Лейдерман Н.Л. и Липовецкий М.Н. Современная русская литература: 1950—1990-е го; пособие для студ. высш. учеб. заведений: В 2 т. Том 1.

3. Кристаллизация новой художественной стратегии: «Доктор Живаго» Бориса Пастернака (1946 — 1955)

Осенью 1946 года Борис Пастернак сообщал одному из своих постоянных адресатов: «Я уже говорил тебе, что начал писать большой роман в прозе. Собственно, это первая настоящая моя работа. Я в ней хочу дать исторический образ России за последнее сорокапятилетие, и в то же время всеми сторонами своего сюже­та, тяжелого, печального и подробно разработанного, как, в иде­але, у Диккенса или Достоевского, — эта вещь будет выражением моих взглядов на искусство, на Евангелие, на жизнь человека в истории и на многое другое. Роман пока называется “Мальчики и


51

 

девочки”»1. Так начинался роман, который в окончательном ва­рианте стал называться «Доктор Живаго».

Известна трагическая издательская судьба этого произведения, на тридцать лет отторгнутого от отечественного читателя. Но и чи­тательская судьба романа достаточно драматична: у первых слуша­телей и читателей «Доктор Живаго» вызывал весьма разноречивые впечатления — от самых восторженных оценок (Э. Герштейн: «Эта книга такая, что после нее все написанное до сих пор кажется старо­модным»2) до крайне уничижительных характеристик (В. Набоков: «…плохой провинциальный роман»3), и долгожданное издание романа на родине тоже было встречено далеко не однозначно4.

Одним из главных источников недоразумений оказывается странное соотношение собственно исторического сюжета с сю­жетом «биографическим», с судьбами человеческими, и прежде всего с судьбой центрального героя романа — Юрия Андреевича Живаго. Хотя в романе Пастернака достаточно рельефно представ­лена панорама российской действительности первой трети XX века, однако повествователя и самих героев романа не очень-то волну­ют вопросы собственно исторические: например, почему разра- ^ зилась Первая мировая война, хотя они в ней участвуют и проли­вают свою кровь; почему свершилась Октябрьская революция, хотя она перевернула жизнь всех без исключения персонажей; как про­текал период нэпа — об этом времени, охватившем почти целое десятилетие, сказано вскользь, суммарной фразой: «Он (Юрий Живаго. — Авт.) пришел в Москву в начале нэпа, самого дву­смысленного и фальшивого из советских периодов. Он исхудал, оброс и одичал…»

В романе «Доктор Живаго» привычное, закрепленное в тради­ции исторического и социально-психологического романа пред­ставление о связи между социальной историей и жизнью людей становится объектом полемики, в явном (на языке деклараций и диалогов героев) и скрытом (на языке изображения событий) споре с ним идет поиск и осмысление иных отношений, иных ценностных ориентиров, которым действительно принадлежит определяющая роль в судьбе человеческой.


1 Пастернак—Фрейденберг. 13 октября 1946 г. // Переписка Бориса Пастер­нака. — М., 1990. — С. 224. О. М. Фрейденберг, известный исследователь античной литературы, двоюродная сестра Б.Л.Пастернака, была одним из«самых близких ему по интеллектуальному уровню людей.


2  Из письма Э. Герштейн к А. Ахматовой под впечатлением чтения Пастерна­ком глав из романа 5 апреля 1947 г. Цит. по: Герштейн Э. О Пастернаке и об Ахматовой //Лит. обозрение. — 1990. — № 2. — С. 101.


3 Из письма профессору Глебу Струве от 14 июля 1959 г. Цит. по: Письма Набокова //Лит. газета. — 1990. — 2 мая. — С. 7.


4 См.: С разных точек зрения: «Доктор Живаго» Бориса Пастернака: Сборник материалов и статей. — М., 1990.


52

 

Умозрительный максимализм и «чудо жизни»

Один из главных сквозных мотивов романа связан с его перво­начальным названием — «Мальчики и девочки». И действитель­но, в первых же эпизодах появляются мальчики — Юра Живаго, Миша Гордон, Ника Дудоров, Патуля Антипов. Вместе с ними входит тема подросткового мировосприятия — в высшей степени чуткого и наивного, непосредственного и умозрительного, рани­мого и максималистски нетерпимого к тому, что не совпадает с мечтами. «Отрочество должно пройти через все неистовства чис­тоты. Но они пересаливают, у них заходит ум за разум. Они страш­ные чудаки и дети», — говорит Николай Николаевич Веденяпин, один из главных героев-резонеров в романе.

Далее тема «мальчиков и девочек», а точнее — тема подростко­вого максимализма, перерастает в тему «головного» искусственно­го подхода к жизни, моделирования ее по умозрительным шабло­нам. Здесь и история брака Лары и Паши Антипова — брака не по страсти, а по некоей высокоморальной программе («Они старались переблагородничать друг друга и этим все осложняли»), брака, ко­торый обернулся душевной дисгармонией и трагическим разрывом. В том же тематическом ряду и пунктиром проходящие сведения о Гордоне, который, сохраняя чрезмерную серьезность, носится с мукой своей национальной обособленности, и о Дудорове, что суетливо пытается угнаться за ходом событий и сменой вех.

Следующая фаза развития темы «мальчиков и девочек» обо­значается констатацией: «А мальчики выросли и все — тут, в сол­датах». Постепенно, по мере того, как раздвигается панорама со­бытий, эта тема окрашивает собою эпоху, вобравшую в себя и Первую мировую войну, и три революции, и войну граждан^ скую — все те эксперименты с жизнью, с судьбами народа ~и страны, которые затевались во имя самых благородных, чистых идеалов. Но по отношению к органике жизни и внутренним зако­нам со-бытия эти эксперименты несут на себе печать искусствен­ности и надуманности. Все это ассоциируется у Пастернака с иг­рами — повзрослевшие мальчики продолжают играть. Вот как, в частности, описывается бурная деятельность людей в первые ме­сяцы после Февральской революции: «Каждый день без конца, как грибы, вырастали новые должности. И на все их выбирали. <…> Они замещали посты в городском самоуправлении, служили комиссарами на мелких местах в армии и по санитарной части и относились к чередованию этих занятий, как к развлечению на открытом воздухе, как к игре в горелки…» А вот как сами персона­жи порой характеризуют происходящее уже в годы гражданской войны: «Это кажется военною игрою, а не делом, потому что они такие же русские, как и мы, только с дурью» — это Стрельников оценивает недавно проведенную воинскую операцию.


53

 

Но подмена жизни игрою увлекает — людям начинает казать­ся, что они и в самом деле могут управлять жизнью, расписав ее, как текст, и разобрав роли. В романе есть немало повзрослевших мальчиков, которые с упоением играют эти надуманные роли. Вся эта суматоха и позерство есть не более чем «игра в людей» (так Юрий Живаго озаглавил свои записи тех лет). Но игры взрослых людей имеют весьма серьезные последствия. И первое из них — «владычество фразы, сначала монархической — потом революци­онной», обесценивание личного мнения, пренебрежение челове­ческой неповторимостью во имя умозрительного единства и пря­молинейно понимаемого равенства.

А другое последствие «игры в людей» — это кровь и смерть, которую несут «самоуправцы революции», возомнившие себя ре­жиссерами истории. И первыми жертвами становятся все те же мальчики, будь то «старшие ученики мореходных классов», что едут воевать за красных, или «мальчики и юноши из невоенных слоев столичного общества», шагающие в цепи белогвардейцев. Они все оказываются в роли агнцев, которых отправляют на за­клание во имя осуществления каких-то надуманных проектов пе­ределки мира. А вокруг них, рядом и далее — множество других жертв, которые в этих жестоких играх теряют себя, ломаются, заболевают душою, как партизан Памфил Палых, что, обезумев, порешил всю свою семью топором…

Детские умозрительные проекты переделки мира превратились в практические эксперименты, и в конечном итоге образовалась та жуткая реальность, которая оказалась враждебной не только жизни духовной, но и самому человеческому существованию. Та­ковы итоги темы «мальчиков и девочек», последствия примене­ния «детской философии» в жизни и результаты игры с историей.

