| Писатели-фронтовики как литературное поколение
На начало «оттепели» приходится кристаллизация еще одной лирической тенденции в прозе. Но связана она с другим литературным поколением — с тем поколением, чья юность была опалена войной. Это совершенно особое — может быть, самое трагическое — поколение в русской истории. Из каждой сотни мальчиков, родившихся в 1923—1924 годах, после войны осталось в живых только по трое. Но те, кому посчастливилось вернуться с войны, словно восполняя трагические утраты целого поколения, сосредоточили в себе колоссальный душевный опыт. «За долгие четыре годы войны, каждый час чувствуя возле своего плеча железное дыхание смерти, молча проходя мимо свежих бугорков с надписями химическим карандашом на дощечках, мы не утратили в себе прежний мир юности, но мы повзрослели на двадцать лет и, мнилось, прожили их так подробно, так насыщенно, что этих лет хватило бы на жизнь двум поколениям» — это написано Юрием Бондаревым спустя двадцать лет после того, как закончилась война1. Этот душевный опыт представителей фронтового поколения сублимировался в мощный сгусток творческой энергии, который очень существенно повлиял на послевоенную отечественную культуру. Из их рядов вышли выдающиеся кинорежиссеры и артисты, композиторы и музыканты, живописцы и скульпторы: Э. Неизвестный, Г. Чухрай, И. Смоктуновский, С. Бондарчук, Б. Неменский, В. Сидур… Особенно много среди тех, кто прошел войну и на всю жизнь остался верен ее памяти в своем творчестве, литераторов — поэтов и прозаиков. Но если поэты фронтового поколения (С. Гудзенко, Ю.Друнина, М.Луконин, С. Орлов, М.Дудин, В.Тушнова, К. Ваншен- кин, Е. Винокуров и др.) написали свои лучшие стихи в годы войны или в первые послевоенные годы, то прозаикам понадобилось время для самоопределения — проза требует анализа, который осуществляется с какой-никакой дистанции от события. Консолидации творческих исканий писателей-фронтовиков способствовали разные факторы. И первый среди них — взыскательное чувство долга памяти перед своим поколением. На книге «По |
|
1 Бондарев Ю. Мое поколение // Комсомольская правда. — 1965. — 1 мая. |
| 162 |
| следние залпы», переданной Юрием Бондаревым в Государственный литературный музей, стоит такая надпись: «В этих повестях я хотел сказать о своем поколении на войне — то, что знаю о нем. 13 апреля 1962 г.». А поэт Константин Ваншенкин, выступая на дискуссии «Писатель и война», сказал: ответственность писателя перед обществом «я прежде всего понимаю… как ответственность перед своим поколением — в буквальном смысле, т. е. перед людьми своего поколения»1. Были и сопутствующие факторы. В частности, волею случая Григорию Бакланову, Юрию Бондареву и Борису Балтеру после войны посчастливилось учиться в Литинсти- туте в семинаре прозы у К.Г.Паустовского, мастера тонкого психологического письма. Да и в пору своего самоутверждения писатели-фронтовики защищали своих товарищей от нападок охранительной критики, активно поддерживали творческое общение. Лучшая рецензия на повесть Юрия Бондарева «Последние залпы» принадлежит перу Григория Бакланова2. Бондарев первым поддержал малоизвестного прозаика из Вильнюса Константина Воробьева, высоко оценив его рассказы и повести3. А когда новая повесть Воробьева «Убиты под Москвой» была подвергнута жестокому критическому разносу, в числе первых на ее защиту встал молодой пермский писатель Виктор Астафьев4. Белорусский прозаик Василь Быков с благодарностью отмечал большое влияние, которое на него оказали первые военные повести Бондарева и Бакланова. Примеров творческих взаимосвязей между прозаиками из фронтового поколения можно привести немало.
