| Осенью 1946 года Борис Пастернак сообщал одному из своих постоянных адресатов: «Я уже говорил тебе, что начал писать большой роман в прозе. Собственно, это первая настоящая моя работа. Я в ней хочу дать исторический образ России за последнее сорокапятилетие, и в то же время всеми сторонами своего сюжета, тяжелого, печального и подробно разработанного, как, в идеале, у Диккенса или Достоевского, — эта вещь будет выражением моих взглядов на искусство, на Евангелие, на жизнь человека в истории и на многое другое. Роман пока называется “Мальчики и |
| 51 |
| девочки”»1. Так начинался роман, который в окончательном варианте стал называться «Доктор Живаго».
Известна трагическая издательская судьба этого произведения, на тридцать лет отторгнутого от отечественного читателя. Но и читательская судьба романа достаточно драматична: у первых слушателей и читателей «Доктор Живаго» вызывал весьма разноречивые впечатления — от самых восторженных оценок (Э. Герштейн: «Эта книга такая, что после нее все написанное до сих пор кажется старомодным»2) до крайне уничижительных характеристик (В. Набоков: «…плохой провинциальный роман»3), и долгожданное издание романа на родине тоже было встречено далеко не однозначно4. Одним из главных источников недоразумений оказывается странное соотношение собственно исторического сюжета с сюжетом «биографическим», с судьбами человеческими, и прежде всего с судьбой центрального героя романа — Юрия Андреевича Живаго. Хотя в романе Пастернака достаточно рельефно представлена панорама российской действительности первой трети XX века, однако повествователя и самих героев романа не очень-то волнуют вопросы собственно исторические: например, почему разра- ^ зилась Первая мировая война, хотя они в ней участвуют и проливают свою кровь; почему свершилась Октябрьская революция, хотя она перевернула жизнь всех без исключения персонажей; как протекал период нэпа — об этом времени, охватившем почти целое десятилетие, сказано вскользь, суммарной фразой: «Он (Юрий Живаго. — Авт.) пришел в Москву в начале нэпа, самого двусмысленного и фальшивого из советских периодов. Он исхудал, оброс и одичал…» В романе «Доктор Живаго» привычное, закрепленное в традиции исторического и социально-психологического романа представление о связи между социальной историей и жизнью людей становится объектом полемики, в явном (на языке деклараций и диалогов героев) и скрытом (на языке изображения событий) споре с ним идет поиск и осмысление иных отношений, иных ценностных ориентиров, которым действительно принадлежит определяющая роль в судьбе человеческой. |
| 1 Пастернак—Фрейденберг. 13 октября 1946 г. // Переписка Бориса Пастернака. — М., 1990. — С. 224. О. М. Фрейденберг, известный исследователь античной литературы, двоюродная сестра Б.Л.Пастернака, была одним из«самых близких ему по интеллектуальному уровню людей. |
| 2 Из письма Э. Герштейн к А. Ахматовой под впечатлением чтения Пастернаком глав из романа 5 апреля 1947 г. Цит. по: Герштейн Э. О Пастернаке и об Ахматовой //Лит. обозрение. — 1990. — № 2. — С. 101. |
|
3 Из письма профессору Глебу Струве от 14 июля 1959 г. Цит. по: Письма Набокова //Лит. газета. — 1990. — 2 мая. — С. 7. |
|
4 См.: С разных точек зрения: «Доктор Живаго» Бориса Пастернака: Сборник материалов и статей. — М., 1990. |
| 52 |
| Умозрительный максимализм и «чудо жизни»
Один из главных сквозных мотивов романа связан с его первоначальным названием — «Мальчики и девочки». И действительно, в первых же эпизодах появляются мальчики — Юра Живаго, Миша Гордон, Ника Дудоров, Патуля Антипов. Вместе с ними входит тема подросткового мировосприятия — в высшей степени чуткого и наивного, непосредственного и умозрительного, ранимого и максималистски нетерпимого к тому, что не совпадает с мечтами. «Отрочество должно пройти через все неистовства чистоты. Но они пересаливают, у них заходит ум за разум. Они страшные чудаки и дети», — говорит Николай Николаевич Веденяпин, один из главных героев-резонеров в романе. Далее тема «мальчиков и девочек», а точнее — тема подросткового максимализма, перерастает в тему «головного» искусственного подхода к жизни, моделирования ее по умозрительным шаблонам. Здесь и история брака Лары и Паши Антипова — брака не по страсти, а по некоей высокоморальной программе («Они старались переблагородничать друг друга и этим все осложняли»), брака, который обернулся душевной дисгармонией и трагическим разрывом. В том же тематическом ряду и пунктиром проходящие сведения о Гордоне, который, сохраняя чрезмерную серьезность, носится с мукой своей национальной обособленности, и о Дудорове, что суетливо пытается угнаться за ходом событий и сменой вех. Следующая фаза развития темы «мальчиков и девочек» обозначается констатацией: «А мальчики выросли и все — тут, в солдатах». Постепенно, по мере того, как раздвигается панорама событий, эта тема окрашивает собою эпоху, вобравшую в себя и Первую мировую войну, и три революции, и войну граждан^ скую — все те эксперименты с жизнью, с судьбами народа ~и страны, которые затевались во имя самых благородных, чистых идеалов. Но по отношению к органике жизни и внутренним законам со-бытия эти эксперименты несут на себе печать искусственности и надуманности. Все это ассоциируется у Пастернака с играми — повзрослевшие мальчики продолжают играть. Вот как, в частности, описывается бурная деятельность людей в первые месяцы после Февральской революции: «Каждый день без конца, как грибы, вырастали новые должности. И на все их выбирали. <…> Они замещали посты в городском самоуправлении, служили комиссарами на мелких местах в армии и по санитарной части и относились к чередованию этих занятий, как к развлечению на открытом воздухе, как к игре в горелки…» А вот как сами персонажи порой характеризуют происходящее уже в годы гражданской войны: «Это кажется военною игрою, а не делом, потому что они такие же русские, как и мы, только с дурью» — это Стрельников оценивает недавно проведенную воинскую операцию. |
| 53 |
| Но подмена жизни игрою увлекает — людям начинает казаться, что они и в самом деле могут управлять жизнью, расписав ее, как текст, и разобрав роли. В романе есть немало повзрослевших мальчиков, которые с упоением играют эти надуманные роли. Вся эта суматоха и позерство есть не более чем «игра в людей» (так Юрий Живаго озаглавил свои записи тех лет). Но игры взрослых людей имеют весьма серьезные последствия. И первое из них — «владычество фразы, сначала монархической — потом революционной», обесценивание личного мнения, пренебрежение человеческой неповторимостью во имя умозрительного единства и прямолинейно понимаемого равенства.
