Лейдерман Н.Л. и Липовецкий М.Н. Современная русская литература: 1950—1990-е го; пособие для студ. высш. учеб. заведений: В 2 т. Том 1.

5. Песенки Булата Окуджавы

Особое место среди поэтов-«шестидесятников» занимает Булат Окуджава (1924— 1997). Биографически он принадлежит к фрон­товому поколению. Восемнадцатилетним он ушел на фронт, и в памяти его война сохранилась навсегда. Особенно много стихов о войне у раннего Окуджавы. Подобно своим ближайшим предше­ственникам, поэтам-фронтовикам — Гудзенко, Дудину, Орлову и другим, молодой Окуджава воспринимает войну прежде всего как трагическое испытание человеческой души. Но к настрою су­рового психологического драматизма, доминирующему в лирике фронтового поколения, молодой Окуджава добавил свою, осо­бую, интонацию. Его лирический герой — мальчик, сменивший


1 См.: Последние стихи Роберта Рождественского. — М., 1994.


131

 

школьную парту на окопы, может быть острее бывалых солдат ощущает «холод войны», испытывает на себе ее жестокость («оту­чило время от доброты»), но он старается всеми силами души сопротивляться расчеловечиванию: «Я буду улыбаться, черт меня возьми,/ в самом пекле рукопашной возни». Из войны принес Окуджава трепетное чувство хрупкости человеческой жизни и неиссякаемую потребность в спасительных, добрых началах, ко­торые бы поддерживали человека и давали ему надежду. Это и сблизило Окуджаву с поэтами-«шестидесятниками», и это же определило особое место его поэзии в их когорте.

Этическая позиция Окуджавы изначально связана с идеей че­ловечности, которой именно он придал щемящее, интимно-тро­гательное звучание. Источник человечности Окуджавы — состра­дание отдельному человеку, смысл ее — стремление помочь чело­веку избыть одиночество. Образ одиночества постоянно маячит на горизонте поэтического мира Окуджавы как некий универсаль­ный знак главной беды человеческого существования — он охва­тывает и мимолетные психологические состояния, и экзистенци­альное мироощущение. И в отличие от других поэтов-«шестиде­сятников», чей социальный пафос выражался по преимуществу в оглашении патетических призывов, проповедей и исповедей на миру, Окуджава выразил свой социальный пафос в непритяза­тельной песенке про полночный троллейбус, который вершит «по бульварам круженье,/ чтоб всех подобрать, потерпевших в ночи/ крушенье, крушенье». Пафос приглушен, стихотворение цемен­тируется не переживанием лирического субъекта и не его голо­сом, а единым интегральным образом — троллейбус уподобляет­ся кораблю, который «плывет по Москве», его пассажиры — матро­сам, Москва — реке1. И только чувство плеча других одиноких душ на корабле-спасителе, не разрешая трагическую коллизию, все же успокаивает душу: «и боль, что скворчонком стучала в виске,/ сти­хает, стихает». Это стихотворение было написано в 1957 году. В нем, как в пружине, сжато художественное мироощущение с большим философским потенциалом, но без претензий на значительность, и вообще без желания договаривать, монументализироваться в законченных формах.

Зато эстетические принципы Окуджавы определились вполне отчетливо. В центре его эстетической системы стоит понятие иде­ала — это понятие у Окуджавы тоже никогда не оглашается, оно чаще всего заменяется житейски простым словом «надежда», хотя и не исчерпывается им. Человек не может жить без надежды, душа


1 «Это сделано и незаметно, и последовательно: московский троллейбус, утра- чивая грубоватую житейскую реальность, тяжеловесность, легко плывет по ули­це-реке, как доброе спасительное судно», — писал 3. Паперный в статье «За столом семи морей» (Булат Окуджава) (Паперный 3. Единое слово: Статьи и вос­поминания. — М., 1983. — С. 221).


132

 

не может существовать без идеала, без тяги ввысь, без света и светоча — это для Окуджавы аксиоматические истины.