Писатели-фронтовики, вступившие в литературу в 1950-е годы, в силу сходства биографического опыта, близости воззрений и восприятия современности, стягивались в некое творческое единство, выражающееся не только через общность военной темы и волнующих авторов проблем, но и через параллельность исканий в области поэтики. И на рубеже 1950— 1960-х годов из большого массива их произведений образовалось целое художественное течение, которое стали называть «лейтенантской прозой». Самым очевидным свидетельством прочности внутреннего единства «лейтенантской прозы» стало формирование в ее недрах некой устойчивой жанрово-стилевой общности, которой принадлежит роль структурного ядра данного течения как историко-лите- ратурной системы. Причем если в большинстве художественных течений жанровым каркасом становится конструктивный прин |
|
1 Вопросы литературы. — 1970. — № 12. — С. 147. |
|
2 См.: Бакланов Г. Новая повесть Юрия Бондарева // Новый мир. — 1959. — № 7. |
|
3 См.: Бондарев Ю. Новый писатель//Лит. газета. — 1960. — 13 августа. |
| 4 См.: Астафьев В. Яростно и ярко! // Лит. Россия. — 1965. — 5 февраля. Большой литературный интерес представляет многолетняя переписка между В. Астафьевым и К. Воробьевым, частично опубликованная в собраниях сочинений К.Во- робьева (М., 1993.-Т. 3). |
| 163 |
| цип построения образа мира, группы родственных жанров (его мы называем метажанром течения), то в процессе становления «лейтенантской прозы» структурным ядром течения стала действительно новая жанровая модель с совершенно определенной стилевой тональностью. Эту жанровую модель (или точнее — жанровую разновидность) мы называем фронтовой лирической повестью. В ее конструктивных и экспрессивных качествах оформлялась и развивалась новая эстетическая семантика.
Формирование фронтовой лирической повести шло бурно и динамично. Буквально в течение шести-семи лет (с 1957 по 1963 год) увидели свет «Батальоны просят огня» (1957) и «Последние залпы» (1959) Ю. Бондарева, «Южнее главного удара» (1957) и «Пядь земли» (1959) Г. Бакланова, «Повесть о моем ровеснике» (1957) Ю. Гончарова, «До свидания, мальчики» (1961) Б. Балтера, «Журавлиный крик» (1961), «Третья ракета» (1962) и «Фронтовая страница» (1963) В. Быкова, «Звездопад» (1961) В. Астафьева, «Один из нас» (1962) В. Рослякова, «Крик» (1962) и «Убиты под Москвой» (1963) К. Воробьева. Эти произведения вызвали большой резонанс — от самого резкого неприятия до полного и восторженного согласия. Они сразу же стали неотъемлемым компонентом литературного процесса. Причина — в закономерном характере этого явления: по исторической горизонтали «лейтенантская проза» находится в родстве с современной ей «исповедальной прозой» (тип героя, лирическая доминанта), а по исторической вертикали она пребывает в преемственной связи с тенденцией «психологического натурализма», наиболее ярким выражением которой была повесть Виктора Некрасова «В окопах Сталинграда»1. Но главным творческим импульсом, вызвавшим к жизни прозу фронтового поколения, была полемическая установка — протест против идеологических стереотипов, которыми была оказенена и изолгана «тема войны», активное неприятие господствовавших и официально одобряемых псевдоромантических клише и шаблонов, которые превращали кровавую правду войны в помпезно-театральное представление. Но для того чтобы оформить свой, выстраданный и выношенный взгляд, писателям-фронто- викам приходилось разрабатывать другую поэтику. Война глазами юности Центральный персонаж фронтовой лирической повести — это либо бывший студент, либо вчерашний школьник. Герой повес |
| 1 Да и сам Виктор Некрасов оставался в эти годы активным участником литературного процесса. Его новые рассказы о войне — «Сенька» и «Вторая ночь» — опять насторожили охранительную критику: первый рассказ — проникновением в смятенную душу солдата-«самострела», второй — неприятием цинизма по отношению к поверженному врагу. |
| 164 |
| ти Бондарева «Батальоны просят огня» Борис Ермаков — лихой комбат, кажется, военная косточка — иногда вдруг с тоской думает о том, что отдал бы все ордена и звания за одну только лекцию по высшей математике. А Сашко Беличенко из повести Бакланова «Южнее главного удара» еще не забыл свой истфак, где зубрил про пирамиды Хуфу и Хеопса. Если у Беличенко за спиной два года университета, то у капитана Новикова из бон- даревских «Последних залпов» позади лишь один курс горного института. «Прошлое можно уложить в одну строчку», все остальное — война. Надев военные шинели, они не перестали быть ребятами: распахнутыми и смешными, как ошалевший от первых поцелуев Сережа Воронов из «Крика», или, наоборот, подчеркнуто строгими, чурающимися всяких сантиментов, как «этот полувзрослый-полумальчик» капитан Новиков.