А другое последствие «игры в людей» — это кровь и смерть, которую несут «самоуправцы революции», возомнившие себя режиссерами истории. И первыми жертвами становятся все те же мальчики, будь то «старшие ученики мореходных классов», что едут воевать за красных, или «мальчики и юноши из невоенных слоев столичного общества», шагающие в цепи белогвардейцев. Они все оказываются в роли агнцев, которых отправляют на заклание во имя осуществления каких-то надуманных проектов переделки мира. А вокруг них, рядом и далее — множество других жертв, которые в этих жестоких играх теряют себя, ломаются, заболевают душою, как партизан Памфил Палых, что, обезумев, порешил всю свою семью топором… Детские умозрительные проекты переделки мира превратились в практические эксперименты, и в конечном итоге образовалась та жуткая реальность, которая оказалась враждебной не только жизни духовной, но и самому человеческому существованию. Таковы итоги темы «мальчиков и девочек», последствия применения «детской философии» в жизни и результаты игры с историей. «Игра в людей», которая превратилась в повальную эпидемию революционной эпохи, противоестественна, — утверждает Б. Пастернак. Она, даже увлекая ее участников, не может заменить собою нормальную, органическую жизнь. Не случайно после сравнения участия Юрия и его коллег в первых революционных мероприятиях с игрой и горелки _следует: «Но все чаще им хотелось с этих горелок домой, к своим постоянным занятиям». А самое существенное — это то, что подлинные земные заботы людей куда важнее всех этих революционных игр. Вот как изображается в романе октябрьский переворох^Значи- мость происходящего несомненна, не случайно первый комментарий здесь опять доверяется постоянному резонеру Николаю Николаевичу. И его реакция восторженна: «Это надо видеть. Это история. Это бывает раз в жизни». А параллельно с эпохальным событием, перевернувшим Россию, происходит событие абсолютно частное: «В эти дни Сашеньку простудили». И болезнь ребенка, страх за его жизнь, забота о том, как достать молоко, минераль- |
| 54 |
| ную воду или соду для отпаивания мальчика, занимают всего Юрия Андреевича. Да, он испытал потрясение, когда, выйдя в город, прочитал экстренный выпуск газеты с известием об установле- ‘ нии советской власти, да, позже, вернувшись домой, он тоже восторгается решительностью большевиков («Какая великолепная хирургия! Взять и разом артистически вырезать старые вонючие язвы»). Но между этими двумя эпизодами вклинивается третья сцена. Полный впечатлениями от газетного известия, Юрий Андреевич возвращается домой. «По пути другое обстоятельство, бытовая мелочь, в те дни имевшая безмерное значение, привлекла и поглотила его внимание». Этой мелочью оказалась куча досок и бревен, которую охранял часовой, и Юрий Андреевич улучил момент, чтоб утащить тяжелую колоду. Колода была распилена, расколота на чурки, и Юрий Андреевич растопил ими печь.
Подобное соотношение между общепризнанными историческими явлениями и фактами приватной жизни в высшей степени характерно для эпического со-бытия в романе «Доктор Живаго». Тем самым демистифицируется значимость социальной истории и характерных для нее надличных масштабов и критериев. Зато высокий эпический смысл приобретает обыденное существование человека, заполненное мелкими повседневными хлопотами, столь изнурительными, сколь и необходимыми, ибо без них невозможна жизнь. В романе «Доктор Живаго» жизнь человеческая противосхоит «игре в людей», как органическое противостоит искусственному. Поэтическим символом естественности всего подлинного, всего живого, ненадуманного в романе становится образ природы. Пейзажи в романе потрясают своей экспрессией. Они наполнены той жизнью, которая сродни человеческому существованию, и оттого рябина, где птицы склевывают ягоды, сравнивается с мамкой, что дает грудь младенцу, а прорыв вешних вод описывается так: «Чудо вышло наружу. Из-под сдвинувшейся снеговой пелены выбежала вода и заголосила». У Пастернака принципиально важна такая связка — простонародное «заголосила» и мистическое «чудо». Действительно, природа в романе есть воплощенное чудо: и водопад превращается «в нечто, одаренное жизнью и сознанием, в сказочного дракона или змея-полоза этих мест», и запах черемухи ассоциируется с «чем-то волшебным, чем-то весенним, чернобелым, редким, неполным, таким, как налет снежной бури в мае». Но волшебство это органично, естественно — таково оно, чудо жизни. И оттого природа в романе контрастирует с мертвечиной пустословия и с разрушительным хаосом революции. Так, например, в описании вокзального «содома» в послефевральские дни есть такой контраст: «Всюду шумела толпа. Всюду цвели липы» — их благоухание «с тихим превосходством обнаруживало себя где- то в стороне и приходило с высоты». |
| 55 |
| Природа у Пастернака восполняет человека, внося в его душу тот смысл и лад, которых люди лишают себя в суматохе века. И — что очень существенно — повествователь смотрит на окружающий мир глазами художника и слушает его ухом музыканта:
Вечер был сух, как рисунок углем. Вдруг садящееся где-то за домами солнце стало из-за угла словно пальцем тыкать во все красное на улице: в красноверхие шапки драгун, в полотнище упавшего красного флага, в следы крови, протянувшиеся по снегу красненькими ниточками и точками; Морозное, как под орех разделанное пространство легко перекатывало во все стороны круглые, словно на токарне выточенные, гладкие звуки; Свет полного месяца стягивал снежную поляну осязательной вязкостью яичного белка или клеевых белил. Роскошь морозной ночи была непередаваема. Семантика такого способа изображения очевидна. Освещенная светом культуры — этой сокровищницы духовных ценностей, природа предстает не бессмысленной стихией, а вполне одухотворенной субстанцией — в ней «сосредоточены, может быть, тайны превращения и загадки жизни, над которыми мы бьемся», ее красота и несокрушимость служат моральным оправданием жизни. Весьма существенна также и следующая особенность образа природы в «Докторе Живаго», отмеченная Л. Ржевским: «Образная мозаика пейзажа и образы в пейзаже — небо, солнце, лес, воздух — обретают временами более или менее различимый второй план; творчески пережитый образ как бы переливается “через край” своих вещественно-реальных очертаний в некое “аутное” продление»1. Это, действительно, так: За окном не было ни дороги, ни кладбища, ни огорода. На дворе бушевала вьюга, воздух дымился снегом. Можно было подумать, будто буря заметила Юру и, сознавая, как она страшна, наслаждается производимым на него впечатлением. Она свистела и завывала и всеми способами старалась привлечь Юрино внимание. С неба оборот за оборотом бесконечными мотками падала на землю белая ткань, обвивая ее погребальными пеленами. Вьюга была одна на свете, ничто с ней не соперничало; все кругом бродило, росло и всходило на волшебных дрожжах существования. Восхищение жизнью, как тихий ветер, широкой волной шло не разбирая куда, — по земле к городу, через стены и заборы, через древесину и тело, охватывая трепетом все по дороге; Гром прочистил емкость пыльной протабаченной комнаты. Вдруг, как электрические элементы, стали ощутимы составные части существования, вода и воздух, желание радости, земля и небо; окружающее |
| 1 Ржевский Л. Язык и стиль романа Б.Л. Пастернака «Доктор Живаго» // Сборник статей, посвященных творчеству Бориса Леонидовича Пастернака. — München, 1969.-С. 155. |
| 56 |
| приобретало черты редкой единственности, даже самый воздух. Небывалым участием дышал зимний вечер, как всему сочувствующий свидетель. Точно еще никогда не смеркалось так до сих пор, а завечерело в первый раз только сегодня в утешение осиротевшему, впавшему в одиночество человеку. Точно не просто поясною панорамою стояли, спинами к горизонту, окружные леса по буграм, но как бы только что разместились на них, выйдя из-под земли для изъявления сочувствия.