«Игра в людей», которая превратилась в повальную эпидемию революционной эпохи, противоестественна, — утверждает Б. Па­стернак. Она, даже увлекая ее участников, не может заменить со­бою нормальную, органическую жизнь. Не случайно после срав­нения участия Юрия и его коллег в первых революционных ме­роприятиях с игрой и горелки _следует: «Но все чаще им хотелось с этих горелок домой, к своим постоянным занятиям». А самое существенное — это то, что подлинные земные заботы людей куда важнее всех этих революционных игр.

Вот как изображается в романе октябрьский переворох^Значи- мость происходящего несомненна, не случайно первый коммен­тарий здесь опять доверяется постоянному резонеру Николаю Николаевичу. И его реакция восторженна: «Это надо видеть. Это история. Это бывает раз в жизни». А параллельно с эпохальным событием, перевернувшим Россию, происходит событие абсолютно частное: «В эти дни Сашеньку простудили». И болезнь ребенка, страх за его жизнь, забота о том, как достать молоко, минераль-


54

 

ную воду или соду для отпаивания мальчика, занимают всего Юрия Андреевича. Да, он испытал потрясение, когда, выйдя в город, прочитал экстренный выпуск газеты с известием об установле- ‘ нии советской власти, да, позже, вернувшись домой, он тоже восторгается решительностью большевиков («Какая великолеп­ная хирургия! Взять и разом артистически вырезать старые воню­чие язвы»). Но между этими двумя эпизодами вклинивается тре­тья сцена. Полный впечатлениями от газетного известия, Юрий Андреевич возвращается домой. «По пути другое обстоятельство, бытовая мелочь, в те дни имевшая безмерное значение, привлек­ла и поглотила его внимание». Этой мелочью оказалась куча досок и бревен, которую охранял часовой, и Юрий Андреевич улучил момент, чтоб утащить тяжелую колоду. Колода была распилена, расколота на чурки, и Юрий Андреевич растопил ими печь.

Подобное соотношение между общепризнанными историче­скими явлениями и фактами приватной жизни в высшей степени характерно для эпического со-бытия в романе «Доктор Живаго». Тем самым демистифицируется значимость социальной истории и характерных для нее надличных масштабов и критериев. Зато вы­сокий эпический смысл приобретает обыденное существование человека, заполненное мелкими повседневными хлопотами, столь изнурительными, сколь и необходимыми, ибо без них невозмож­на жизнь.

В романе «Доктор Живаго» жизнь человеческая противосхоит «игре в людей», как органическое противостоит искусственному. Поэтическим символом естественности всего подлинного, всего живого, ненадуманного в романе становится образ природы. Пей­зажи в романе потрясают своей экспрессией. Они наполнены той жизнью, которая сродни человеческому существованию, и оттого рябина, где птицы склевывают ягоды, сравнивается с мамкой, что дает грудь младенцу, а прорыв вешних вод описывается так: «Чудо вышло наружу. Из-под сдвинувшейся снеговой пелены вы­бежала вода и заголосила». У Пастернака принципиально важна такая связка — простонародное «заголосила» и мистическое «чудо». Действительно, природа в романе есть воплощенное чудо: и во­допад превращается «в нечто, одаренное жизнью и сознанием, в сказочного дракона или змея-полоза этих мест», и запах черемухи ассоциируется с «чем-то волшебным, чем-то весенним, черно­белым, редким, неполным, таким, как налет снежной бури в мае». Но волшебство это органично, естественно — таково оно, чудо жизни. И оттого природа в романе контрастирует с мертвечиной пустословия и с разрушительным хаосом революции. Так, напри­мер, в описании вокзального «содома» в послефевральские дни есть такой контраст: «Всюду шумела толпа. Всюду цвели липы» — их благоухание «с тихим превосходством обнаруживало себя где- то в стороне и приходило с высоты».


55

 

Природа у Пастернака восполняет человека, внося в его душу тот смысл и лад, которых люди лишают себя в суматохе века. И — что очень существенно — повествователь смотрит на окружаю­щий мир глазами художника и слушает его ухом музыканта:

Вечер был сух, как рисунок углем. Вдруг садящееся где-то за домами солнце стало из-за угла словно пальцем тыкать во все крас­ное на улице: в красноверхие шапки драгун, в полотнище упав­шего красного флага, в следы крови, протянувшиеся по снегу крас­ненькими ниточками и точками; Морозное, как под орех разде­ланное пространство легко перекатывало во все стороны круглые, словно на токарне выточенные, гладкие звуки; Свет полного ме­сяца стягивал снежную поляну осязательной вязкостью яичного белка или клеевых белил. Роскошь морозной ночи была непереда­ваема.

Семантика такого способа изображения очевидна. Освещенная светом культуры — этой сокровищницы духовных ценностей, при­рода предстает не бессмысленной стихией, а вполне одухотво­ренной субстанцией — в ней «сосредоточены, может быть, тайны превращения и загадки жизни, над которыми мы бьемся», ее кра­сота и несокрушимость служат моральным оправданием жизни.

Весьма существенна также и следующая особенность образа природы в «Докторе Живаго», отмеченная Л. Ржевским: «Образ­ная мозаика пейзажа и образы в пейзаже — небо, солнце, лес, воздух — обретают временами более или менее различимый вто­рой план; творчески пережитый образ как бы переливается “через край” своих вещественно-реальных очертаний в некое “аутное” продление»1. Это, действительно, так:

За окном не было ни дороги, ни кладбища, ни огорода. На дворе бушевала вьюга, воздух дымился снегом. Можно было поду­мать, будто буря заметила Юру и, сознавая, как она страшна, наслаждается производимым на него впечатлением. Она свистела и завывала и всеми способами старалась привлечь Юрино внима­ние. С неба оборот за оборотом бесконечными мотками падала на землю белая ткань, обвивая ее погребальными пеленами. Вьюга была одна на свете, ничто с ней не соперничало; все кругом бро­дило, росло и всходило на волшебных дрожжах существования. Восхищение жизнью, как тихий ветер, широкой волной шло не разбирая куда, — по земле к городу, через стены и заборы, через древесину и тело, охватывая трепетом все по дороге; Гром прочис­тил емкость пыльной протабаченной комнаты. Вдруг, как элект­рические элементы, стали ощутимы составные части существова­ния, вода и воздух, желание радости, земля и небо; окружающее


1 Ржевский Л. Язык и стиль романа Б.Л. Пастернака «Доктор Живаго» // Сбор­ник статей, посвященных творчеству Бориса Леонидовича Пастернака. — München, 1969.-С. 155.


56

 

приобретало черты редкой единственности, даже самый воздух. Небывалым участием дышал зимний вечер, как всему сочувству­ющий свидетель. Точно еще никогда не смеркалось так до сих пор, а завечерело в первый раз только сегодня в утешение осиротевше­му, впавшему в одиночество человеку. Точно не просто поясною панорамою стояли, спинами к горизонту, окружные леса по буг­рам, но как бы только что разместились на них, выйдя из-под земли для изъявления сочувствия.

То, что Л. Ржевский называет «аутным продлением», скорее следует назвать мистикой пейзажа. Таким способом у Пастернака получает эстетически осязаемое выражение «чудо жизни» — соб­ственно, чудо в том, что природа одухотворена. И оттого при всей своей роковой всевластности она не отчуждает человека от себя, а, наоборот, вступает в таинственную связь с человеческой ду­шой, обнимает ее собою, избавляет от тоски одинокости, воссо­единяет с бытием.