Непростая вообще пора вступления в жизнь для них пришлась на войну. Происходящий в этом возрасте мучительный процесс постижения мира в его «взрослом», суровом естестве для них драматически осложнен и трагедийно обострен, ибо на войне мерой добра и зла, правды и лжи становится кровь, и платой за ошибки, обретения — жизнь человеческая. В произведениях Бакланова и Бондарева, К. Воробьева и Астафьева история становления личности на войне, а еще точнее — на фронте, в окопах, в бою, — является смысловым стержнем всего повествования. Авторы фронтовых повестей искали пути наиболее непосредственного, предельно откровенного изображения того, что же происходит в душе молодого солдата-фронтовика под пулями и бомбежками, в горячке боя, среди стонов и крови, как он переживает то, что происходит вокруг него и с ним самим, как формируется его собственное отношение к миру и какие истины он открывает, какие уроки извлекает «на всю оставшуюся жизнь». Такая творческая установка обусловила тяготение всей художественной структуры повести к лирическому «полюсу». Сила лирического «полюса» особенно явственно сказалась на субъектной организации художественного мира. Центральное место в ней занимает персонаж, которого можно назвать лирическим героем, чтоб подчеркнуть, что он выступает единственным носителем авторской точки зрения как в идейно-оценочном, так и в структурно-композиционном смыслах. Автор растворен в своем главном герое. Поэтому в лирико-психологической повести, как правило, господствует повествование от первого лица, от лица главного героя — то ли лейтенанта Мотовилова в «Пяди земли» Г. Бакланова, то ли рядового Лозняка в «Третьей ракете» В. Быкова, Сергея Воронова в «Крике» К. Воробьева (то же в «Звездопаде» В. Астафьева, в повестях В. Рослякова, Е.Ярмагаева и др.). Но Даже в «Убитых под Москвой» К. Воробьева, где герой объективирован и где повествование идет от третьего лица, угол зрения не |
| 165 |
| меняется: субъектом сознания остается сам герой, и зона речи повествователя не отделяет себя от зоны речи героя, а лишь объективирует рефлексию героя.