То, что Л. Ржевский называет «аутным продлением», скорее следует назвать мистикой пейзажа. Таким способом у Пастернака получает эстетически осязаемое выражение «чудо жизни» — собственно, чудо в том, что природа одухотворена. И оттого при всей своей роковой всевластности она не отчуждает человека от себя, а, наоборот, вступает в таинственную связь с человеческой душой, обнимает ее собою, избавляет от тоски одинокости, воссоединяет с бытием. И поэтому в споре об истории, который непрестанно идет на страницах романа, — о том, возможна ли «переделка мира» даже по самым благонамеренным проектам, допустимо ли насилие над естественным ходом жизни даже во имя самых прекрасных идеалов, есть ли смысл в понимании текущей жизни лишь как предпосылки «светлого будущего», образ живой природы выступает едва ли не самым весомым опровержением умозрительного доктринерства. Не случайно итоговая мысль Юрия Живаго о сущности истории облечена в форму такой аналогии: Он снова думал, что историю, то, что называется ходом истории, он представляет себе совсем не так, как принято, и ему она рисуется наподобие жизни растительного царства. Зимою под снегом оголенные прутья лиственного леса тощи и жалки, как волоски на старческой бородавке. Весной в несколько дней лес преображается, подымается до облаков, в его покрытых листьями дебрях можно затеряться, спрятаться. Это превращение достигается движением, по стремительности превосходящим движения животных, потому что животное не растет так быстро, как растение, и которого никогда нельзя подсмотреть. Лес не передвигается, мы не можем его накрыть, подстеречь за переменою места. Мы всегда застаем его в неподвижности. И в такой же неподвижности застигаем мы вечно растущую, вечно меняющуюся, неуследимую в своих превращениях жизнь общества, историю. <…> Истории никто не делает, ее не видно, как нельзя увидать, как трава растет. Эта аналогия между историей и растительным царством убеждает самой пластикой, картинностью своей она опровергает умозрительность историософских абстракций. И однако аналогия не замещает романного анализа — она есть лишь знак, некий ориентир в размышлениях о том, что же все-таки есть история, в которой живет человек, и какова его роль в ней. |
| 57 |
| Параллелизм «Юрий Живаго и Иисус Христос» |
| 58 |
| Но и упоминание Иисуса Христа в проповеди-увертюре отца Николая далеко не случайно. В системе ценностных ориентиров романа «Доктор Живаго» Иисус Христос, богочеловек, Сын Божий и Сын Человеческий, вместилище духа и живая плоть, выступает и символом личностного начала в человеке, его нравственной сути, и тем, кто первым в истории рода людского осуществил идею бессмертия. Конечно, это пастернаковский, а не библейский Иисус Христос1. Если в идее христианства духовное принципиально противопоставлено земному, то в пастернаковском «христианстве» духовное и земное теснейшим образом слиты: духовное у него есть одухотворение земного, есть то вечное и чудесное, что воплощено в кратковременном и явном. В этом плане Пастернак сближается с религиозной философией В. С. Соловьева и H.A. Бердяева2. Но философия Пастернака — это философия художественная, воспринимающая и постигающая мир как эстетическую ценность, и Христос в художественной иерархии поэта есть прежде всего воплощенный эстетический идеал — идеал Личности. С >ним как авторитетнейшим вечным архетипом личности Пастернак^ооттрситдеяния и мысли своих героев, к прежде всего главного героя^романа — Юрия Живаго.
Уже вТтервых^тюшках на роман отмечался некий параллелизм между образом Юрия Живаго и Иисуса Христа. Но следует говорить не просто о параллелизме этих образов, а о параллелизме всей истории Юрия Живаго, всего сюжета его судьбы, с библейской историей Иисуса Христа, с сюжетом Нового Завета. Этому параллелизму принадлежит в романе роль структурной оси. Отсюда ни в коем случае не следует, что роман «Доктор Живаго» следует воспринимать как некую аллегорию, в которой передний план играет лишь сугубо иллюстративную роль, воплощая иные, мистические, смыслы3. Ибо параллелизм между судьбой |
| 1 Не случайно ортодоксальная церковь дает весьма неоднозначные оценки роману «Доктор Живаго». См.: Агеносов В. В. Богословы об использовании библейских мотивов в литературе XX в.: (Романы М. Булгакова, Б. Пастернака, 4. Айтматова, В. Тендрякова) // Реферативный журнал. — Серия 7. Литературоведение. – 1994. – № 1. – С. 107- 110. |
| 2 См., в частности, суждения H.A.Бердяева о Богочеловечестве: «Христианство есть не только вера в Бога, но и вера в человека, в возможность божественного в человеке. Существует соизмеримость между Богом и человеком и потому только и возможно откровение Бога человеку». «Идея Богочеловека означает преодоление самодостаточности человека в гуманизме и вместе с тем утверждение человека, высшего его достоинства, божественного в человеке» (Бердяев H.A. Русская идея // Вопросы философии. — 1990. — № 2. — С. 110, 111). |
| 3 Взгляд на роман «Доктор Живаго» как на некую аллегорию Апокалипсиса положен в основу большого монографического исследования: Rowland М. F., Rowland P. Pasternak’s «Doctor Zhivago». — Carbondale: Northern Illinois University Press, 1967. См. также: Бертнес E. Христианская тема в романе Б. Пастернака «Доктор Живаго» // Евангельский текст в русской литературе XVIII —XX веков. — Петрозаводск, 1994. |
| 59 |
| Юрия Живаго и Иисуса Христа не буквален, он «размыт», относителен, иначе перед нами была бы только плоская копия первоначального архетипа, а не его осовременивание, не приращение смысла. Однако параллелизм этот никак нельзя игнорировать — он явственно оформлен, на него автор ориентирует читателя целой гаммой «сигналов».