И поэтому в споре об истории, который непрестанно идет на страницах романа, — о том, возможна ли «переделка мира» даже по самым благонамеренным проектам, допустимо ли насилие над естественным ходом жизни даже во имя самых прекрасных идеа­лов, есть ли смысл в понимании текущей жизни лишь как пред­посылки «светлого будущего», образ живой природы выступает едва ли не самым весомым опровержением умозрительного докт­ринерства. Не случайно итоговая мысль Юрия Живаго о сущности истории облечена в форму такой аналогии:

Он снова думал, что историю, то, что называется ходом исто­рии, он представляет себе совсем не так, как принято, и ему она рисуется наподобие жизни растительного царства. Зимою под сне­гом оголенные прутья лиственного леса тощи и жалки, как волос­ки на старческой бородавке. Весной в несколько дней лес преоб­ражается, подымается до облаков, в его покрытых листьями деб­рях можно затеряться, спрятаться. Это превращение достигается движением, по стремительности превосходящим движения жи­вотных, потому что животное не растет так быстро, как растение, и которого никогда нельзя подсмотреть. Лес не передвигается, мы не можем его накрыть, подстеречь за переменою места. Мы всегда застаем его в неподвижности. И в такой же неподвижности засти­гаем мы вечно растущую, вечно меняющуюся, неуследимую в своих превращениях жизнь общества, историю. <…> Истории никто не делает, ее не видно, как нельзя увидать, как трава растет.

Эта аналогия между историей и растительным царством убеж­дает самой пластикой, картинностью своей она опровергает умо­зрительность историософских абстракций. И однако аналогия не замещает романного анализа — она есть лишь знак, некий ориен­тир в размышлениях о том, что же все-таки есть история, в кото­рой живет человек, и какова его роль в ней.


57

 

Параллелизм «Юрий Живаго и Иисус Христос»


В романе «Доктор Живаго» собственно социальная история предстает как ипостась бытия, а конкретные исторические собы­тия (революции 1905 и 1917 годов, Первая и Вторая мировые вой­ны) воспринимаются как стихийные, глобальные или даже кос­мические по своим масштабам и последствиям бедствия вроде землетрясений или пандемий повальных болезней, которые дос­таются на долю человека в любую эпоху, когда бы он ни родился. Весь вопрос в том, как человеку выстоять в столкновении с хао­сом и смутой бытия, как сберечь душу среди катастрофы, как победить смерть — вот тот круг проблем, которые, по Пастерна­ку, составляют суть собственно истории и исторической деятель­ности человека. «А что такое история? — вопрошает в самой пер­вой своей проповеди Николай Николаевич Веденяпин (отрекшийся от священнического сана, он остается верен проповедническому своему призванию, и в этой роли выступает в ■ романе). — Это установление вековых работ по последовательной разгадке смер­ти и ее будущему преодолению».

Fibby — контролюй свої фінанси

Такое направление мысли — не случайность для Пастернака, в сущности, оно естественно вытекает из всей его творческой биографии. В поэтическом мире Пастернака с самого начала при­сутствовали две неизменные и высшие ценности. Одна — это сама Жизнь как чудо, и явление человека в мир как огромное счастье, счастье быть, лицезреть эту красоту, соучаствовать в ней. «И вот, бессмертные на время,/ Мы к лику сосен причте­ны./ И от болезней, эпидемий/ И смерти освобождены» — это написано в 1941 году. Другая аксиоматическая для Пастернака цен­ность — Человек как венец творенья, как Личность, т.е. самобыт­ный духовный феномен, единственное во всей природе существо, которое способно извлекать нравственный смысл из своего физи­ческого бытия, И секрет бессмертия Пастернак всегда ищет в спле­тении связей между чудом жизни и феноменом Личности. Но ни­когда ранее в его творчестве жизнь не представлялась столь мучи­тельно измочаленной и оскверненной историческими катаклиз­мами, а человек — под таким прессом идей и действий, соблаз­нов и угроз, направленных на его обезличивание, как-в романе «Доктор Живаго».

И однако… В той же первой проповеди Николая Николаевича Веденяпина провозглашаются все те же идеи: «всякая стадность — прибежище неодаренности»; «надо быть верным бессмертию, этому другому имени жизни, немного усиленному. Надо сохранить вер­ность бессмертию, надо быть верным Христу!» В романе этим иде­ям придается значение нравственных императивов. А может ли- человек сохранить им верность в своей суматошной, зависимой от множества обстоятельств, полной забот и страхов жизни?


58

 

Но и упоминание Иисуса Христа в проповеди-увертюре отца Николая далеко не случайно. В системе ценностных ориентиров романа «Доктор Живаго» Иисус Христос, богочеловек, Сын Бо­жий и Сын Человеческий, вместилище духа и живая плоть, вы­ступает и символом личностного начала в человеке, его нравствен­ной сути, и тем, кто первым в истории рода людского осуще­ствил идею бессмертия. Конечно, это пастернаковский, а не биб­лейский Иисус Христос1. Если в идее христианства духовное прин­ципиально противопоставлено земному, то в пастернаковском «христианстве» духовное и земное теснейшим образом слиты: ду­ховное у него есть одухотворение земного, есть то вечное и чудес­ное, что воплощено в кратковременном и явном. В этом плане Пастернак сближается с религиозной философией В. С. Соловье­ва и H.A. Бердяева2. Но философия Пастернака — это философия художественная, воспринимающая и постигающая мир как эсте­тическую ценность, и Христос в художественной иерархии поэта есть прежде всего воплощенный эстетический идеал — идеал Личности. С >ним как авторитетнейшим вечным архетипом лично­сти Пастернак^ооттрситдеяния и мысли своих героев, к прежде всего главного героя^романа — Юрия Живаго.

Уже вТтервых^тюшках на роман отмечался некий параллелизм между образом Юрия Живаго и Иисуса Христа. Но следует гово­рить не просто о параллелизме этих образов, а о параллелизме всей истории Юрия Живаго, всего сюжета его судьбы, с библейской ис­торией Иисуса Христа, с сюжетом Нового Завета. Этому паралле­лизму принадлежит в романе роль структурной оси.

Отсюда ни в коем случае не следует, что роман «Доктор Жива­го» следует воспринимать как некую аллегорию, в которой перед­ний план играет лишь сугубо иллюстративную роль, воплощая иные, мистические, смыслы3. Ибо параллелизм между судьбой


1  Не случайно ортодоксальная церковь дает весьма неоднозначные оценки роману «Доктор Живаго». См.: Агеносов В. В. Богословы об использовании биб­лейских мотивов в литературе XX в.: (Романы М. Булгакова, Б. Пастернака, 4. Айт­матова, В. Тендрякова) // Реферативный журнал. — Серия 7. Литературоведе­ние. – 1994. – № 1. – С. 107- 110.


2  См., в частности, суждения H.A.Бердяева о Богочеловечестве: «Христиан­ство есть не только вера в Бога, но и вера в человека, в возможность божествен­ного в человеке. Существует соизмеримость между Богом и человеком и потому только и возможно откровение Бога человеку». «Идея Богочеловека означает прео­доление самодостаточности человека в гуманизме и вместе с тем утверждение человека, высшего его достоинства, божественного в человеке» (Бердяев H.A. Русская идея // Вопросы философии. — 1990. — № 2. — С. 110, 111).


3  Взгляд на роман «Доктор Живаго» как на некую аллегорию Апокалипсиса положен в основу большого монографического исследования: Rowland М. F., Rowland P. Pasternak’s «Doctor Zhivago». — Carbondale: Northern Illinois University Press, 1967. См. также: Бертнес E. Христианская тема в романе Б. Пастернака «Док­тор Живаго» // Евангельский текст в русской литературе XVIII —XX веков. — Петрозаводск, 1994.