Выбор на роль центрального персонажа молодого фронтовика и сосредоточение дискурса в зоне его сознания обусловили всю структуру и фактуру фронтовой лирической повести — ее проблематику и конфликты, сюжетику и хронотоп, изобразительность и выразительность. Взгляд юности всегда свеж — зрение и слух предельно обострены, краски чисты. Взгляд юности всегда взволнован — ведь большой, «взрослый» мир открывается впервые. Взгляд юности всегда преисполнен надежды — надежды на счастье, на устроение в жизни. В повестях Бондарева, Бакланова и их ровесников-едино- мышленников свежим и взволнованным взглядом юности воспринимается война. И это порождает драматическую парадоксальность самого плана изображения — он образуется сложным сплавом натуралистической и лирической поэтики. Молодой фронтовик видит войну голым незащищенным взглядом. И с предельно близкого расстояния — словно в телескопический объектив. Оттого образ войны предстает во фронтовых повестях через мозаику мельчайших подробностей и укрупненных деталей. Отсюда вполне естественное обращение авторов к натуралистической поэтике. Их за это крепко ругали, обвиняя к тому же в следовании западным образцам, — был придуман и пущен в ход ругательский ярлык «ремаркизм»1. Действительно, романы Ремарка, впервые изданные в СССР в годы «оттепели», пользовались большой популярностью, но фронтовая лирическая повесть связана с ними не столько генетически, сколько типологически. Генетически же их натуралистическая поэтика связана с повестью «В окопах Сталинграда», вернее, — с той художественной интенцией, которая зародилась на страницах некрасовской повести и была вполне осознана самим автором, который вложил в уста своего главного героя, лейтенанта Керженцева, следующее рассуждение: Есть детали, которые запоминаются на всю жизнь. И не только запоминаются. Маленькие, как будто незначительные, они въедаются, впитываются как-то в тебя, начинают прорастать, вырастают во что-то большое, значительное, вбирают в себя всю сущность происходящего, становятся как бы символом. Я помню одного убитого бойца. Он лежал на спине, раскинув руки, и к губе его прилип окурок. Маленький, еще дымящийся окурок. И это было страшней всего, что я видел до и после на войне. Страшнее разрушенных городов, распоротых животов, ото |
| 1 См., например: Топер П. Человек на войне // Вопросы литературы. — 1961. — № 4. |
| 166 |
| 167 |
| ственной. Но такая правда была неожиданной для читателя, привыкшего к совершенно иной, условно-романтической поэтике, в которой план изображения, как правило, вытеснен планом выражения. И это вызвало активное неприятие в критике, обвинившей писателей-фронтовиков в приземленном изображении Отечественной войны,
На самом же деле натуралистическая образность не была самоцелью авторов фронтовой прозы, она выступала в качестве одного из двух крайних полюсов в ее стилевой системе. На другом полюсе — лирическая экспрессия, источником которой является юношеская жадность к жизни и свежесть восприятия героя. Поэтому в поэтике фронтовой лирической повести огромная смысловая роль принадлежит парным оппозициям натуралистических и лирических образов. Порой натуралистический и лирический образы, составляющие контрастную пару, значительно дистанцированы друг от друга, но их взаимосоотнесенность очевидна. Так, в главе III «Пяди земли», переправа Мотовилова и Васина с плацдарма на правый берег описывается следующим образом: Через Днестр мы переправляемся под проливным дождем, он по-летнему теплый. Пахнут дождем наши гимнастерки, которые столько дней жарило солнце. Теперь дождь вымывает из нас соль и пот. Пахнет просмоленная дощатая лодка, сильно пахнет река. И нам весело от этих запахов, оттого, что мы гребем изо всех сил, до боли в мускулах, оттого, что соленые от пота струи дождя бегут по лицу. А вот в главе IX картина возвращения на плацдарм, где наших сильно потеснили и они едва держатся за кромку берега, выглядит совсем иначе: Я вышел первый при общем молчании; Шумилин — за мной. Молча шли мы с ним к берегу, молча сели в лодку, молча гребли на ту сторону. На середине реки что-то сильно и тупо ударило в лодку. Придержав весла, я глянул за борт. Близко на черной воде качалось белое человеческое лицо. Мертвец был в облепившей его гимнастерке, в обмотках, в красноармейских ботинках. Волна терла его о борт, проволакивая мимо… Все эти соположения натуралистической пластики и лирической экспрессии становятся эстетическим выражением немыслимо противоречивого состояния мира. Здесь, на фронте, соседствуют прекрасное и ужасное, здесь каждый миг чреват гибелью и оттого еще более ценен в своей живой данности, здесь люди вынуждены ненавидеть и убивать, но здесь же к ним приходит любовь и рождается жажда отцовства. Парадоксальная острота коллизий во фронтовой лирической повести состоит в том, что молодой герой открывает чудо жизни |
