи, без крыльев полетит]»1 А вот как сам повествователь описывает момент наступления духовной зрелос­ти Сережи Вихрова: «Он наконец заплакал, и вместе со слезами утекали остатки веселого, безоблачного мальчишества. То была грубая, благодетельная боль, неизбежная при ковке или закалке, когда безличный кусок металла приобретает форму, прочность и назначенье в жизни». Общий пафос этих пассажей — серьезный, возвышенно патетический. А ведь все эти «железные» эпитеты, кузнечно-прессовые метафоры и полеты без крыльев из того же «новояза», что и «огневетровыси» и «ледниковые вершины»: в них непроизвольно выразило себя все то же радикально-утопическое сознание со свойственным ему небрежением мягкой, деликатной сутью человеческой души, с жестко прагматическим пониманием назначения человеческой жизни.

Хотя не исключен и момент неуверенности самого автора в победе философии союза между «чудом жизни» и человеческой деятельностью над революционным максимализмом и волюнта­ризмом. И для того чтобы закрепить эту победу в глазах читателя, автор даже не пренебрег некоторыми расхожими сюжетными при­емами из арсенала соцреалистического масскульта.

Первый прием — обращение к авторитету неких высших ин­станций (в античные времена это был deus ex machina — бог из машины, в соцреализме это партийно-государственное руковод­ство). И в самый кульминационный момент противоборства Вих­рова с Грацианским (дискуссия в Лесохозяйственном институте) разрешение коллизии происходит следующим образом:

К ночи стало известно, что стенограмму заседанья затребовали наверх. Тем не менее на следующий вечер были назначены пере­выборы на вихровской кафедре и заготовлены бюллетени для тай­ного голосованья. Уже молва отправляла опального Вихрова куда- то в алтайское лесничество, а на его место прочили почему-то Чередилова, хотя, по общему мнению, он едва годился бы в зав­хозы похоронного бюро… как вдруг первый получил на выборах большинство голосов с одновременным сообщением об изгнании второго из стен Лесонаучного комитета.

Это чудесное «вдруг» было для массового советского читателя знаком того, что есть она — некая высшая инстанция, которая, как тот бог из машины, вмешается и восстановит справедливость.


1  Курсив наш. — Авт. В последующих цитатах разрядкой будут отмечаться выделения, сделанные автором произведения, а курсивом — выделения, сде­ланные нами.


47

 

Второй примененный Леоновым «масскультовый» прием ут­верждения правоты героя — это его продвижение по служебной лестнице: в финале Ивана Матвеича, который вроде бы уже стал готовиться к «завершительному шагу в жизни» и приступил к про­щальному обходу родных мест, догнали телеграммы: «Первая за­прашивала его согласия на пост директора Лесохозяйственного института, остальные две требовали безотлагательного выезда в Москву на предварительное пока, как можно было понять между строк, важнейшее в истории русского леса совещание».

Правда, эти сюжетные приемы настолько простодушны, что в глазах достаточно изощренных читателей они могли придавать благополучным исходам саморазоблачительный характер. Однако некоторые существенные особенности самой структуры «Русско­го леса» свидетельствуют о том, что Леонов действительно вся­чески стремился упрочить свою концепцию и для этого соорудил некие дополнительные «ребра жесткости».

Так, философский конфликт романа автор подкрепил детек­тивной интригой. Точнее — он придал всей системе конфликтных отношений между персонажами детективный характер. С самого вступления в сюжет романа Поля Вихрова ведет свое расследова­ние, выясняя, кто же прав в споре о лесопользовании — профес­сор Грацианский или ее отец. И уже при первой беседе в бомбо­убежище она удостоилась похвалы Александра Яковлевича: «Вы могли бы с успехом работать в уголовном розыске». А в финаль­ной, семнадцатой, главе повествователь прямо обозначает дея­тельность своей главной героини так: «Все это время Поля вела как бы следствие по вихровскому делу». И научное исследование Морщихина о подпольной организации «Молодая Россия» тоже, в сущности, превращается в судебное следствие, а его беседа с Грацианским очень смахивает на допрос, который историк Мор- щихин ведет «с мастерством заправского следователя».

