| Однако драматургия все-таки не была самой сильной ветвью «оттепельного» древа. Ее роль даже пытались в те годы преуменьшить — высказывались предположения, что театр рано или поздно будет вытеснен набирающим силу телевидением. Этой угрюмой гипотезе не суждено было сбыться, но факт остается фактом — самые значительные и радикальные сдвиги под влиянием лирического сознания происходили не в драматургии, а в поэзии и прозе. В том, что лирическая экспансия подстегнула развитие поэзии, вообще-то нет ничего удивительного, новым и неординарным было то, что с начала «оттепели» лирическая тенденция распространилась на прозу, которая, как известно, традиционно |
| 142 |
| 143 |
| чески упорядоченной цепью впечатлений от увиденного поток ассоциаций, вроде бы вольно текущих, не скованных ни временной, ни пространственной зависимостью, создает некий тайный сюжет — со своей интригой и своим драматизмом.
Каждый из лирических дневников — это книга открытий, и собственно интрига состоит в том, что герой совершает открытие в знакомом и, казалось бы, хорошо известном мире. Одно из первых по-своему парадоксальных открытий, которое совершают, причем совершают, что называется — походя, без удивления, герои всех лирических дневников 1950-х годов, — это открытие не- < разрывной связи своей собственной, частной биографии и ее пе- / рипетий с биографией страны, с тем, что происходило в масштабах Большой истории. Физически совершая путешествие в пространстве, они душою совершают путешествие во времени. Рассказывая о себе, они рассказывают о времени, о своих отношениях со своей эпохой. И всегда в той или иной мере внутренним нервом лирического повествования становится процесс проверки лирическим героем своих прежних представлений о действительности, о стране, об ее истории — а в общем, это процесс пересмотра той системы духовных ценностей, которая сложилась в сознании советского человека. Герой «Владимирских проселков», например, открывает в близком, в сущности повседневно знакомом мире подмосковных, владимирских деревень полузабытый огромный материк отечественной истории и восстанавливает духовную связь со своими корнями. Героиня «Дневных звезд», вспоминая пережитые вместе со всей страной бедствия — и особенно памятные для нее лично трагические дни блокады Ленинграда, определяет те святыни, которые поддерживали ее в трудное время, и, явно нарушая существующую официальную иерархию ценностей, ставит в один ряд с Лениным своего любимого поэта — это Лермонтов, и своего отца, скромного питерского врача. А герой «Ледовой книги», получивший возможность побывать во время экспедиции к берегам Антарктиды в чужих странах, посетить музеи, пообщаться с западными писателями, обнаруживает несомненные эстетические достоинства в творчестве западных мастеров и даже в искусстве авангарда (о котором у нас в 1950-е годы печатались только ругательские высказывания). И в то же время он позволяет себе очень осмотрительно, с массой оговорок, оспаривать догмы соцреалистической культуры. Хотя он вроде и не принимает язвительный термин «фотореализм», но фактически осуждает современную советскую живопись как раз за описатель- ность: «В этих произведениях нет ни вчерашнего, ни завтрашнего. Они до того описательны, что полностью освобождают нас от всякой необходимости думать. <…> Отсутствие вопроса, неспособность произведения породить его — признак бедности». И в |
| 144 |
| этом контексте восторги автора по поводу американской экранизации «Войны и мира» или его вдумчивое вглядывание в абстракционистские полотна Алана Рейнольдса и Руа де Местра приобретают полемический, даже фрондерский смысл.
В сущности, все лирические дневники, написанные в конце 1950-х годов, превратились в исповеди о преодолении героем канонических, окаменелых, привычных представлений о советской действительности; они свидетельствовали о его приближении к реальности, которая оказалась богаче, сложнее и драматичнее книжных клише и шаблонов. |