| 168 |
| в ситуации, в принципе противоестественной — когда сама жизнь висит на волоске. Вот описание, которым начинается повесть Бакланова «Пядь земли»:
Жизнь на плацдарме начинается ночью. Ночью мы вылезаем из щелей и блиндажей, потягиваемся. С хрустом разминаем суставы. Мы ходим по земле во весь рост, как до войны ходили по земле люди, как они будут ходить после войны. Мы ложимся на землю и дышим всей грудью. Роса уже пала, и ночной воздух пахнет влажными травами. Наверное, только на войне так по-мирному пахнут травы. Такое обостренное, внимчивое восприятие жизни родилось у лейтенанта Мотовилова на фронте и уже ни на минуту не оставляет его. Читаем в другом месте: Какие стоят ночи! Теплые, темные, тихие южные ночи. И звезд над головой сколько!.. Я читал, что в нашей галактике примерно сто миллионов звезд. Похоже на это. Наклонишься над бомбовой воронкой, а они глядят на тебя со дна, и черпаешь котелком воду вместе со звездами. Сколько здесь поэзии, а за всей этой рефлексией героя стоит совершенно естественный для становления личности и глубокий по своей сути психологический процесс — пробуждение сознания бесценной ценности всего сущего. Но тем горестнее и безысходнее утраты — гибель друзей, любимых, увечья, муки раненых… Самое страшное, что бросается в глаза капитану Беличенко, герою повести Бакланова «Южнее главного удара», это девочка-венгерка с оторванной ногой, ее будущее навсегда искалечено. И там же: укрытые с головой брезентом молодые парни, они уже никогда не поднимутся, не станут мужьями, не будут нянчить своих ребят — «этих детей уже никогда не будет»1. Особым способом концентрации противоборства жизни и смерти становится во фронтовых повестях тема любви — здесь, в окопах, к молодому солдату впервые приходит светлое чувство любви с тем, чтоб через считанные часы смениться трагическим чувством невосполнимой утраты. Подобным образом вычерчиваются сюжетные траектории в «Пяди земли», «Последних залпах», «Крике». |
| 1 Этот мотив вообще очень важен в военной прозе Г. Бакланова. Например, в одном из внутренних монологов лейтенанта Мотовилова есть такая мысль: «Пуля, Убивающая нас сегодня, уходит в глубь веков и поколений, убивая и там еще не возникшую жизнь». Впоследствии этот мотив всплыл в повести Бориса Васильева «А зори здесь тихие…» (1968). Держа на руках убитую ножом Соню Гурвич, старшина Васков думает о необозримости утраты, которую несет жизнь с гибелью этой девочки, будущей матери, что могла бы дать начало «маленькой ниточке в бесконечной пряже человечества». |
| 169 |
| Если в начале сюжетного события баклановский лейтенант Мотовилов, глядя в ночное небо, с какой-то детской непосредственностью задается вопросом: «А может быть, правда, есть жизнь на какой-то из этих звезд?», — то после кровавого боя, после гибели своего старшего друга, капитана Бабина, Мотовилов уже воспринимает мир с горькой умудренностью: «Всю ночь над высотами все так же впереди нас ярко горит желтая звезда, и я смотрю на нее. Наверное, ее как-то зовут, Сириус, Орион… Для меня это все чужие имена, я не хочу их знать…»
Нравственный вектор конфликта: «правый» и «левый» берег Однако трагическому противоборству жизни и смерти не принадлежит центральное место в фронтовой повести, его эстетическая функция иная — создавать напряженнейшую психологическую ауру вокруг главного конфликта. А конфликт, который открывали в своих повестях Бондарев, Бакланов и их товарищи, был непривычен и нов. Напомним, что в подавляющем большинстве произведений об Отечественной войне главное место занимало столкновение между советскими людьми и гитлеровцами, и конфликтные коллизии всегда так или иначе были окрашены в идеологические и политические тона. А вот во фронтовой лирической повести гитлеровцы находятся