59

 

Юрия Живаго и Иисуса Христа не буквален, он «размыт», отно­сителен, иначе перед нами была бы только плоская копия перво­начального архетипа, а не его осовременивание, не приращение смысла. Однако параллелизм этот никак нельзя игнорировать — он явственно оформлен, на него автор ориентирует читателя це­лой гаммой «сигналов».

И первый среди них — хронологическая маркировка сюжета. В ро­мане очень близкая ко времени написания российская действи­тельность (с 1900 по 1929 год, в эпилоге даже 1943 год), со свои­ми социальными и историческими реалиями — революциями, вой­нами, нэпом, коллективизацией, ГУЛАГом — маркируется не по светскому, а по православному календарю. Начало — Юра, деся­тилетний мальчик, рыдающий на могильном холмике: «Был ка­нун Покрова». Лето 1903 года, Юра в деревне: «Была Казанская, разгар жатвы». Годы гражданской войны: «Была зима на исходе, Страстная, конец великого поста»; «В час седьмый по церковно­му, а по общему часоисчислению в час ночи…» и т.п. Кстати, эту особенность повествования в «Докторе Живаго» заметил и язви­тельно высмеял Вл. Набоков1. В самом деле, зачем понадобилось автору романа строить хронологию сюжета по давно забытым и отвергнутым государственным атеизмом святцам?

Ответом, хотя бы отчасти, может служить собственное при­знание Пастернака: «Если прежде меня привлекали разностоп­ные ямбические размеры, то роман я стал, хотя бы в намерении, писать в размере мировом»2. Вот этот размер мировой, масштаб всей двухтысячелетней новой эры и задан маркировкой сюжета романа по православному календарю. В этом масштабе судьба че­ловека, жившего в XX веке, вполне может сополагаться с судь­бой того, с чьего рождения началось христианское летоисчисле­ние. А коли так, то — по художественной логике — есть основания для их духовного сродства, которое может выявить соответствую­щая поэтика — поэтика, актуализирующая память форм Священ­ных книг. Эта память проявляется и в характере повествовательно­го дискурса, и в «странностях» сюжетного движения, и в органи­зации системы характеров, и прежде всего в поэтике образа и сюжете судьбы главного героя, Юрия Живаго.

Исследователи отмечают «обилие в романе элементов церковно- славянской лексики, книжно-архаических и литературно-книжных речений и форм, иногда как бы предпочтенных их современным


1 В письме В. В. Набокова к проф. Г. П. Струве от 14 июля 1959 года по поводу романа «Доктор Живаго» есть, в частности, такой пассаж: «И как Вас, глубоко верующего православного человека, не тошнит от церковно-слащавого духа? “Зима была необычайно снежная. В день Св. Пафнутия ударил мороз” (Цитирую по памяти.)» (Письма Набокова //Лит. газета. — 1990. — 2 мая. — С. 7).


2  Письмо к Вяч.Вс. Иванову от 1 июля 1958 года // Пастернак Б. Собр. соч.: В 5 т. – М., 1989-1991. – Т. 5. – С. 565.


60

 

синонимическим собратьям»1. В речи безличного повествователя, в слове персонажей очень часты отсылки к Священному писа­нию, церковному календарю, есть целые сцены, когда герои за­няты толкованием евангельских текстов, порой повествователь­ный дискурс откровенно стилизуется под библейский слог (см., например, рассказ о последнем браке Юрия Андреевича: «С этого воскресного водоношения и завязалась дружба доктора с Мари­ною…» и т.д.)2.

В сюжете романа наблюдается некое «кружение» мотивов (на­пример, мотив «Свеча горела…») и образов (убиваемые и воскре­сающие отроки, бессмертная мадемуазель Флери), и вообще весьма существенна роль вещих снов, мистических предначертаний и предзнаменований, провиденциальных встреч.

Особенно явственна апелляция к традиции священных книг в по­этике образа и сюжете судьбы самого Юрия Живаго. Построение этого образа существенно отличается от господствующих в худо­жественной культуре XIX—XX веков принципов.

Судьба Юрия Живаго задана изначально. Уже в сцене похорон матери Юры Живаго, открывающей роман, с самых первых строк намечается мотив трагической предопределенности:

Шли и шли и пели «Вечную память», и, когда останавлива­лись, казалось, что ее по-залаженному продолжают петь ноги, лошади, дуновения ветра.

Прохожие пропускали шествие, считали венки, крестились. Любопытные входили в процессию, спрашивали: «Кого хоронят?» Им отвечали: «Живаго». — «Вот оно что. Тогда понятно». — «Да не его. Ее». — «Все равно, Царствие небесное. Похороны богатые».

В этом вроде бы мимоходном перебрасывании репликами с каким-то двусмысленным оттенком (хоронят Живого?) предоп­ределяется та судьба, что сродни судьбе Иисуса Христа: облегчать страдания, дарить любовь, нести крест земных мук и, вобрав в себя боль других, умереть во цвете лет3. (Правда, Иисус Христос распят на кресте, а Юрий Живаго умирает от разрыва сердца, но этот мотив адекватен мотиву смерти от страданий людских, пере­полнивших сердце сына человеческого.) И смерть Юрия Андрее-


1 См.: Ржевский Л. Язык и стиль романа Б. JT. Пастернака «Доктор Живаго». — München, 1969.-С. 119.


2  На печально памятном собрании московских писателей 31 октября 1958 года в адрес Пастернака был брошен в числе прочих и упрек в том, что в романе «огромное количество цитат из евангелия, из псалмов. <…> Я просто удивился, откуда такая начитанность узко церковной литературой», — признавался про­свещенный гонитель (цит. по: С разных точек зрения: «Доктор Живаго» Бориса Пастернака. — М., 1990. — С. 71).


3  В отличие от евангельской версии, согласно которой Иисус был распят в возрасте тридцати трех лет, Юрий Живаго умирает в тридцатидевятилетнем воз­расте, что соответствует светской версии (см.: Ренан Э. Жизнь Иисуса Христа).


61

 

Переделка жизни! Так могут рассуждать люди, хотя, может быть, и видавшие виды, но ни разу не узнавшие жизни, не почувство­вавшие ее духа, души ее. Для них существование — это комок гру­бого, не облагороженного их прикосновением материала, нужда­ющегося в их обработке. А материалом, веществом жизнь никогда не бывает. Она сама, если хотите знать, непрерывно себя обнов­ляющее, вечно себя перерабатывающее начало. <…> Насильствен- ностью ничего не возьмешь. К добру надо привлекать добром; Че­ловек рождается жить, а не готовиться к жизни.

В этих декларациях Юрия Живаго сгущена целая философия, откровенно оппозиционная умозрительному экстремизму.

Но высокомерной и разрушительной идее переделки мира ге­рой Пастернака противопоставляет не только проповеди, особое деяние — силой поэтического дара он творит свой, художествен­ный, мир.

А по Пастернаку, поэтическое творчество — это богоравное дело (у него в одном ряду стоят «и образ мира, в слове явлен­ный,/ и творчество, и чудотворство»). Сам акт творчества изобра­жается в романе как некое священнодействие, когда художником управляет «состояние мировой мысли и поэзии». А поэты прирав­ниваются к чудотворцам, посланникам божьим. Так, Блок ассо­циируется в сознании Юрия Живаго с «явлением Рождества во всех областях русской жизни», и оттого вместо статьи о Блоке появляется мысль «написать русское поклонение волхвов», стихи

о  рождении Христа.

Но, ставя поэтов вровень с самим Сыном Божьим, Пастернак не приписывает им ни желания переделывать мир, ни способно­сти творить иную реальность. Талант в понимании Юрия Живаго есть «дар жизни», а «искусство, в том числе и трагическое, есть рассказ о счастье существования». И чудотворство поэтов состоит в том, что они увековечивают жизнь — все бывшее, все суще­ствовавшее, все то, что несло на себе печать хрупкого чуда жиз­ни, они воплощают в своем художественном мире. И тем самым спасают от забвения. Так они, поэты, побеждают смерть1.