«Мне нужно на кого-нибудь молиться», — так начинается на­писанное в 1959 году стихотворение, которое в некотором смысле можно считать эстетическим кредо Окуджавы. В высшей степени показательно, где поэт ведет поиск идеала, из какого «материала» созидает его. Герой стихотворения, уничижительно ассоциирую­щий себя с простым муравьем, оказывается, тоже испытывает нужду в высоком, ему тоже «вдруг захотелось в ноженьки валить­ся,/ поверить в очарованность свою». Но объект поклонения мура­вей ищет рядом, в своем, родном мире, в кругу ценностей, кото­рые ему близки, понятны и знакомы: «и муравей создал себе бо­гиню/ по образу и духу своему». А далее происходит трансформа­ция ассоциативного плана — сначала уходит уничижительная ме­тафора, ей на смену приходят подмеченные любовно и ласково скромные бытовые детали, посредством которых создается образ богини: «пальтишко было легкое на ней», «старенькие туфельки ее», «обветренные руки». И в финале образы «простого муравья» и его богини, укрупняясь посредством сугубо житейской мотиви­ровки (фигуры и отбрасываемые ими тени), возводятся на огром­ную духовную высоту:

И тени их качались на пороге.

Безмолвный разговор они вели.

Красивые и мудрые, как боги, и грустные, как жители земли.

Окуджава, единственный из всех поэтов-«шестидесятников», создал свой, особый топос, свою особую художественную Все­ленную, где разместил своих героев и их богинь. Этим топосом у него стал Арбат — «тот гордый сиротливый,/ извилистый, корот­кий коридор/ от ресторана “Прага” до Смоляги». Арбат в культуре «шестидесятников» значил многое — в отличие от официального центра, Красной площади и Кремля, он был неофициальным ядром столицы, ее неформальным центром, где, как полагали, бурлила подлинная, живая жизнь со всеми ее хлопотами, развле­чениями и тревогами. Окуджава всячески подчеркивает подлин­ность Арбата, вводя в описание всю топографию этого уголка сто­лицы — названия переулков, тупичков, соседних улиц и площа­дей. Но прежде всего подлинность Арбата проступает в его быто­вой обыкновенности, даже неказистости. Арбатский двор «был создан по законам вечной прозы», — напоминает поэт, арбатские пешеходы — «люди невеликие», а его ребята аттестуются как «ху­досочные дети Арбата».

Но именно такой Арбат, обытовленный, повседневный, не­официальный, стал у Окуджавы этическим центром мира. Сюда он обращает взоры художников: «живописцы, окуните ваши кис­

Fibby — контролюй свої фінанси


133

 

ти/ в суету дворов арбатских и в зарю». Потому что этот мир инте­ресен. Он театрально ярок и пестр. Здесь существует свой, нестан­дартный социум, в котором одинаково равны такие кумиры, как «комсомольская богиня», «две косички, строгий взгляд», и при- блатненный Ленька Королев. В этом социуме правят не казенные правила, а неписаные нравственные нормы, которые сложились в тесноте арбатских коммуналок, в дворовом соседстве, — это отношения душевной открытости и сердечной отзывчивости. Это здесь, «если другу станет худо и вообще не повезет», найдется тот, кто «протянет ему… свою верную руку, — и спасет». Это здесь чудак-портной будет перешивать мой старый пиджак с немысли­мым рвением, добиваясь того, «чтобы я выглядел счастливым/ в том пиджаке, пока живу». Это только здесь может родиться при­зыв: «Не запирайте вашу дверь,/ пусть будет дверь открыта»… Здесь- то и утверждается дух братства в качестве главного этического мерила социума, оно объединяет людей не на идеологической почве, а на той почве, что под ногами, — на почве земной, дво­ровой, уличной, роднит их не по классовой близости, а по сосед­ству на одной лестничной клетке, духовно сближает через дыха­ние, слышимое буквально через стенку. Поэтому арбатский дво­рик, «тот двор с человечьей душой», становится тем теплым до­машним очагом, который укрепляет человека и согревает его сердце: «Сильнее я с ним и добрее./ Что нужно еще? Ничего./ Я руки озябшие грею/ о теплые камни его» («Арбатский дворик»). Арбатское братство, или как стали говорить — «арбатство», зани­мает в иерархии духовных ориентиров Окуджавы самое высокое место: «Ах, Арбат, мой Арбат, ты — моя религия», «Ах, Арбат, мой Арбат, ты — мое отечество…» («Песенка об Арбате»).