за пределами сюжета, в художественном мире они присутствуют как объективные условия среды. Главное же место в повестях писателей-фронтовиков занял конфликт внутренний — между теми, кто находится по одну сторону фронта. Такой сдвиг конфликта уже был заметен в отдельных смелых вещах, написанных в 1940-е годы, — у Симонова в «Днях и ночах» (1943) и у Некрасова в повести «В окопах Сталинграда» (1947). Но там внутренний конфликт тоже носил в той или иной мере идеологический характер: люди, честно выполняющие свой воинский долг, сталкивались с чинушами и бюрократами, облеченными властью (майор Бабченко у Симонова, Абросимов у Некрасова), которые, считая только себя подлинными радетелями о благе страны, посылали других на верную гибель. В фронтовой лирической повести на первое место выступил нравственный конфликт — главным водоразделом между людьми стало понятие совести. Почему недолечившийся Маклецов сбегает из госпиталя на фронт, а мордатый санитар, с которого он снял сапоги, «всю войну в медсанбате воюет» (коллизия из «Пяди земли» Бакланова)? Почему в то время как одни идут на смерть, другие набивают свои вещмешки трофейным барахлом (коллизия из «Последних залпов» Бондарева)? Почему здоровенный бугай Лешка Задорожный с пустяковой царапиной отправился в тыл, а хрупкая девушка, санинструктор Люся, вернулась на огневую, в |
| 170 |
| расчет, оставленный Лешкой (коллизия из «Третьей ракеты» В. Быкова)? Из таких противоположений состоит все конфликтное поле фронтовой повести.
У Бакланова в повести «Пядь земли» есть образ «правый и левый берег Днестра»: правый берег — это плацдарм, за который зацепились передовые части, перепаханный бомбами и снарядами, обстреливаемый со всех сторон, пропитанный кровью; а левый берег — это тыл, там спокойней, тише, меньше вероятность погибнуть. «Правый и левый берег» — это некая обобщенная формула нравственного размежевания людей. Есть те, кому совесть не позволяет отсиживаться за спиной других, и они всегда оказываются на правом берегу, а есть те, кто всеми правдами и неправдами исхитряются окопаться на левом берегу. И антагонизм между ними непримирим. «На войне всегда между нами Днестр», — говорит лейтенант Мотовилов. А «Третья ракета» Быкова завершается тем, что Лозняк, отбившийся напоследок от набегавших немцев двумя выстрелами из ракетницы, последнюю, третью ракету выпалил в своего, Лешку Задорожного — «свой» шкурник ничуть не лучше откровенных врагов. Отчего так бескомпромиссно проводят авторы фронтовых лирических повестей нравственное размежевание между своими персонажами? Люди, прошедшие школу фронта, они рассматривают проблему совестливости и бессовестности как ключевую социальную проблему. Война их научила, что за бессовестность одних всегда расплачиваются другие, совестливые, ото лжи одних обязательно страдают другие, честные; те, кто трусливо оберегают себя, всегда подставляют других, тех, что, может, и не храбрей, зато порядочней. Эти истины доказываются во фронтовых повестях множеством сюжетных коллизий. Вот хотя бы одна из них. Повесть Бакланова «Пядь земли». Перед боем, пока затишье, Мотовилов посылает связиста Мезенцева проложить связь с батареей. Тот струсил, отсиделся где-то, но доложил, что связь установлена. А когда начался бой и связь не заработала, Мотовилов вынужден послать по линии находящегося с ним на НП пожилого солдата Шумилина, отца троих сирот. И тот смертельно ранен, сцена гибели Шумилина — одна из самых трагических в повести: Глаза, горячечные, сухие, потянулись ко мне исступленно: — Помощь мне, товарищ лейтенант! Жена умерла, получил письмо… Нельзя умирать мне… Детишек трое… Помощь мне надо!.. И рвется встать, словно боясь, что, лежачего, смерть одолеет его. — Сейчас перевяжу! Лежи! А вижу, что ему уже ничего не поможет. Руки, ребра — все перебито. Даже голенища сапог исполосованы осколками. Он истекает кровью. Снаряд, видно, разорвался рядом. Как он жив до сих пор? Одним этим сознанием, что нельзя ему умирать, жив. |
| Жуткая пластика этой сцены — самое убедительная демонстрация той цены, которую платят люди честные за бесчестность других. Но уроки-то из этого опыта извлекает третий — лейтенант Мотовилов. Свои нравственные принципы он не получает в готовом виде, а добывает в кровавых университетах войны, которые на многое открывают ему глаза.