1 Это давняя, выношенная идея Пастернака. Впервые она была высказана им в докладе «Символизм и бессмертие» (1913). Но и в 1950-е годы Пастернак хоро­шо помнил содержание доклада и в своих мемуарах «Люди и положения» (1956 — 1957) так излагал его основные идеи: «Я предполагал в докладе, что от каждой умирающей личности остается доля этой неумирающей, родовой субъективно­сти, которая содержалась при жизни и которою он участвовал в истории Челове­ческого существования. Главною целью доклада было выставить допущение, что, может быть, этот предельно субъективный и всечеловеческий угол, или выдел души, есть извечный круг действий и главное содержание искусства. Что, кроме того, хотя художник, конечно, смертен, как все, счастье существования, кото­рое он испытал, бессмертно и в некотором приближении к личной и кровной форме его первоначальных ощущений может быть испытано другими спустя века после него по его произведениям» (Пастернак Б. Собр. соч.: В 5 т. — Т. 4. — С. 320).


64

 

«Жизнь символична, потому что она значительна», — это ут­верждение, высказанное в свое время Николаем Николаевичем Веденяпиным, становится некоей творческой программой поэта Юрия Живаго. Проникшийся чувством значительности жизни, он в ней самой (а не над ней или за ней), в ее естестве ищет симво­лическое содержание — глубинный и масштабный духовный смысл. Если природа свою одухотворенность таит в себе, то поэты в ху­дожественном претворении раскрывают, выводят на свет красоту мира, которая бывает без них сокрыта от людей. Они заставляют осознавать жизнь как красоту, как чудо, а значит — находить смысл в земном существовании. Вот то священное деяние, которое совер­шает доктор Живаго, вот в чем он приравнивается к Спасителю.

За это — за жизнь поэтическую, за вечное творческое озаре­ние, которое открывает даже в хаосе повседневности чудо и кра­соту, оправдывающие человеческое существование, — Юрий Жи­ваго награждается самой дорогой наградой в жизни — любовью. Для Юрия и Лары любовь есть высшее проявление чуда бытия — «наслаждение общей лепкою мира, чувство соотнесенности их самих ко всей картине, ощущение принадлежности к красоте все­го зрелища, ко всей вселенной».

В романе «Доктор Живаго» любовь представлена равной по­эзии, ибо она тоже озарение. И тоже творчество — дарующее но­вую жизнь и тем самым вырывающее и выручающее из хаоса не­бытия человеческое существо. Именно в таком семантическом ключе дано описание Тони после родов:

Тоня возвышалась посреди палаты, как высилась бы среди бух­ты только что причаленная и разгруженная барка, совершающая переходы через море смерти к материку жизни с новыми душами, переселяющимися сюда неведомо откуда. Она только что произве­ла высадку одной такой души и теперь лежала на якоре.

Весь ассоциативный план здесь задан по контрасту с мифоло­гическим архетипом «лодка Харона»: если Харон доставлял души умерших в Аид, то женщина-мать доставляет души родившихся на землю. И в материнстве своем она видится тоже равной Бого­родице: «Мне всегда казалось, что всякое зачатие непорочно, что в этом догмате, касающемся Богоматери, выражена общая идея материнства», — записывает Юрий Живаго.

Женщины в романе — Тоня, Лара, Марина — это в определен­ном смысле единый образ — образ Любящей, Благодарной и Дару­ющей. В каждой из них естественно и гармонично сращены все три ипостаси — возлюбленной, жены и матери. И каждая из них в ка­кое-то время жизни Юрия Живаго делала его существование целост­ным и наполненным великим счастьем со-бытия с миром.

В любви испытывается личность, здесь со всей ясностью рас­крывается нравственная основа человеческой индивидуальности.


65

 

Далеко не случайно, что именно в сюжете любви автор сталкива­ет двух главных антиподов — Живаго и Стрельникова (бывшего Патулю Антипова)1. Оба они Личности, в каждом из них перво­степенная роль принадлежит индивидуальному самосознанию. И оба они поэты по существу своему. Но Юрий Живаго ищет поэзию в том, что задано самой жизнью, а Стрельников хочет переделать жизнь, чтоб она стала поэзией2. В сюжете любви проти­востояние между естественностью и насильственностью оборачи­вается тем, что Стрельников и здесь ломает себя, ломает жизнь Лары, семьи, чтоб доказать свое право на самостоянье. И вся история превращения смешливого и общительного Патули Ан­типова в «презрительного ипохондрика», а затем в жесткого крас- кома Стрельникова, которого народная молва нарекла Расстрель- никовым, и страшный его финал (изоляция от всех, подобно загнанному волку, и самоубийство) — все это есть результат амбициозного стремления навязать живой жизни диктат желез­ной воли, самоутвердиться в роли управителя мира и властителя судеб. А Живаго, не ломая жизнь, соединяется с Ларой, потому что по закону бытия они были предназначены друг для друга и все равно нашли бы друг друга в этом хаосе истории.

Но в более обобщенном плане в антитезе Живаго и Стрель­никова сопоставляются два вида индивидуальностей: один вид — индивидуальность, для которой идея самости, сознание ценно­сти личностного начала в себе самом становится главным стиму­лом к самоутверждению, которое, как правило, осуществляется любой ценой. В Стрельникове Пастернак уловил один из психо­логических парадоксов эпохи: те, кто выбился в ряды вожаков революции, «люди власти», кто повел за собой толпы под ло­


1 Американский славист Д. Бетеа находит в оппозиции «Живаго — Стрельни­ков» аналогию с евангельской оппозицией «Христос — Антихрист». Первый «обе­щает пространственно-временную версию теодицеи, основанную на реальных концах и началах», а второй «не может забыть и простить грехи, совершенные в прошлом (поэтому он всегда попадает в ловушку “посредине”), и в ответ на несправедливость истории требует наказания и возмездия» (Bethea David. The Shape of Apocalypse in Modern Russian Fiction. — Princeton, 1989. — P. 232).


2  Интересны рассуждения М.Крепса об ассоциативной ауре фамилий этих героев: «Стрельников в романе несомненно антипод Живаго. Математик Стрель­ников, ставший комиссаром и переделывающий общество насилием, противо­поставлен врачу Живаго. Если последний лечит людей, то первый их калечит. (Это противопоставление содержится и в самих их фамилиях: миссия первого — стрелять, миссия второго — оживлять, то есть вселять жизнь.) Не случайно роман называется не «Юрий Живаго» а именно «Доктор Живаго», то есть загла­вие подчеркивает именно христианскую миссию человека в мире, направлен­ную на жизнь-исцеление, воскрешение. Именно в этом близость Живаго Хрис­ту, то есть в понимании своей человеческой миссии, своего призвания в мщ), а не в каждодневном исполнении тех или иных предписаний» (Крепе М. Булгаков и Пастернак как романисты. — Tenafly, 1984. — С. 31).


66

 

зунгами всеобщего равенства, на самом деле заражены бешен­ством самоутверждения, и реки крови, которые они пролили, были платой за их неистовую жажду самовозвышения. Но есть другой вид индивидуальности — те, в ком развитое чувство соб­ственного «я» рождает уважительное отношение к достоинству других личностей, признание за ними неменьших прав на осу­ществление собственного духовного предназначения. Для таких людей самореализация состоит в производимом усилиями соб­ственной души деянии, которое направлено на содействие воз­вышению других людей до личностного существования. Это — путь Юрия Живаго1. В стихах своих он определил его так:

Жизнь ведь тоже только миг,

Только растворенье Нас самих во всех других Как бы им в даренье.