Носителем священного, трепетного отношения к скромному, неброскому арбатскому миру у Окуджавы становится его лири­ческий субъект. Он плоть от плоти своего дворового отечества — он его бард, исполнитель непритязательных песенок, какие сочи­няются на скамейках в арбатских двориках и поются, как гово­рится, под настроение, для компании. В сущности, это «ролевой образ», художественная функция его очень важна. В отличие от лирического героя «шестидесятников», который открывал мир «простых людей» как бы извне, сочувствуя им и восторгаясь их тихим подвижничеством, певец у Окуджавы стал говорить и петь не о «простых людях», а от имени «простых людей» — он смотрит на мир их глазами и говорит их голосом.

Окуджава нашел в высшей степени оригинальный способ та­кого «ролевого» разговора — он стал стилизовать свой поэтиче­ский дискурс под самые распространенные художественные фор­мы из арсенала так называемого «масскульта». Он создал особый лирический жанр — жанр песенок, стилизованных под городской романс, один из самых популярных жанров «масскульта». Стара­


134

 

ясь ввести читателя в атмосферу «дворовой субкультуры», Окуд­жава даже порой имитирует «самодеятельный» характер творимо­го им текста, в котором и ритм порой хромает, и есть в изобилии стандартные обороты из стилистики городского романса, его ин­тонационные клише.

Окуджава с явным удовольствием воссоздает образ «арбатско­го» менталитета и лингвалитета. Например, в песенке «Из окон корочкой несет поджаристой» (1958), начиная с первой строки, уже звучит голос арбатского кавалера, у которого есть своя мера вещей и весьма выразительный способ высказывания восторгов по поводу местной красавицы: «Она в спецовочке, в такой про­масленной,/ берет немыслимый такой на ней». В его речи слышна и арбатская галантность, желание завернуть фразочку с полите­сом, покрасивее чтоб: «Ах, Надя, Наденька, мне б за двугривен­ный/ в любую сторону твоей души» (1957). А стихотворение «Ванька Морозов» стилизовано под жалостливую песню в защиту того, кого осудила арбатская молва за то, что он «циркачку полюбил», но защитное слово произносится на языке той же дворовой мол­вы, которая убеждает не столько фактами, сколько экспрессией, доводимой до гиперболических размеров: «Она по проволке ходи­ла,/ махала белою ногой,/ и страсть Морозова схватила/ своей мозолистой рукой».

Авторская усмешка здесь очевидна, но в ней нет никакого вы­сокомерия. Это не сатира, а юмор, теплый, сердечный юмор, в котором улыбка над простодушием героев сочетается с интересом к их миру, к их своеобычной культуре. Она действительно инте­ресна, эта «арбатская субкультура», ибо на фоне общекультурных норм, окаменелых этических и эстетических клише смотрится как нечто экзотическое, в своей угловатости и наивности она выгля­дит чем-то подлинным, живым. И герои, переживающие по пра­вилам этой демократической, «низовой» культуры (чаще всего пренебрежительно называемой «мещанской»), достойны не толь­ко улыбки, но и уважения, и сострадания.

Это был особый, окуджавский поворот темы «простых совет­ских людей», особая — можно сказать, свойская, «земляческая» — ипостась демократического пафоса поэзии «шестидесятников». Свою любовь к Арбату как концентрированному воплощению образа жизни «простых людей» лирический субъект Окуджавы вы­ражает по-разному — тут не только юмор, но и грусть, и сдер­жанная патетика. Правда, чистая патетика с высокими одиче­скими образами (вроде «часовых любви», что «на Смоленской стоят») не характерна для Окуджавы — она «не в тональности» арбатского мира и слишком громка для интимного чувства к нему со стороны его барда. Тут куда органичнее даже тех, кто ушел на фронт, называть по-домашнему «наши мальчики» и «наши де­вочки».


135

 

Это особая романтическая позиция, которая генетически бли­же всего к светловской ветви в советской поэзии с ее стыдливо­стью, боязнью громких фраз, с ее дружеским говорком. Но Окуд­жава пошел в глубь романтической парадигмы, он вызвал к жиз­ни ее сентиментальные истоки. Это произошло вполне органич­но, по логике врастания в жанр городского романса и вообще в формы «массовой культуры», которые остаются наиболее верны­ми хранителями памяти сентиментального мировосприятия. Окуд­жава почувствовал ценность и благотворность этих полузабытых и к тому же высокомерно отвергаемых «несовременных», «старин­ных» чувств. И актуализировал их в своей поэтике. Сделал он это посредством сказки: он стал освещать свою современность, свой Арбат, светом сказочности. Сказка, этот древний фольклорный жанр, в котором впервые эстетически осваиваются законы нрав­ственности, приходит в поэзию Окуджавы уже пропущенной че­рез горнило литературной сказки, этого фирменного жанра сен­тиментализма. Отдельные образы и мотивы из литературных ска­зок, сказочная атрибутика, ассоциации с традиционными ска­зочными архетипами — все это окружает у Окуджавы мир Арбата, становясь его главной эстетической мерой.