И первый среди них — хронологическая маркировка сюжета. В романе очень близкая ко времени написания российская действительность (с 1900 по 1929 год, в эпилоге даже 1943 год), со своими социальными и историческими реалиями — революциями, войнами, нэпом, коллективизацией, ГУЛАГом — маркируется не по светскому, а по православному календарю. Начало — Юра, десятилетний мальчик, рыдающий на могильном холмике: «Был канун Покрова». Лето 1903 года, Юра в деревне: «Была Казанская, разгар жатвы». Годы гражданской войны: «Была зима на исходе, Страстная, конец великого поста»; «В час седьмый по церковному, а по общему часоисчислению в час ночи…» и т.п. Кстати, эту особенность повествования в «Докторе Живаго» заметил и язвительно высмеял Вл. Набоков1. В самом деле, зачем понадобилось автору романа строить хронологию сюжета по давно забытым и отвергнутым государственным атеизмом святцам? Ответом, хотя бы отчасти, может служить собственное признание Пастернака: «Если прежде меня привлекали разностопные ямбические размеры, то роман я стал, хотя бы в намерении, писать в размере мировом»2. Вот этот размер мировой, масштаб всей двухтысячелетней новой эры и задан маркировкой сюжета романа по православному календарю. В этом масштабе судьба человека, жившего в XX веке, вполне может сополагаться с судьбой того, с чьего рождения началось христианское летоисчисление. А коли так, то — по художественной логике — есть основания для их духовного сродства, которое может выявить соответствующая поэтика — поэтика, актуализирующая память форм Священных книг. Эта память проявляется и в характере повествовательного дискурса, и в «странностях» сюжетного движения, и в организации системы характеров, и прежде всего в поэтике образа и сюжете судьбы главного героя, Юрия Живаго. Исследователи отмечают «обилие в романе элементов церковно- славянской лексики, книжно-архаических и литературно-книжных речений и форм, иногда как бы предпочтенных их современным |
| 1 В письме В. В. Набокова к проф. Г. П. Струве от 14 июля 1959 года по поводу романа «Доктор Живаго» есть, в частности, такой пассаж: «И как Вас, глубоко верующего православного человека, не тошнит от церковно-слащавого духа? “Зима была необычайно снежная. В день Св. Пафнутия ударил мороз” (Цитирую по памяти.)» (Письма Набокова //Лит. газета. — 1990. — 2 мая. — С. 7). |
|
2 Письмо к Вяч.Вс. Иванову от 1 июля 1958 года // Пастернак Б. Собр. соч.: В 5 т. – М., 1989-1991. – Т. 5. – С. 565. |
| 60 |
| синонимическим собратьям»1. В речи безличного повествователя, в слове персонажей очень часты отсылки к Священному писанию, церковному календарю, есть целые сцены, когда герои заняты толкованием евангельских текстов, порой повествовательный дискурс откровенно стилизуется под библейский слог (см., например, рассказ о последнем браке Юрия Андреевича: «С этого воскресного водоношения и завязалась дружба доктора с Мариною…» и т.д.)2.
В сюжете романа наблюдается некое «кружение» мотивов (например, мотив «Свеча горела…») и образов (убиваемые и воскресающие отроки, бессмертная мадемуазель Флери), и вообще весьма существенна роль вещих снов, мистических предначертаний и предзнаменований, провиденциальных встреч. Особенно явственна апелляция к традиции священных книг в поэтике образа и сюжете судьбы самого Юрия Живаго. Построение этого образа существенно отличается от господствующих в художественной культуре XIX—XX веков принципов. Судьба Юрия Живаго задана изначально. Уже в сцене похорон матери Юры Живаго, открывающей роман, с самых первых строк намечается мотив трагической предопределенности: Шли и шли и пели «Вечную память», и, когда останавливались, казалось, что ее по-залаженному продолжают петь ноги, лошади, дуновения ветра. Прохожие пропускали шествие, считали венки, крестились. Любопытные входили в процессию, спрашивали: «Кого хоронят?» Им отвечали: «Живаго». — «Вот оно что. Тогда понятно». — «Да не его. Ее». — «Все равно, Царствие небесное. Похороны богатые». В этом вроде бы мимоходном перебрасывании репликами с каким-то двусмысленным оттенком (хоронят Живого?) предопределяется та судьба, что сродни судьбе Иисуса Христа: облегчать страдания, дарить любовь, нести крест земных мук и, вобрав в себя боль других, умереть во цвете лет3. (Правда, Иисус Христос распят на кресте, а Юрий Живаго умирает от разрыва сердца, но этот мотив адекватен мотиву смерти от страданий людских, переполнивших сердце сына человеческого.) И смерть Юрия Андрее- |
|
1 См.: Ржевский Л. Язык и стиль романа Б. JT. Пастернака «Доктор Живаго». — München, 1969.-С. 119. |
| 2 На печально памятном собрании московских писателей 31 октября 1958 года в адрес Пастернака был брошен в числе прочих и упрек в том, что в романе «огромное количество цитат из евангелия, из псалмов. <…> Я просто удивился, откуда такая начитанность узко церковной литературой», — признавался просвещенный гонитель (цит. по: С разных точек зрения: «Доктор Живаго» Бориса Пастернака. — М., 1990. — С. 71). |
| 3 В отличие от евангельской версии, согласно которой Иисус был распят в возрасте тридцати трех лет, Юрий Живаго умирает в тридцатидевятилетнем возрасте, что соответствует светской версии (см.: Ренан Э. Жизнь Иисуса Христа). |
| 61 |
| Переделка жизни! Так могут рассуждать люди, хотя, может быть, и видавшие виды, но ни разу не узнавшие жизни, не почувствовавшие ее духа, души ее. Для них существование — это комок грубого, не облагороженного их прикосновением материала, нуждающегося в их обработке. А материалом, веществом жизнь никогда не бывает. Она сама, если хотите знать, непрерывно себя обновляющее, вечно себя перерабатывающее начало. <…> Насильствен- ностью ничего не возьмешь. К добру надо привлекать добром; Человек рождается жить, а не готовиться к жизни.
В этих декларациях Юрия Живаго сгущена целая философия, откровенно оппозиционная умозрительному экстремизму. Но высокомерной и разрушительной идее переделки мира герой Пастернака противопоставляет не только проповеди, особое деяние — силой поэтического дара он творит свой, художественный, мир. А по Пастернаку, поэтическое творчество — это богоравное дело (у него в одном ряду стоят «и образ мира, в слове явленный,/ и творчество, и чудотворство»). Сам акт творчества изображается в романе как некое священнодействие, когда художником управляет «состояние мировой мысли и поэзии». А поэты приравниваются к чудотворцам, посланникам божьим. Так, Блок ассоциируется в сознании Юрия Живаго с «явлением Рождества во всех областях русской жизни», и оттого вместо статьи о Блоке появляется мысль «написать русское поклонение волхвов», стихи о рождении Христа. Но, ставя поэтов вровень с самим Сыном Божьим, Пастернак не приписывает им ни желания переделывать мир, ни способности творить иную реальность. Талант в понимании Юрия Живаго есть «дар жизни», а «искусство, в том числе и трагическое, есть рассказ о счастье существования». И чудотворство поэтов состоит в том, что они увековечивают жизнь — все бывшее, все существовавшее, все то, что несло на себе печать хрупкого чуда жизни, они воплощают в своем художественном мире. И тем самым спасают от забвения. Так они, поэты, побеждают смерть1. |
| 1 Это давняя, выношенная идея Пастернака. Впервые она была высказана им в докладе «Символизм и бессмертие» (1913). Но и в 1950-е годы Пастернак хорошо помнил содержание доклада и в своих мемуарах «Люди и положения» (1956 — 1957) так излагал его основные идеи: «Я предполагал в докладе, что от каждой умирающей личности остается доля этой неумирающей, родовой субъективности, которая содержалась при жизни и которою он участвовал в истории Человеческого существования. Главною целью доклада было выставить допущение, что, может быть, этот предельно субъективный и всечеловеческий угол, или выдел души, есть извечный круг действий и главное содержание искусства. Что, кроме того, хотя художник, конечно, смертен, как все, счастье существования, которое он испытал, бессмертно и в некотором приближении к личной и кровной форме его первоначальных ощущений может быть испытано другими спустя века после него по его произведениям» (Пастернак Б. Собр. соч.: В 5 т. — Т. 4. — С. 320). |
| 64 |
| «Жизнь символична, потому что она значительна», — это утверждение, высказанное в свое время Николаем Николаевичем Веденяпиным, становится некоей творческой программой поэта Юрия Живаго. Проникшийся чувством значительности жизни, он в ней самой (а не над ней или за ней), в ее естестве ищет символическое содержание — глубинный и масштабный духовный смысл. Если природа свою одухотворенность таит в себе, то поэты в художественном претворении раскрывают, выводят на свет красоту мира, которая бывает без них сокрыта от людей. Они заставляют осознавать жизнь как красоту, как чудо, а значит — находить смысл в земном существовании. Вот то священное деяние, которое совершает доктор Живаго, вот в чем он приравнивается к Спасителю.