Ну и конечно, вся история ученой тяжбы Вихрова и Грациан­ского носит детективный характер: причем обвинения-то выдви­гаются вовсе не академические, аполитические — ведь Александр Яковлевич постоянно увязывает то, что он называет научными заблуждениями Вихрова, с влиянием «старого мира» и даже не гнушается намеками на некие «тридцать серебреников», которые Иван Матвеич якобы получил от некоего богатого покровителя. Но главную роль в этом центральном следствии играет сам пове­ствователь. С одной стороны, он поначалу излагает историю жиз­ни Ивана Вихрова (глава 2), в которой загодя отметаются все на­веты на героя. С другой, он завершает сюжет многолетнего проти­воборства двух ученых историей грехопадения Александра Граци­анского — рассказом о его связи с жандармским управлением (глава 16). Эта история представляет собой вполне самостоятель­ную новеллу, написанную с убийственным сарказмом. Но в ней


48

 

невыносимо много сюжетных натяжек, выдающих искусственность построения: история с «дамой Эммой», женщиной полусвета, которую Саша Грацианский принял за супругу жандармского пол­ковника Чандвецкого, убийство Столыпина, словно бы для того, чтобы жандарм смог «придать в глазах жертвы (т.е. Саши Граци­анского. — Авт.) правдоподобность своей злой забаве», нако­нец, явление на квартиру к Александру Яковлевичу «человека от Чандвецкого» аккурат в ночь на Новый, 1942 год. Все это вызвало у некоторых исследователей предположение — а уж не наме­ренно ли Леонов, изощренный мастер прозы, нагородил такие сюжетные несуразности? Ибо ему-то известно, что грацианщи- на вовсе не старое, чуждое социализму явление, а есть феномен вполне советского происхождения, но сказать об этом можно было лишь на эзоповом языке, и тривиальный сюжет о преда­тельстве служит сигналом для проницательного читателя.

В пользу этого предположения есть некоторые аргументы. Прежде всего высказанное на страницах романа следующее суждение:

Конечно, в плохих романах еще попадаются загадочные фигу­ры с потайными фонарями, хранящие в зубной пломбе похищен­ную схему городской канализации, без чего в наше время трудно бывает провернуть громоздкий и дидактический сюжет, но… судя по критическим обзорам, это и в литературе становится запре­щенным приемом.

Данное суждение, как и некоторые другие «литературоведчес­кие филиппики», автор приписал Грацианскому, но суть крити­ки от этого не меняется. Значит, Леонов шел на создание детек­тивного сюжета по канонам соцреалистического масскульта с полным сознанием ущербности подобных художественных ходов. Чем это можно объяснить?

С одной стороны, это уступка вкусам массового читателя, ко­торый в начале 1950-х годов толпился в библиотечных очередях за шпановскими «Поджигателями» и «Заговорщиками», почти еже­дневно слышал по радио о разоблачении очередной группы «пе­рерожденцев» и «космополитов», на которого что ни месяц сва­ливались целые газетные развороты о судебных процессах во всех странах народной демократии над «продажными псами мирового империализма», и т.д., и т.п. Но, с другой стороны, герои «Рус­ского леса», даже самые любимые, тоже заражены духом подо­зрительности и мнительности. Выше мы уже отмечали мучитель­ные переживания Поли, Сережи и Елены Ивановны по поводу их социального происхождения, они приняли классовый расизм как должное и казнят себя чувством виноватости. Но это изнури­тельное самоедство изображается Леоновым чуть ли не как про­явление нравственной чистоты и взыскательности героев к себе. Во вполне положительном свете выглядит у Леонова и сам Иван


49

 

Матвеич Вихров в тех эпизодах, когда отказывается от предлагае­мой Грацианским встречи с неким лесоводом из Австралии («…ту­манно, чтобы не обидеть гостя из дружественной державы, на­мекнул на опасный опыт троянских коней и данайских приноше­ний»), когда «с ледком в голосе» ловит Грацианского на словах о наступлении «библейских времен» и когда вместе с бывалым под­польщиком Валерием Крайновым начинает строить подозрения относительно странного новогоднего визита «выдающегося зна­тока тихоокеанских лесов» к Александру Яковлевичу. Это не по­дозрительность, а бдительность — уточняют сами участники диа­лога, бдительность же — одна из главных добродетелей героя соц- реалистического искусства. И Леонов наградил этой добродете­лью всех своих любимых героев. Но ведь как раз на этом психоло­гическом комплексе своих антагонистов умело играет великий мастер провокаций Александр Яковлевич Грацианский.