Так проживает свою короткую, очень обыденную, полную мел­ких неурядиц и больших катастроф жизнь Юрий Андреевич Жи­ваго. К концу своего земного срока он даже опускается и внешне, и физически. И умирает он как-то походя — задыхаясь в трамвай­ной толчее, буквально выпадая из вагона2. А жизнь идет своим чередом, и бессмертная мадам Флери «в десятый раз обогнав трам­вай и, ничуть того не ведая, обогнала Живаго и пережила его». Только вроде бы неуместная в прозаическом тексте просодия ста­


1 Такая позиция существенно отличалась от идеологических стереотипов сво­его времени, когда любой акцент на личностном начале, мало-мальский инте­рес к индивидуальности автоматически вызывал обвинения в «индивидуализме». Даже большие мастера и серьезные мыслители, случалось, осуждали роман Па­стернака по этой схеме. Вот, к примеру, мнение Василия Гроссмана, высказан­ное в частном письме: «Как далека от христианства эта пастернаковская пропо­ведь христианства. Христианство лишь средство утверждения его особенной, та­лантливой, живаговской личности. Какая нищета таланта, равнодушного ко все­му на свете, кроме самого себя, таланта, который не горюет о людях, не восхи­щается ими, не жалеет их, не любит их, а любит лишь себя, восхищен “самосо­зерцанием духа своего”. Худо нашей литературе!» (Письмо С. Липкину от 29 мар­та 1958 г. // Вопросы литературы. — 1997. — № 1 — 2. — С. 271). Гроссману, привер­женцу классического реализма с его социальным пафосом и социальным же историзмом, оказались совершенно чужды иные представления об отношениях между личностью и социумом.


2  Поразительное совпадение: у Бориса Поплавского, одного из самых та­лантливых поэтов русского зарубежья, есть такие строки: «А Гамлет в трамвае мечтает уйти на свободу,/ Упав под колеса с улыбкою смертной тоски» (По- плавский Б. Собр. соч.: В 2 т. — Berkeley, 1980. — Т. 1. — Р. 70). Это написано где-то в начале 1930-х годов, но словно в присутствии романа «Доктор Живаго». Заме­тим, что Поплавский в физической гибели Гамлета (под колесами трамвая) видит осуществление мечты «уйти на свободу». А пасть на землю даже в смерти есть восстановление утраченного родства со своим первоначалом. См. у Бродско­го: «…Между выцветших линий/ на асфальт упаду. <…> И увижу две жизни/ Далеко за рекой,/ к равнодушной отчизне/ прижимаясь щекой».


67

 

вит акцент на этом эпизоде, столь заурядном для этого суматош­ного, раздерганного мира.

Но такое нарочито сниженное изображение смерти героя сме­няется его апофеозом за сюжетным финалом, в эпилоге. Смерть Юрия Андреевича пришлась на 1929 год (год «великого перело­ма», действительно, переломавшего жизнь миллионов), далее от­мечены и с невиданной для 1950-х годов откровенностью охарак­теризованы последующие смертельные потрясения в жизни стра­ны (коллективизация, которая «была ложной, неудавшейся ме­рою», «беспримерная жестокость ежовщины», реальные ужасы самой кровопролитной за всю историю человечества войны) — и после всего этого, несмотря на все это, остаются стихи Юрия Живаго, которые любовно собраны и сохранены его преданным «Левием Матвеем» — Евграфом Живаго. Это вещественная, осяза­емая материализация идеи бессмертия. В стихах, выразивших его мироощущение и миропонимание, герой романа сохранил свою душу, и она вновь вступила н общение с жизнью.

«Евангелие от Юрия Живаго»

В определенном смысле роман «Доктор Живаго» есть книга о том, как его герой писал свой стихотворный цикл, «куски и гла­вы жизни целой отчеркивая на полях». А с другой стороны, этот цикл есть лирическое резюме истории Сына Человеческого, дающее в отточенной, лапидарной форме канву жизни героя в его непосред­ственной соотнесенности с историей Иисуса Христа.

В «Стихотворениях Юрия Живаго» идут, проникая друг в дру­га, два лирических сюжета. Первый — сюжет чуда жизни. Второй — сюжет роковой предопределенности человеческой судьбы. Оба сюжета развиваются параллельно, порой в диалогическом про- тивочувствии, когда ощущенье неизбывной печали, разлитое в одном стихотворении («Колеблется земли уклад:/ Они хоронят Бога». — 3. «На Страстной»), перебивается в следующем стихотво­рении упоением чудом жизни («Ошалелое щелканье катится,/ Голос маленькой птички ледащей/ Пробуждает восторг и сумяти­цу/ В глубине очарованной чащи». — 4. «Белая ночь»).

В первом сюжете возникает пестрая, набросанная яркими маз­ками картина повседневной, обыденной жизни. Она в обыденном чудесна и в повседневном празднична. Поэт даже эпатирует свое­го читателя, намеренно делая носителями высокого эстетическо­го смысла вещи, традиционно противоположные каноническим представлениям о прекрасном:

Как у дюжей скотницы работа,

Дело у весны кипит в руках.

<…>


68


\

 

Настежь все, конюшня и коровник.

Голуби в снегу клюют овес.

И всему живитель и виновник —

Пахнет свежим воздухом навоз.

(2. «Март»)

И здесь, среди этого нечопорного чуда жизни свершается столь же нечопорное чудо любви, любви раскованно чувственной:

Ты так же сбрасываешь платье,

Как роща сбрасывает листья,

Когда ты падаешь в объятья В халате с шелковою кистью.

(12. «Осень»)

Но с начала второй половины цикла — со стихотворения «Ав­густ» (14), где описан вещий сон лирического героя о собствен­ной смерти и похоронах, — в эмоциональном мире цикла зна­чительно усиливается тема роковой предопределенности и все более отчетливо проступает сюжетная канва Нового Завета, на­чиная от рождения Иисуса (18. «Рождественская звезда») и кон­чая приходом Христа в Иерусалим (22. «Дурные дни») и его аре­стом (25. «Гефсиманский сад»).

Судьба смертного человека незаметно перетекла в судьбу бес­смертного Иисуса Христа. Их объединило общее состояние души — поклонение «чуду жизни» и полная душевная самоотдача во имя утверждения и сохранения феномена бытия как этизированного существования. Объясняя замысел своего романа, Б. Пастернак писал: «Это не страх смерти, а сознание безрезультатности наи­лучших намерений и достижений, и наилучших ручательств и вытекающее из этого стремление избегать наивности и идти по правильной дороге с тем, чтобы если уж чему-нибудь пропа­дать, то чтоб пропадало безошибочное, чтоб оно гибло не по вине твоей ошибки»1. За этим стоит трагедийное миропонима­ние, безыллюзорное и гордое: ясное сознание того, что всем, кто рождается в этом мире, достается великое чудо жизни и суж- дены великие муки жизни, что каждый человек, когда бы и где бы он ни родился, обречен нести тяжкий крест судьбы. XX век с его невиданными катаклизмами оказался едва ли не самым тяж­ким за всю историю рода людского испытанием способности человека оставаться личностью в самых обезличивающих усло­виях существования. И параллелизм между судьбой Юрия Жива­го и судьбой Иисуса Христа стал в романе Пастернака важней­шим способом открытия нравственной сущности противобор­ства человека со своим временем и со смертью. В романе «Доктор


1 Письмо О. М.Фрейденберг от 30 ноября 1948 года // Пастернак Б. Собр. соч.: В 5 т.-Т. 5.-С. 474.


69

 

Живаго» «человек, ни капельки не звучащий гордо» — не сосуд трансцендентального Духа, а сама живая, чувствующая душа, возведен вровень с Иисусом Христом. Борис Пастернак утверж­дает равнодостойность земной жизни «оличненного» человека, его радостей и тяжких мук, его трагедии существования, и той судьбы, которая стала для человечества символом Добра, Вели- комученичества и Бессмертия.