Например, он обнаруживает, что не так-то просто вывести на чистую воду труса и шкурника. Ибо наш, родной, шкурник советского производства умело камуфлируется патриотической фразой и героической позой. Мезенцев, например, сменил двадцатикилограммовую рацию на легкую валторну в полковом оркестре согласно приказу начальства, и теперь, гарцуя на сытом коне, он уже веско говорит: «Я побыл с винтовкой, знаю». Глядя на него, Мотовилов думает: «А старика Шумилина нет в живых». Но Мезенцева и ему подобных не ухватишь — они склизкие, они всегда защищены броней из нужных справок, частоколом казенных формулировок, апелляциями к святым для каждого фронтовика понятиям. Оценку таким, как Мезенцев, дает в повести (журнальная редакция) начштаба Покатило, «мягкий, культурный человек, умница»: «о самом дорогом, о чем всегда как-то неловко говорить вслух, они кричат и бьют себя в грудь. Им легко, они никакими моральными категориями не связаны. Вы что, не встречали таких, которые уже четвертый год грозятся кровь пролить за родину?»1 Поэтому у фронтовиков, героев Бондарева и Бакланова, К. Воробьева и Быкова, выработалась стойкая идиосинкразия к громким словам, ибо они замусолены демагогами. И капитан Новиков из «Последних залпов» резко осадит даже своего командира майора Гулько, который напоминает «прописные истины»: «Я не люблю, товарищ майор, когда вслух говорят о вещах, известных каждому. <…> От частого повторения стирается смысл». Но сам Новиков и его ровесники оттого и щепетильны в обращении с «прописными истинами», что расплачивались за их усваивание ценою жизни. Тот же Новиков, продолжая разговор с Гулько, говорит: «Я только в войну увидел и понял, что такое Россия». А лейтенант Мотовилов из повести Бакланова только сейчас, когда сам вместе со своими однополчанами удерживает маленький плацдарм на левом берегу Днестра, где каждый клочок пропитан кровью, постигает веский смысл, заключенный в фразе «Не отдадим врагу ни одной пяди нашей земли», которую так легко выговари |
| 1 Этот социальный тип тоже впервые был зафиксирован Виктором Некрасовым в повести «В окопах Сталинграда». Там был такой персонаж — интендант Калужский, что в дни отступления к Волге где-то утерял свои командирские кубики, зато запасся тремя гражданскими костюмами, на всякий случай. А для камуфляжа у него заготовлена круглая фраза: «А себя надо сохранить — мы еще можем пригодиться родине». |
| 172 |
| вал в школе. Иначе говоря, герои фронтовой лирической повести не отказались от высоких понятий, им, участникам Отечественной войны, дороги гражданские ценности. Но они хотят отнять их у идеологических звонарей и циников. Они приблизили эти ценности к своему личному опыту, увидели их вблизи: «Вот она, Россия, — тихо и серьезно сказал Новиков», — глядя на уснувшего от усталости мальчишку-связиста.