Так что даже приняв гипотезу о том, что случаи утрирования соцреалистических клише в «Русском лесе» есть особое проявле­ние эзопова стиля, нельзя не видеть того, что, выстраивая сю­жетную конструкцию «Русского леса», Л.Леонов вовсе не отка­зался от той системы эстетических знаков, которая сложилась в искусстве соцреализма, — он лишь перевернул ее на 180 граду­сов, использовал «с точностью до наоборот». То преступление, в котором Грацианский обвиняет Вихрова (получение подачек от «старого мира»), на самом деле совершил Грацианский, который пошел в услужение охранке. Та зловещая фраза про «глоток мерт­вой воды», которую Александр Яковлевич адресовал Вихрову, в финале переадресовывается самому Грацианскому в тот момент, когда он выходит из охранного отделения. «Хваленый оптимизм» Александра Яковлевича обернулся беспросветным пессимизмом, и наоборот, кажущийся консерватизм Вихрова открылся своей животворной стороной. Короче говоря, тот, кого подозревали во враждебности советскому строю, оказался его самым главным сто­ронником, а тот, кто рядился в одежды «совести лесников», за­щитника социалистических идеалов, оказался жандармским про­вокатором, «вражеским солдатом».

Словом, все эстетические оценки выставлены по соцреалиста – ческому канону. А прием «наоборотности» лишь усилил норма­тивную доминанту, несколько замаскировав ее экстравагантно­стью сюжетных перипетий.

* * *

Таким образом, роман Леонида Леонова «Русский лес» пред­ставляет собой весьма своеобразное и в высшей степени харак­терное для начала 1950-х годов явление. Большой художник всту­пил в полемику с догмами советской государственной идеоло­гии и эстетическими канонами социалистического реализма. Счи-


50

 

таясь с политической ситуацией, он лукаво применил в своей борьбе тот же прием «миметизма», в использовании которого уличал главного злодея в романе — Грацианского. Доводя идеи’ казарменного социализма «до абсурдной крайности», взрывая из-;, нутри, силой иронии, каноны соцреализма, сам Леонов укрывался ‘ ‘V под маской правоверного художника социалистического реализма. > •у’/ Но пародируя соцреалистические каноны и схемы, писатель вольно’ или невольно заражался тем духом, который в них материализо-> вался. Взамен соцреалистического мифа, предлагающего созида­ние гармонического мира на утопической идее классовой борь­бы и революционного волюнтаризма, Леонов стремился утвер­дить свой поэтический миф о единстве мира, основанном на эпическом представлении об изначальном единстве народа и при­роды, где отдельный человек обретает счастье бытия лишь тог­да, когда осознает себя частью народа и природы, их «кровин­кой» и «былинкой». Но романист так и не смог уйти от соцреа- листической нормативности, более того — свою концепцию он старался укоренять в художественном мире романа и в сознании читателя посредством тех самых нормативных и авторитарных приемов, свойственных соцреалистической поэтике, которые од­новременно опровергал силой иронии. И за жесткой альтерна­тивностью идейных оппозиций, за «наоборотностью» приемов обличения (по принципу «сам такой»), за безусловной автори­тарностью голоса повествователя, за инерцией общих стили­стических мест из обязательного лексикона соцреализма маячит все та же конструкция социальной антиутопии с ее «ледниковы­ми вершинами», «суровыми благодеяниями» и «болью навсегда».

В «Русском лесе» с этим зловещим, бесчеловечным миром ока­зывается в противоестественном родстве добрая сказка о ласко­вом и родном мире русского леса с его вечным родничком, не­умирающим Калиной и детской песенкой про каравай.

 .

Літературне місто - Онлайн-бібліотека української літератури. Освітній онлайн-ресурс.