*  * *

Непредвзятому взгляду видны несомненные связи между «Рус­ским лесом» Леонида Леонова и «Доктором Живаго» Бориса Па­стернака1. Причем эти связи не по мелочам, а по существу. Как ни разнятся творческие индивидуальности этих двух больших худож­ников, в своих романах они вступили в полемику с одним и тем же противником — официальной идеологией революционного эк­стремизма, и оба отвергли ее на общей основе — распознав в


1   История творческих отношений Б. Пастернака и Л. Леонова совершенно не изучена. В собрании сочинений Пастернака, где далеко не полно представлено эпистолярное наследие поэта, есть несколько неофициальных высказываний Пастернака о Леонове, из которых видно, что между ними были не только рас­хождения, но и периоды довольно близких отношений. Так, в 1936 году, уча­ствуя в дискуссии о «формализме», Пастернак, как он позже писал друзьям, «имел глупость заступиться за других, за Пильняка, за Леонова» (Пастернак Б. Собр. соч.: В 5 т. — Т. 5. — С. 357). В годы Отечественной войны Пастернак и Леонов активно сотрудничали в руководстве писательской колонией в Чистополе: «Не­сказанно облегчает наше существование та реальность, которую мы здесь впяте­ром друг для друга составляем, — я, Федин, Асеев, Тренев и Леонов», — сооб­щал поэт Л.А. Пастернак (Там же. — С. 413). Из опубликованных писем также видно, что Пастернак очень высоко ценил творческий дар Леонова и в то же время порицал его за конформизм. Сообщая о литературных собраниях в Чисто­поле, он особо отмечает: «На них с бесподобным блеском выступает Леонов» (Там же. — С. 409). Рассказывая в письме Е. В. Пастернак о том, как маститые писатели, Тренев и Федин, взявшись написать по заказу «оборонные пьесы», потерпели творческое поражение, Пастернак особо оговаривается относительно Леонова (видимо, имея в виду пьесу «Нашествие»): «Только Леонову, благодаря безмерности его дарованья, удалось написать талантливую и блестящую неправду, которая очаровывает на протяжении всей завязки и разочаровывает только к кон­цу» (Там же. — С. 419).

Есть основания полагать, что и Леонову был не безразличен Пастернак и его судьба. Об этом, в частности, свидетельствует следующая запись в дневнике К. И.Чуковского от 5 сентября 1946 г.: «Сегодня был у меня Леонов. Говорит: почему Пастернак мешает нам, его друзьям, вступиться за него? Почему он болтает черт знает что?» (Вопросы литературы. — 1990. — № 2. — С. 127). Как раз в первых числах сентября, буквально через двадцать дней после опубликования в газетах постановления ЦК ВКП(б) о журналах «Звезда» и «Ленинград», Фадеев на заседании правления президиума Союза писателей бросил в адрес Пастерна­ка очень опасное по тем временам обвинение в том, что он не признает «нашей идеологии» (см. об этих событиях: Пастернак Е.Б. Борис Пастернак: Материалы для биографии. — М., 1989. — С. 585). Вероятно, Леонов в этой связи и предлагал каким-то образом вступиться за него.


70


\

 

революционном насилии деяние, противное самому естеству жизни и разрушительное для человеческой души. Между мотивами и об­разами «Русского леса» и «Доктора Живаго» есть немало перекли­чек. Перекликаются образы «мальчиков и девочек», зараженных романтикой революционной переделки мира. Перекликаются пары главных антагонистов: Живаго и Стрельников так же, как Вихров и Грацианский решительно расходятся между собой в отношении к вечным законам жизни — первые признают власть этих законов над человеком, вторые хотят сами властвовать над ними. И оба автора указывают на одну и ту же нравственную эпидемию, при­несенную ветром революционного экстремизма: Пастернак — «дух трескучей фразы», «в систему возведенное криводушие», Лео­нов — «миметизм».

Наконец, в «Докторе Живаго» и «Русском лесе» умозритель­ным доктринам революционной переделки мира противостоит то, что оба писателя обозначили одним понятием — «чудо жиз­ни». Этот образ-символ наполнен в обоих романах одним и тем же смыслом: он представлен в качестве исходной онтологиче­ской категории, незыблемой основы человеческого существова­ния и извода всей иерархии духовных ценностей. Причем в каж­дом романе «чудо жизни» наиболее осязаемо и зримо воплоща­ется в картинах природы и прежде всего в образах леса.

Но далее между автором «Русского леса» и автором «Доктора Живаго» начинаются глубокие расхождения.

В романе «Русский лес» закон природы стал высшей эстетиче­ской и этической инстанцией. У Леонова столь же природны по­нятия народ и нация, не случайно в романе есть образ — «челове­ческий лес». Любимые герои Леонова, поклоняющиеся «чуду жиз­ни», видят свое счастье в слиянии с природой, с народом, наци­ей. В таком сообществе проблема самоценности человека, его «лич- ностность» не то что отвергается, она просто не ставится, она несущественна — на острие конфликта выдвигается вопрос о пре­одолении разобщенности между людьми и о восстановлении че­ловеческого сообщества на почве со-природности людей. Отсюда — пронизывающий весь роман Леонова пафос народа и националь­ной общности. На этой почве и образуются зоны согласия между эстетической концепцией «Русского леса» и общими идеологи­ческими установками соцреализма.

Герой романа «Доктор Живаго» не исчерпывает себя укоре­ненностью в природе. Его со-природность с другими людьми как живыми существами переходит в со-духовность с другими лично­стями. И над миром природы как изводом человеческого суще­ствования у Пастернака возвышается взращенный ею духовный мир, освещенный образом Иисуса Христа, того, кто первым из­влек из стихии природной экзистенции нравственные законы, следование которым преображают человека в Личность.


71

 

В такой иерархии ценностей понятия «народ» и «нация» не иг­рают роли абсолютов, они скорее промежуточны. Ибо всякий со­циум состоит из людей, и если у них природное не перерастает в личностное, то и класс, и нация, и народ остаются охлосом, тол­пой, страшной в своих стихийных проявлениях. А личностный критерий оказывается куда более масштабной и фундаменталь­ной основой единства людей — он объединяет и отдельных лю­дей, и целые народы в человечество, уравнивает их в духовной миссии быть сыновьями Божьими1.

Именно эти концептуальные расхождения между романами «Доктор Живаго» и «Русский лес» сказались на их роли в истори­ко-литературном процессе. Леонов, расшатывая посредством «ми­метизма» соцреалистический миф о благостности революцион­ного развития мира, все-таки оставался в рамках соцреалистиче- ской парадигмы с ее культом социума. Пастернак же открыто от­вергает соцреалистическую мифологию и созидает свою художе­ственную вселенную совсем на иных эстетических основаниях.

Исследователи указывают как ближние, так и дальние связи романа Пастернака с литературной традицией. Тут и перекличка с булгаковским романом «Мастер и Маргарита»2, и контакты с более давними и, главное, оборванными традициями — традици­ями экспрессионистской прозы 1920-х годов, опытами постсим- волистского романа 1910-х годов3. Но все же, на наш взгляд, в


1  Известный русский философ Ф.Степун следующим образом интерпрети­ровал отношение между понятиями «личность» и «народ» в романе «Доктор Жи­ваго»: «…В том “новом способе существования и новом виде общения, которое называется Царством Божиим” и в котором — это главная мысль Пастернака — нет народов (в языческом смысле слова), а есть лишь личности, Пастернаку кажется каждый в себе замкнутый факт до тех пор бессмыслицей, пока в него не будет внесен смысл. Смыслом же, осмысливающим факт, Пастернак считает порожденную христианством “мистерию личности”. Личность же не всегда есть отдельная человеческая особь, ею может быть и народ, но “не просто народ, а обращенный, претворенный народ”. Все дело, восклицает Доктор Живаго, именно в “в превращении, а не в верности старым основаниям”» (Степун Ф. Б.Л. Пас­тернак (1959) //Лит. обозрение. — 1990. — № 2. — С. 70, 71).