За это — за жизнь поэтическую, за вечное творческое озарение, которое открывает даже в хаосе повседневности чудо и красоту, оправдывающие человеческое существование, — Юрий Живаго награждается самой дорогой наградой в жизни — любовью. Для Юрия и Лары любовь есть высшее проявление чуда бытия — «наслаждение общей лепкою мира, чувство соотнесенности их самих ко всей картине, ощущение принадлежности к красоте всего зрелища, ко всей вселенной». В романе «Доктор Живаго» любовь представлена равной поэзии, ибо она тоже озарение. И тоже творчество — дарующее новую жизнь и тем самым вырывающее и выручающее из хаоса небытия человеческое существо. Именно в таком семантическом ключе дано описание Тони после родов: Тоня возвышалась посреди палаты, как высилась бы среди бухты только что причаленная и разгруженная барка, совершающая переходы через море смерти к материку жизни с новыми душами, переселяющимися сюда неведомо откуда. Она только что произвела высадку одной такой души и теперь лежала на якоре. Весь ассоциативный план здесь задан по контрасту с мифологическим архетипом «лодка Харона»: если Харон доставлял души умерших в Аид, то женщина-мать доставляет души родившихся на землю. И в материнстве своем она видится тоже равной Богородице: «Мне всегда казалось, что всякое зачатие непорочно, что в этом догмате, касающемся Богоматери, выражена общая идея материнства», — записывает Юрий Живаго. Женщины в романе — Тоня, Лара, Марина — это в определенном смысле единый образ — образ Любящей, Благодарной и Дарующей. В каждой из них естественно и гармонично сращены все три ипостаси — возлюбленной, жены и матери. И каждая из них в какое-то время жизни Юрия Живаго делала его существование целостным и наполненным великим счастьем со-бытия с миром. В любви испытывается личность, здесь со всей ясностью раскрывается нравственная основа человеческой индивидуальности. |
| 65 |
| Далеко не случайно, что именно в сюжете любви автор сталкивает двух главных антиподов — Живаго и Стрельникова (бывшего Патулю Антипова)1. Оба они Личности, в каждом из них первостепенная роль принадлежит индивидуальному самосознанию. И оба они поэты по существу своему. Но Юрий Живаго ищет поэзию в том, что задано самой жизнью, а Стрельников хочет переделать жизнь, чтоб она стала поэзией2. В сюжете любви противостояние между естественностью и насильственностью оборачивается тем, что Стрельников и здесь ломает себя, ломает жизнь Лары, семьи, чтоб доказать свое право на самостоянье. И вся история превращения смешливого и общительного Патули Антипова в «презрительного ипохондрика», а затем в жесткого крас- кома Стрельникова, которого народная молва нарекла Расстрель- никовым, и страшный его финал (изоляция от всех, подобно загнанному волку, и самоубийство) — все это есть результат амбициозного стремления навязать живой жизни диктат железной воли, самоутвердиться в роли управителя мира и властителя судеб. А Живаго, не ломая жизнь, соединяется с Ларой, потому что по закону бытия они были предназначены друг для друга и все равно нашли бы друг друга в этом хаосе истории.
Но в более обобщенном плане в антитезе Живаго и Стрельникова сопоставляются два вида индивидуальностей: один вид — индивидуальность, для которой идея самости, сознание ценности личностного начала в себе самом становится главным стимулом к самоутверждению, которое, как правило, осуществляется любой ценой. В Стрельникове Пастернак уловил один из психологических парадоксов эпохи: те, кто выбился в ряды вожаков революции, «люди власти», кто повел за собой толпы под ло |
| 1 Американский славист Д. Бетеа находит в оппозиции «Живаго — Стрельников» аналогию с евангельской оппозицией «Христос — Антихрист». Первый «обещает пространственно-временную версию теодицеи, основанную на реальных концах и началах», а второй «не может забыть и простить грехи, совершенные в прошлом (поэтому он всегда попадает в ловушку “посредине”), и в ответ на несправедливость истории требует наказания и возмездия» (Bethea David. The Shape of Apocalypse in Modern Russian Fiction. — Princeton, 1989. — P. 232). |
| 2 Интересны рассуждения М.Крепса об ассоциативной ауре фамилий этих героев: «Стрельников в романе несомненно антипод Живаго. Математик Стрельников, ставший комиссаром и переделывающий общество насилием, противопоставлен врачу Живаго. Если последний лечит людей, то первый их калечит. (Это противопоставление содержится и в самих их фамилиях: миссия первого — стрелять, миссия второго — оживлять, то есть вселять жизнь.) Не случайно роман называется не «Юрий Живаго» а именно «Доктор Живаго», то есть заглавие подчеркивает именно христианскую миссию человека в мире, направленную на жизнь-исцеление, воскрешение. Именно в этом близость Живаго Христу, то есть в понимании своей человеческой миссии, своего призвания в мщ), а не в каждодневном исполнении тех или иных предписаний» (Крепе М. Булгаков и Пастернак как романисты. — Tenafly, 1984. — С. 31). |
| 66 |
| зунгами всеобщего равенства, на самом деле заражены бешенством самоутверждения, и реки крови, которые они пролили, были платой за их неистовую жажду самовозвышения. Но есть другой вид индивидуальности — те, в ком развитое чувство собственного «я» рождает уважительное отношение к достоинству других личностей, признание за ними неменьших прав на осуществление собственного духовного предназначения. Для таких людей самореализация состоит в производимом усилиями собственной души деянии, которое направлено на содействие возвышению других людей до личностного существования. Это — путь Юрия Живаго1. В стихах своих он определил его так:
Жизнь ведь тоже только миг, Только растворенье Нас самих во всех других Как бы им в даренье. Так проживает свою короткую, очень обыденную, полную мелких неурядиц и больших катастроф жизнь Юрий Андреевич Живаго. К концу своего земного срока он даже опускается и внешне, и физически. И умирает он как-то походя — задыхаясь в трамвайной толчее, буквально выпадая из вагона2. А жизнь идет своим чередом, и бессмертная мадам Флери «в десятый раз обогнав трамвай и, ничуть того не ведая, обогнала Живаго и пережила его». Только вроде бы неуместная в прозаическом тексте просодия ста |
| 1 Такая позиция существенно отличалась от идеологических стереотипов своего времени, когда любой акцент на личностном начале, мало-мальский интерес к индивидуальности автоматически вызывал обвинения в «индивидуализме». Даже большие мастера и серьезные мыслители, случалось, осуждали роман Пастернака по этой схеме. Вот, к примеру, мнение Василия Гроссмана, высказанное в частном письме: «Как далека от христианства эта пастернаковская проповедь христианства. Христианство лишь средство утверждения его особенной, талантливой, живаговской личности. Какая нищета таланта, равнодушного ко всему на свете, кроме самого себя, таланта, который не горюет о людях, не восхищается ими, не жалеет их, не любит их, а любит лишь себя, восхищен “самосозерцанием духа своего”. Худо нашей литературе!» (Письмо С. Липкину от 29 марта 1958 г. // Вопросы литературы. — 1997. — № 1 — 2. — С. 271). Гроссману, приверженцу классического реализма с его социальным пафосом и социальным же историзмом, оказались совершенно чужды иные представления об отношениях между личностью и социумом. |
| 2 Поразительное совпадение: у Бориса Поплавского, одного из самых талантливых поэтов русского зарубежья, есть такие строки: «А Гамлет в трамвае мечтает уйти на свободу,/ Упав под колеса с улыбкою смертной тоски» (По- плавский Б. Собр. соч.: В 2 т. — Berkeley, 1980. — Т. 1. — Р. 70). Это написано где-то в начале 1930-х годов, но словно в присутствии романа «Доктор Живаго». Заметим, что Поплавский в физической гибели Гамлета (под колесами трамвая) видит осуществление мечты «уйти на свободу». А пасть на землю даже в смерти есть восстановление утраченного родства со своим первоначалом. См. у Бродского: «…Между выцветших линий/ на асфальт упаду. <…> И увижу две жизни/ Далеко за рекой,/ к равнодушной отчизне/ прижимаясь щекой». |
| 67 |
| вит акцент на этом эпизоде, столь заурядном для этого суматошного, раздерганного мира.