Для поэтического вйдения Окуджавы в высшей степени харак­терно преображение «низких», бытовых реалий Арбата в сказоч- но-чудесные образы1. В стихотворении «Сапожник», например, есть такое сравнение: «А черный молоток его, как ласточка,/ хвостом своим раздвоенным качает». А весьма обыденная работа — стир­ка — видится как некое сказочное действо: «На дне глубокого корыта/ так много лет подряд/ не погребенный, не зарытый/ ис­кала прачка клад».

И сам мир Арбата преображается у Окуджавы в сказочный мир, «где полночь и двор в серебре,/ и мальчик с гитарой в обнимку/ на этом арбатском дворе». В этом мире обретаются сказочные пер­сонажи, вроде «бумажного солдатика», но более всего там музы­кантов и их персонифицированных инструментов — «в Барабан­ном переулке барабанщики живут», «веселый барабанщик» шага­ет там, где «звон трамваев и людской водоворот», а «по Сивцеву Вражку проходит шарманка —/ смешной, отставной, одноногий


1 Интересные наблюдения над характером перехода бытовой реальности в сказку сделаны А. В. Македоновым. Так, по поводу «Песенки о Барабанном пере­улке» исследователь пишет: «Картинка, разговор, настойчивый напев, элементы якобы бытовой зарисовки и маленького лирического происшествия — все слито в одно сказочное и неведомо что означающее событие. <…> И получается симво­лика с полем значений настолько широким, что в этой широте расплывается; остается лишь строго определенная и закрепленная четкой системой предметных деталей и звуковых образов картинка сказочной страны со сказочным переулком и сказочными барабанщиками. Но внутри этой страны все идет вполне есте­ственно, как во всамделишной жизни» (Македонов А. В. Свершения и кануны. — С. 266, 267).


136

 

солдат»… Словом, Арбат — это «рай, замаскированный под двор,/ где все равны:/ и дети, и бродяги».

Можно полагать, что этот мир порожден фантазией и миро­восприятием романтиков Арбата — его мальчиков и девочек, поэ­тов и музыкантов. Но скорее — это сказочный мир взрослых лю­дей, которые дорожат памятью детства, точнее — тем светлым, незамутненным чувством жизни, которое свойственно только дет­ству и юности. Сказочный ореол облагораживает бытовую повсед­невность Арбата, украшает ее, согревает добрым чувством, но в то же время он придает этому миру вид некоей театрализован­ной, невзаправдашной, «другой реальности» — реальности меч­ты, мечты высокой, но и хрупкой.

И однако же эта хрупкая реальность красивой сказки, прозре- ваемой сквозь бытовую оболочку Арбата, оказалась более проч­ной основой для поэтического самостоянья, чем социально-по­литические реалии, к которым апеллировали другие поэты-«шес- тидесятники». В годы спада «оттепели», когда многие «шестиде­сятники» переживали острый творческий и духовный кризис, Окуджава не сник. Его поэтическая реальность уже располагалась выше «социальной горизонтали» — в ней царили другие, не по­литические и не идеологические, критерии1. Эти критерии можно обнять одним понятием — душевность. И в 1967 году, «среди со­всем чужих пиров/ и слишком ненадежных истин», приходивших на смену «оттепельным» упованиям, Окуджава нашел ту формулу спасения, которую начал искать ровно десять лет назад вместе с пассажирами полночного троллейбуса: «Возьмемся за руки, дру­зья,/ чтоб не пропасть поодиночке!»

Скромная, какая-то приватная, словно бы предназначенная для небольшого круга очень близких людей, эта формула была для очень многих принципом нравственного сопротивления и сигналом надежды в течение долгих двадцати лет «зрелого за­стоя». А для Окуджавы она стала знаком рубежа, с которого на­чался новый период его творчества.