2  На эту связь указывает М.Чудакова в статье «Пастернак и Булгаков: рубеж двух литературных циклов» (Лит. обозрение. — 1990. — № 5).


3  «Форма, в которой написан “Доктор Живаго”, весьма отличается от формы традиционного русского и даже европейского романа XIX—XX веков. Этим об­стоятельством объясняется то, что очень многие иностранные, а отчасти и рус­ские читатели, не прошедшие через символизм (“Петербург” Белого), находят образы, созданные Пастернаком, весьма смутными и трудноуловимыми», — писал Ф.Степун (Лит. обозрение. — 1990. — № 2. — С. 69). Однако влияние символист­ской прозы (и прежде всего Андрея Белого) весьма сомнительно — она в прин­ципе не совмещается со стремлением автора «Доктора Живаго» к «незаметному стилю». Эволюция отношения Пастернака к стилю Андрея Белого отчетливо видна при сопоставлении высказываний о нем — восторженных в «Охранной грамоте» (1929) и критических в очерке «Люди и положения» (1956).

 

наибольшей степени «Доктор Живаго» связан с еще более давней традицией — традицией христианской эстетики и художествен- но-религиозной литературы. Корни этой эстетики лежат в еван­гельских сказаниях, в житиях святых, в «видениях» и пророче­ствах. А в светской литературе, начиная с рыцарских романов о святом Граале, эта культура существует как некая «струя», кото­рая то усиливается, то ослабевает. Эта «струя» достаточно яв­ственно присутствует в произведениях Л. Толстого и Ф. Достоевско­го, но в качестве доминанты художественной системы выступает в творчестве некоторых писателей «второго ряда» — Н. Лескова, П. Мельникова-Печерского, в XX веке — А. Ремизова, Б. Зайцева, И. Шмелева. Связью с этой, не самой приметной линией в рус­ской литературе и можно объяснить парадокс «Доктора Живаго» — явственное ощущение его укорененности в национальной тради­ции и впечатление его необычности, даже шокирующей новизны.

Сам Пастернак определял место своего романа в координатах больших историко-литературных систем следующим образом: «Со­циалистическим реалистом я не стал. Но реалистом я стал». Это сказано в 1958 году, после завершения романа1. А в 1947 году, в пору активной работы над рукописью, Пастернак говорил о сво­ем стремлении «дать прозу, в моем понимании реалистическую»2. Здесь примечательно это — «в моем понимании». И в самом деле, роман «Доктор Живаго» весьма далек от того типа реалистическо­го романа, который сложился в XIX и сохранялся в XX веке. Пре­небрежение разработкой причинно-следственных мотивировок в движении сюжета, апсихологизм в изображении характеров, от­каз от наработанной в реалистической прозе манеры объективи­рованного повествования («романного слова») — все это дает до­статочно веские основания для суждений, подобных тому, кото­рое высказал В.Шаламов: «“Доктор Живаго” — последний рус­ский роман. “Доктор Живаго” — это крушение классического ро­мана, крушение писательских заповедей Толстого. “Доктор Жива­го” писался по писательским рецептам Толстого, а вышел роман- монолог, без “характеров” и прочих атрибутов романа XIX века»3.

Однако вряд ли «Доктор Живаго» создавался «по писательским рецептам Толстого». Сам Пастернак указывает на иные ориенти­ры. Эти указания мы находим и в тексте романа (прежде всего в писательских записях Юрия Живаго, от которых никоим образом не дистанцируется повествователь), и в эпистолярном наследии поэта. Так, автор посчитал нужным ввести в текст романа следую­щую запись Юрия Живаго: «Беспорядочное перечисление вещей


1 Die Zeit. – 1958.- 16.01.


2  Чуковская Jl. Из дневниковых записей (5 апреля 1947 года) // Лит. обозре­ние. – 1990.-№ 2.-С. 91.


3  Шаламов В. О прозе //Левый берег. — М., 1989. — С. 545.


73

 

и понятий, с виду несовместимых и поставленных рядом как бы произвольно, у символистов, Блока, Верхарна и Уитмена совсем не стилистическая прихоть. Это новый строй впечатлений, под­меченный в жизни и списанный с натуры». Живаго называет это «языком урбанизма», соответствующим современному городу с его толпами, спешкой, суетой, и полагает, что «постоянно, день и ночь шумящая за стеной улица… тесно связана с современною душою», как увертюра со спектаклем.

Это суждение проливает свет на один из принципов художе­ственной стратегии Пастернака — воспринимать хаотическое со­стояние мира как неоспоримую и вескую данность, которой нельзя пренебрегать, а, наоборот, следует сохранить в художественном претворении ощущение живого контакта человека с нею. Но, с другой стороны, Пастернак не склонен апологетизировать хаос, он пытается найти нравственный, человеческий смысл, которым он внутри себя таинственно самоорганизуется. И с этой целью поэт обращается к поиску архетипов, полагая при их посредстве увидеть общее в частном и уловить вечное в сиюминутном. Это не спонтанное решение, а творческий принцип, который Пастер­нак отчетливо отрефлектировал. Еще в «Охранной грамоте» под впечаталением поездки в Италию молодой Пастернак записывал:

Я понял, что, к примеру, Библия есть не столько книга с твер­дым текстом, сколько записная тетрадь человечества, и что тако­вое все вековечное. Что оно жизненно не тогда, когда оно обяза­тельно, а когда оно восприимчиво ко всем уподоблениям, кото­рыми на него опираются исходящие из него века. Я понял, что история культуры есть цепь уравнений в образах, попарно связы­вающих очередное неизвестное с известным, причем этим извест­ным, постоянным для всего ряда является легенда, заложенная в основание традиции, неизвестным же, каждый раз новым, — ак­туальный момент текущей культуры1.

В этом высказывании Пастернака заложен ключ к объясне­нию найденного им принципа художественного претворения дейст­вительности — принципа диалогического взаимопроникновения хаотически неустойчивой, становящейся и распадающейся совре­менности с устойчивым, но тоже живым и постоянно возобнов­ляющимся вековым архетипом, несущим в себе память культуры. Как мы видели, в структуре художественного мира романа «Док­тор Живаго» этот общий принцип конкретизируется в живом вза- имопрорастании образов российской действительности первой трети XX века и библейского мифа о жизни и деяниях Иисуса Христа.

Отсюда следуют и другие существенные особенности творче­ского метода Пастернака. Возникающая на основе взаимопро- растания современности и мифа единая модель мира носит


1 Пастернак Б. Собр. соч.: В 5 т. — Т. 4. — С. 208.


74

 

трансисторический характер, но это не отказ от историзма, а пре­одоление ограниченности историзма социального толка и возвы­шение к историзму иного масштаба, в котором жизнь человека предстает в координатах судеб человечества и в системе ценно­стей общецивилизационных (общекультурных). В таком художе­ственном континууме образ человека переливается через рамки той типизации, которая исчерпывает тайну души воздействием конкретно-исторических обстоятельств. В образах романа «Доктор Живаго» происходит «переход от индивидуального характера к ар- хетипическому»1, и это не уводит человека из живой современно­сти, а, наоборот, позволяет прозреть характер на всю глубину, увидеть в его сумбуре и метаниях трагический и великий труд души, стремящейся преодолеть тьму и забвенье и укорениться в вечности.

 .

Літературне місто - Онлайн-бібліотека української літератури. Освітній онлайн-ресурс.