Но такое нарочито сниженное изображение смерти героя сменяется его апофеозом за сюжетным финалом, в эпилоге. Смерть Юрия Андреевича пришлась на 1929 год (год «великого перелома», действительно, переломавшего жизнь миллионов), далее отмечены и с невиданной для 1950-х годов откровенностью охарактеризованы последующие смертельные потрясения в жизни страны (коллективизация, которая «была ложной, неудавшейся мерою», «беспримерная жестокость ежовщины», реальные ужасы самой кровопролитной за всю историю человечества войны) — и после всего этого, несмотря на все это, остаются стихи Юрия Живаго, которые любовно собраны и сохранены его преданным «Левием Матвеем» — Евграфом Живаго. Это вещественная, осязаемая материализация идеи бессмертия. В стихах, выразивших его мироощущение и миропонимание, герой романа сохранил свою душу, и она вновь вступила н общение с жизнью. «Евангелие от Юрия Живаго» В определенном смысле роман «Доктор Живаго» есть книга о том, как его герой писал свой стихотворный цикл, «куски и главы жизни целой отчеркивая на полях». А с другой стороны, этот цикл есть лирическое резюме истории Сына Человеческого, дающее в отточенной, лапидарной форме канву жизни героя в его непосредственной соотнесенности с историей Иисуса Христа. В «Стихотворениях Юрия Живаго» идут, проникая друг в друга, два лирических сюжета. Первый — сюжет чуда жизни. Второй — сюжет роковой предопределенности человеческой судьбы. Оба сюжета развиваются параллельно, порой в диалогическом про- тивочувствии, когда ощущенье неизбывной печали, разлитое в одном стихотворении («Колеблется земли уклад:/ Они хоронят Бога». — 3. «На Страстной»), перебивается в следующем стихотворении упоением чудом жизни («Ошалелое щелканье катится,/ Голос маленькой птички ледащей/ Пробуждает восторг и сумятицу/ В глубине очарованной чащи». — 4. «Белая ночь»). В первом сюжете возникает пестрая, набросанная яркими мазками картина повседневной, обыденной жизни. Она в обыденном чудесна и в повседневном празднична. Поэт даже эпатирует своего читателя, намеренно делая носителями высокого эстетического смысла вещи, традиционно противоположные каноническим представлениям о прекрасном: Как у дюжей скотницы работа, Дело у весны кипит в руках. <…> |
| 68 |
| \ |
|
Настежь все, конюшня и коровник. Голуби в снегу клюют овес. И всему живитель и виновник — Пахнет свежим воздухом навоз. (2. «Март») И здесь, среди этого нечопорного чуда жизни свершается столь же нечопорное чудо любви, любви раскованно чувственной: Ты так же сбрасываешь платье, Как роща сбрасывает листья, Когда ты падаешь в объятья В халате с шелковою кистью. (12. «Осень») Но с начала второй половины цикла — со стихотворения «Август» (14), где описан вещий сон лирического героя о собственной смерти и похоронах, — в эмоциональном мире цикла значительно усиливается тема роковой предопределенности и все более отчетливо проступает сюжетная канва Нового Завета, начиная от рождения Иисуса (18. «Рождественская звезда») и кончая приходом Христа в Иерусалим (22. «Дурные дни») и его арестом (25. «Гефсиманский сад»). Судьба смертного человека незаметно перетекла в судьбу бессмертного Иисуса Христа. Их объединило общее состояние души — поклонение «чуду жизни» и полная душевная самоотдача во имя утверждения и сохранения феномена бытия как этизированного существования. Объясняя замысел своего романа, Б. Пастернак писал: «Это не страх смерти, а сознание безрезультатности наилучших намерений и достижений, и наилучших ручательств и вытекающее из этого стремление избегать наивности и идти по правильной дороге с тем, чтобы если уж чему-нибудь пропадать, то чтоб пропадало безошибочное, чтоб оно гибло не по вине твоей ошибки»1. За этим стоит трагедийное миропонимание, безыллюзорное и гордое: ясное сознание того, что всем, кто рождается в этом мире, достается великое чудо жизни и суж- дены великие муки жизни, что каждый человек, когда бы и где бы он ни родился, обречен нести тяжкий крест судьбы. XX век с его невиданными катаклизмами оказался едва ли не самым тяжким за всю историю рода людского испытанием способности человека оставаться личностью в самых обезличивающих условиях существования. И параллелизм между судьбой Юрия Живаго и судьбой Иисуса Христа стал в романе Пастернака важнейшим способом открытия нравственной сущности противоборства человека со своим временем и со смертью. В романе «Доктор |
|
1 Письмо О. М.Фрейденберг от 30 ноября 1948 года // Пастернак Б. Собр. соч.: В 5 т.-Т. 5.-С. 474. |
| 69 |
| Живаго» «человек, ни капельки не звучащий гордо» — не сосуд трансцендентального Духа, а сама живая, чувствующая душа, возведен вровень с Иисусом Христом. Борис Пастернак утверждает равнодостойность земной жизни «оличненного» человека, его радостей и тяжких мук, его трагедии существования, и той судьбы, которая стала для человечества символом Добра, Вели- комученичества и Бессмертия.