Арбат остался генетической почвой, постоянно питающей поэ­зию Окуджавы. Но сказочный ассоциативный поток вынес ее за пределы арбатского «микрорайона» в большое пространство и время романтического бытия. На смену королям и богиням арбат­ских двориков и переулков в поэзию Окуджавы пришли русские дворяне декабристского круга, кавалергарды и гусары, разночин- цы-«шестидесятники», солдаты десантного батальона, Володя Высоцкий и Зиновий Гердт. Лик «ролевых» героев Окуджавы утратил конкретность социального типа, он стал тяготеть к архети-


1 Очень хорошо определила суть творческой стратегии Окуджавы М.О. Чу- дакова: «Не вступая в спор с застрявшей во всех углах идеологией, он преодо­лел ее — на наших глазах — поэтикой» (Чудакова М. «Лишь я, таинственный певец…» //Лит. обозрение. — 1998. — № 3. — С. 12).


137

 

пичности, которая свойственна так называемым «вечным обра­зам», в данном случае — это образ романтической души. У «роле­вых» героев лирики Окуджавы 1970— 1980-х годов общий с арбат­скими ребятами душевный склад — они воспринимают мир воз­вышенно. Но, возведенные на высоту архетипа, они подчеркнуто старомодны — их манеры галантны («движения мои учтивы,/ ре­шения неторопливы/ и помыслы мои чисты»), они говорят кра­сиво («ваше величество женщина»), они ведут себя по-рыцарски. Такая стратегия поведения персонажей вполне отвечала обнов­ленной эстетической стратегии Окуджавы, которую он провоз­гласил в стихотворении, посвященном Юрию Трифонову (может быть, в полемике с «приземленной» эстетикой последнего?):

Давайте восклицать, друг другом восхищаться, Высокопарных слов не стоит опасаться.

<…>

Давайте горевать и плакать откровенно.

<…>

Давайте жить, во всем друг другу потакая, — тем более что жизнь короткая такая.

Поэзия Окуджавы 1970— 1980-х годов вызывающе ориентирова­на на архаику. Он создает разнообразные стилизации в романти­ческом ключе, а также картинные, похожие на гобелены, зари­совки сцен старинной жизни («Батальное полотно», «Песенка о дальней дороге»). Даже свои излюбленные песенки поэт нередко стилизует на старинный лад — некоторые из них так прямо и назы­ваются «Старинная студенческая песня», «Старинная солдатская песня». А в других узнаются черты старинного романса («Дорожная песня», «Еще один романс»), этот аристократический жанр Окуд­жава стал предпочитать «самодеятельному» городскому романсу.

В поэтическом мире Окуджавы сохранили свое место «знако­вые» образы музыки, но они тоже облагородились по сравнению со своими арбатскими предшественниками. Здесь теперь «Моцарт на старенькой скрипке играет» и «заезжий музыкант целуется с трубою». Эти образы сохранили и даже усилили нежную, щемя­щую тональность, которой была проникнута тема музыки в «ар­батских» стихах, но теперь их семантический ореол уже не ограни­чен ни временем, ни средой. Словно раздвигая границы своего мира, Окуджава персонифицирует атрибутивные, эмблематические об­разы из романтического арсенала: в «Дорожной песне» это роман- совые «две вечных подруги — любовь и разлука», а в известной песне из кинофильма «Белое солнце пустыни» это слегка окра­шенные фамильярным тоном «ролевого» субъекта «госпожа раз­лука», «госпожа чужбина», «госпожа удача» и «госпожа победа»…

Все это имело свой смысл. Старомодность и рафинированность чувств героев стихотворений Окуджавы 1970— 1980-х годов и вы­


138

 

зывающая архаичность их поэтики были не только формой защи­ты «старомодных» романтических ценностей, но и убедительным доказательством их устойчивости. Раздвинув границы «арбатского мира» вплоть до персонифицированных образов субъективных со­стояний и настроений, Окуджава взял в эстетическое владение безграничное пространство душевной культуры — не абстрактной духовной культуры, а культуры внутреннего строя, которая дела­ет отдельно взятого человека личностью. И здесь, в пространстве души — в поле сердечной чуткости и деликатности, порядочно­сти и интеллигентности — каждый отдельный человек может об­рести надежду, «пересилить беду» и «не пропасть поодиночке».

Так зрелый Булат Окуджава находил разрешение тех мучитель­ных проблем человеческого существования, которые вызвали к жизни его поэзию на заре «оттепели».

 .

Літературне місто - Онлайн-бібліотека української літератури. Освітній онлайн-ресурс.