* * * Непредвзятому взгляду видны несомненные связи между «Русским лесом» Леонида Леонова и «Доктором Живаго» Бориса Пастернака1. Причем эти связи не по мелочам, а по существу. Как ни разнятся творческие индивидуальности этих двух больших художников, в своих романах они вступили в полемику с одним и тем же противником — официальной идеологией революционного экстремизма, и оба отвергли ее на общей основе — распознав в |
| 1 История творческих отношений Б. Пастернака и Л. Леонова совершенно не изучена. В собрании сочинений Пастернака, где далеко не полно представлено эпистолярное наследие поэта, есть несколько неофициальных высказываний Пастернака о Леонове, из которых видно, что между ними были не только расхождения, но и периоды довольно близких отношений. Так, в 1936 году, участвуя в дискуссии о «формализме», Пастернак, как он позже писал друзьям, «имел глупость заступиться за других, за Пильняка, за Леонова» (Пастернак Б. Собр. соч.: В 5 т. — Т. 5. — С. 357). В годы Отечественной войны Пастернак и Леонов активно сотрудничали в руководстве писательской колонией в Чистополе: «Несказанно облегчает наше существование та реальность, которую мы здесь впятером друг для друга составляем, — я, Федин, Асеев, Тренев и Леонов», — сообщал поэт Л.А. Пастернак (Там же. — С. 413). Из опубликованных писем также видно, что Пастернак очень высоко ценил творческий дар Леонова и в то же время порицал его за конформизм. Сообщая о литературных собраниях в Чистополе, он особо отмечает: «На них с бесподобным блеском выступает Леонов» (Там же. — С. 409). Рассказывая в письме Е. В. Пастернак о том, как маститые писатели, Тренев и Федин, взявшись написать по заказу «оборонные пьесы», потерпели творческое поражение, Пастернак особо оговаривается относительно Леонова (видимо, имея в виду пьесу «Нашествие»): «Только Леонову, благодаря безмерности его дарованья, удалось написать талантливую и блестящую неправду, которая очаровывает на протяжении всей завязки и разочаровывает только к концу» (Там же. — С. 419).
Есть основания полагать, что и Леонову был не безразличен Пастернак и его судьба. Об этом, в частности, свидетельствует следующая запись в дневнике К. И.Чуковского от 5 сентября 1946 г.: «Сегодня был у меня Леонов. Говорит: почему Пастернак мешает нам, его друзьям, вступиться за него? Почему он болтает черт знает что?» (Вопросы литературы. — 1990. — № 2. — С. 127). Как раз в первых числах сентября, буквально через двадцать дней после опубликования в газетах постановления ЦК ВКП(б) о журналах «Звезда» и «Ленинград», Фадеев на заседании правления президиума Союза писателей бросил в адрес Пастернака очень опасное по тем временам обвинение в том, что он не признает «нашей идеологии» (см. об этих событиях: Пастернак Е.Б. Борис Пастернак: Материалы для биографии. — М., 1989. — С. 585). Вероятно, Леонов в этой связи и предлагал каким-то образом вступиться за него. |
| 70 |
| \ |
| революционном насилии деяние, противное самому естеству жизни и разрушительное для человеческой души. Между мотивами и образами «Русского леса» и «Доктора Живаго» есть немало перекличек. Перекликаются образы «мальчиков и девочек», зараженных романтикой революционной переделки мира. Перекликаются пары главных антагонистов: Живаго и Стрельников так же, как Вихров и Грацианский решительно расходятся между собой в отношении к вечным законам жизни — первые признают власть этих законов над человеком, вторые хотят сами властвовать над ними. И оба автора указывают на одну и ту же нравственную эпидемию, принесенную ветром революционного экстремизма: Пастернак — «дух трескучей фразы», «в систему возведенное криводушие», Леонов — «миметизм».
Наконец, в «Докторе Живаго» и «Русском лесе» умозрительным доктринам революционной переделки мира противостоит то, что оба писателя обозначили одним понятием — «чудо жизни». Этот образ-символ наполнен в обоих романах одним и тем же смыслом: он представлен в качестве исходной онтологической категории, незыблемой основы человеческого существования и извода всей иерархии духовных ценностей. Причем в каждом романе «чудо жизни» наиболее осязаемо и зримо воплощается в картинах природы и прежде всего в образах леса. Но далее между автором «Русского леса» и автором «Доктора Живаго» начинаются глубокие расхождения. В романе «Русский лес» закон природы стал высшей эстетической и этической инстанцией. У Леонова столь же природны понятия народ и нация, не случайно в романе есть образ — «человеческий лес». Любимые герои Леонова, поклоняющиеся «чуду жизни», видят свое счастье в слиянии с природой, с народом, нацией. В таком сообществе проблема самоценности человека, его «лич- ностность» не то что отвергается, она просто не ставится, она несущественна — на острие конфликта выдвигается вопрос о преодолении разобщенности между людьми и о восстановлении человеческого сообщества на почве со-природности людей. Отсюда — пронизывающий весь роман Леонова пафос народа и национальной общности. На этой почве и образуются зоны согласия между эстетической концепцией «Русского леса» и общими идеологическими установками соцреализма. Герой романа «Доктор Живаго» не исчерпывает себя укорененностью в природе. Его со-природность с другими людьми как живыми существами переходит в со-духовность с другими личностями. И над миром природы как изводом человеческого существования у Пастернака возвышается взращенный ею духовный мир, освещенный образом Иисуса Христа, того, кто первым извлек из стихии природной экзистенции нравственные законы, следование которым преображают человека в Личность. |
| 71 |
| В такой иерархии ценностей понятия «народ» и «нация» не играют роли абсолютов, они скорее промежуточны. Ибо всякий социум состоит из людей, и если у них природное не перерастает в личностное, то и класс, и нация, и народ остаются охлосом, толпой, страшной в своих стихийных проявлениях. А личностный критерий оказывается куда более масштабной и фундаментальной основой единства людей — он объединяет и отдельных людей, и целые народы в человечество, уравнивает их в духовной миссии быть сыновьями Божьими1.
Именно эти концептуальные расхождения между романами «Доктор Живаго» и «Русский лес» сказались на их роли в историко-литературном процессе. Леонов, расшатывая посредством «миметизма» соцреалистический миф о благостности революционного развития мира, все-таки оставался в рамках соцреалистиче- ской парадигмы с ее культом социума. Пастернак же открыто отвергает соцреалистическую мифологию и созидает свою художественную вселенную совсем на иных эстетических основаниях. Исследователи указывают как ближние, так и дальние связи романа Пастернака с литературной традицией. Тут и перекличка с булгаковским романом «Мастер и Маргарита»2, и контакты с более давними и, главное, оборванными традициями — традициями экспрессионистской прозы 1920-х годов, опытами постсим- волистского романа 1910-х годов3. Но все же, на наш взгляд, в |
| 1 Известный русский философ Ф.Степун следующим образом интерпретировал отношение между понятиями «личность» и «народ» в романе «Доктор Живаго»: «…В том “новом способе существования и новом виде общения, которое называется Царством Божиим” и в котором — это главная мысль Пастернака — нет народов (в языческом смысле слова), а есть лишь личности, Пастернаку кажется каждый в себе замкнутый факт до тех пор бессмыслицей, пока в него не будет внесен смысл. Смыслом же, осмысливающим факт, Пастернак считает порожденную христианством “мистерию личности”. Личность же не всегда есть отдельная человеческая особь, ею может быть и народ, но “не просто народ, а обращенный, претворенный народ”. Все дело, восклицает Доктор Живаго, именно в “в превращении, а не в верности старым основаниям”» (Степун Ф. Б.Л. Пастернак (1959) //Лит. обозрение. — 1990. — № 2. — С. 70, 71). |
|
2 На эту связь указывает М.Чудакова в статье «Пастернак и Булгаков: рубеж двух литературных циклов» (Лит. обозрение. — 1990. — № 5). |
| 3 «Форма, в которой написан “Доктор Живаго”, весьма отличается от формы традиционного русского и даже европейского романа XIX—XX веков. Этим обстоятельством объясняется то, что очень многие иностранные, а отчасти и русские читатели, не прошедшие через символизм (“Петербург” Белого), находят образы, созданные Пастернаком, весьма смутными и трудноуловимыми», — писал Ф.Степун (Лит. обозрение. — 1990. — № 2. — С. 69). Однако влияние символистской прозы (и прежде всего Андрея Белого) весьма сомнительно — она в принципе не совмещается со стремлением автора «Доктора Живаго» к «незаметному стилю». Эволюция отношения Пастернака к стилю Андрея Белого отчетливо видна при сопоставлении высказываний о нем — восторженных в «Охранной грамоте» (1929) и критических в очерке «Люди и положения» (1956). |
| наибольшей степени «Доктор Живаго» связан с еще более давней традицией — традицией христианской эстетики и художествен- но-религиозной литературы. Корни этой эстетики лежат в евангельских сказаниях, в житиях святых, в «видениях» и пророчествах. А в светской литературе, начиная с рыцарских романов о святом Граале, эта культура существует как некая «струя», которая то усиливается, то ослабевает. Эта «струя» достаточно явственно присутствует в произведениях Л. Толстого и Ф. Достоевского, но в качестве доминанты художественной системы выступает в творчестве некоторых писателей «второго ряда» — Н. Лескова, П. Мельникова-Печерского, в XX веке — А. Ремизова, Б. Зайцева, И. Шмелева. Связью с этой, не самой приметной линией в русской литературе и можно объяснить парадокс «Доктора Живаго» — явственное ощущение его укорененности в национальной традиции и впечатление его необычности, даже шокирующей новизны.
Сам Пастернак определял место своего романа в координатах больших историко-литературных систем следующим образом: «Социалистическим реалистом я не стал. Но реалистом я стал». Это сказано в 1958 году, после завершения романа1. А в 1947 году, в пору активной работы над рукописью, Пастернак говорил о своем стремлении «дать прозу, в моем понимании реалистическую»2. Здесь примечательно это — «в моем понимании». И в самом деле, роман «Доктор Живаго» весьма далек от того типа реалистического романа, который сложился в XIX и сохранялся в XX веке. Пренебрежение разработкой причинно-следственных мотивировок в движении сюжета, апсихологизм в изображении характеров, отказ от наработанной в реалистической прозе манеры объективированного повествования («романного слова») — все это дает достаточно веские основания для суждений, подобных тому, которое высказал В.Шаламов: «“Доктор Живаго” — последний русский роман. “Доктор Живаго” — это крушение классического романа, крушение писательских заповедей Толстого. “Доктор Живаго” писался по писательским рецептам Толстого, а вышел роман- монолог, без “характеров” и прочих атрибутов романа XIX века»3. Однако вряд ли «Доктор Живаго» создавался «по писательским рецептам Толстого». Сам Пастернак указывает на иные ориентиры. Эти указания мы находим и в тексте романа (прежде всего в писательских записях Юрия Живаго, от которых никоим образом не дистанцируется повествователь), и в эпистолярном наследии поэта. Так, автор посчитал нужным ввести в текст романа следующую запись Юрия Живаго: «Беспорядочное перечисление вещей |
|
1 Die Zeit. – 1958.- 16.01. |
|
2 Чуковская Jl. Из дневниковых записей (5 апреля 1947 года) // Лит. обозрение. – 1990.-№ 2.-С. 91. |
|
3 Шаламов В. О прозе //Левый берег. — М., 1989. — С. 545. |
| 73 |
| и понятий, с виду несовместимых и поставленных рядом как бы произвольно, у символистов, Блока, Верхарна и Уитмена совсем не стилистическая прихоть. Это новый строй впечатлений, подмеченный в жизни и списанный с натуры». Живаго называет это «языком урбанизма», соответствующим современному городу с его толпами, спешкой, суетой, и полагает, что «постоянно, день и ночь шумящая за стеной улица… тесно связана с современною душою», как увертюра со спектаклем.
Это суждение проливает свет на один из принципов художественной стратегии Пастернака — воспринимать хаотическое состояние мира как неоспоримую и вескую данность, которой нельзя пренебрегать, а, наоборот, следует сохранить в художественном претворении ощущение живого контакта человека с нею. Но, с другой стороны, Пастернак не склонен апологетизировать хаос, он пытается найти нравственный, человеческий смысл, которым он внутри себя таинственно самоорганизуется. И с этой целью поэт обращается к поиску архетипов, полагая при их посредстве увидеть общее в частном и уловить вечное в сиюминутном. Это не спонтанное решение, а творческий принцип, который Пастернак отчетливо отрефлектировал. Еще в «Охранной грамоте» под впечаталением поездки в Италию молодой Пастернак записывал: Я понял, что, к примеру, Библия есть не столько книга с твердым текстом, сколько записная тетрадь человечества, и что таковое все вековечное. Что оно жизненно не тогда, когда оно обязательно, а когда оно восприимчиво ко всем уподоблениям, которыми на него опираются исходящие из него века. Я понял, что история культуры есть цепь уравнений в образах, попарно связывающих очередное неизвестное с известным, причем этим известным, постоянным для всего ряда является легенда, заложенная в основание традиции, неизвестным же, каждый раз новым, — актуальный момент текущей культуры1. В этом высказывании Пастернака заложен ключ к объяснению найденного им принципа художественного претворения действительности — принципа диалогического взаимопроникновения хаотически неустойчивой, становящейся и распадающейся современности с устойчивым, но тоже живым и постоянно возобновляющимся вековым архетипом, несущим в себе память культуры. Как мы видели, в структуре художественного мира романа «Доктор Живаго» этот общий принцип конкретизируется в живом вза- имопрорастании образов российской действительности первой трети XX века и библейского мифа о жизни и деяниях Иисуса Христа. Отсюда следуют и другие существенные особенности творческого метода Пастернака. Возникающая на основе взаимопро- растания современности и мифа единая модель мира носит |
| 1 Пастернак Б. Собр. соч.: В 5 т. — Т. 4. — С. 208. |
| 74 |
| трансисторический характер, но это не отказ от историзма, а преодоление ограниченности историзма социального толка и возвышение к историзму иного масштаба, в котором жизнь человека предстает в координатах судеб человечества и в системе ценностей общецивилизационных (общекультурных). В таком художественном континууме образ человека переливается через рамки той типизации, которая исчерпывает тайну души воздействием конкретно-исторических обстоятельств. В образах романа «Доктор Живаго» происходит «переход от индивидуального характера к ар- хетипическому»1, и это не уводит человека из живой современности, а, наоборот, позволяет прозреть характер на всю глубину, увидеть в его сумбуре и метаниях трагический и великий труд души, стремящейся преодолеть тьму и забвенье и укорениться в вечности. |