Фактически прозаики фронтового поколения произвели радикальную перестановку в иерархии соцреалистических ценностей, выдвинув моральные критерии на первый план. Главное нравственное открытие, которое делает в окопах молодой фронтовик, — это открытие великой силы добра. Добро выступает в фронтовой повести как высший духовный принцип мироотношения, как главный критерий поступка — будь то действие простого солдата или решение большого командира. При этом авторы не уходят от крайней сложности самой проблемы добра, сложности, которая особенно остро выступает в ситуации войны. Так, в повести Ю. Бондарева «Батальоны просят огня» капитан Ермаков выставляет строгий нравственный счет своему командиру, полковнику Иверзеву, который при изменившейся ситуации бросил без обещанной огневой поддержки посланные им на правый берег Днепра батальоны. И сам Иверзев в душе испытывает муки совести перед людьми, которых он оставил на верную гибель. Но, пожертвовав двумя батальонами, он смог осуществить задуманную операцию — переправить войска и захватить город Днепров. Поэтому автор оставляет нравственную проблему открытой — он не видит здесь однозначного решения. А в «Последних залпах», следующей повести Бондарева, капитан Новиков (характер, очень сходный с ермаковским) уже сам не может найти ответ на вопрос: «Но где оно, добро в чистом виде?» — когда, «еще не веря, что делает», стреляет из пулемета по своему другу лейтенанту Овчинникову, схваченному немцами, когда, «подавляя в себе чувство жалости», таскает за собой под пулями отвыкшего от фронта солдата Ремешкова. Поведением Овчинникова в плену и переменами в Ремешкове автор оправдывает жестокость Новикова. (И однако косвенное свидетельство неоконча- тельности подобных решений можно увидеть в том, что впоследствии в своих романах «Горячий снег» и «Берег» Бондарев покажет нравственную ущербность ригоризма героев, подобных Новикову, и откроет большую нравственную силу в безрасчетной отзывчивости своих мягкосердечных лейтенантов.) Но абсолютно безоговорочной ценностью в художественном мире фронтовой лирической повести выступает Добро как Доброта — как скрытое тепло человечности в отношениях между солдатами, в повседневном окопном быту, в жизни под бомбами и пулями, в бою, среди криков, стонов, ругани, крови и |
| 173 |
| смерти. Такая доброта получает концентрированное выражение в фронтовом братстве, которое объединило разных людей в единую семью. Этим глубоко интимным чувством сплочены люди на фронте: именно это чувство побуждает капитана Новикова отчаянно пробиваться к отрезанным на огневой позиции артиллеристам («Последние залпы»), именно оно заставляет Мишку Панченко искать своего лейтенанта, раненого или убитого, на поле боя («Пядь земли»): «Из всех людей в эту ночь он один не поверил, что я убит. И, никому не сказав, полез за мной. Это мог бы сделать брат. Но брат — родная кровь. А кто ты мне? Мы породнились с тобой на войне. Будем живы — это не забудется», — и это одно из главных душевных обретений лейтенанта Мотовилова на войне.
Поэтика «окопной правды» Герой фронтовой повести осваивает уроки доброты и входит в фронтовое братство в процессе соучастия и переживания события боя. По мере формирования культуры жанра сюжеты повестей становились все напряженнее, доходя до крайней степени драматизма, все чаще завершаясь трагическими финалами. Эмоциональный накал повествования усиливается также и оттого, что авторы стараются резко ограничивать сюжетное событие во времени и пространстве: время события — один бой, сут- ки-другие, пространство — окоп, батарея, орудийный расчет, плацдарм в «полтора квадратных километра». И это вызвано не только соображениями художественного правдоподобия — охватить тот масштаб и объем пространства (а значит, и времени), который входит в кругозор центрального персонажа, а прежде всего творческой сверхзадачей: выбрать то место и время, где и когда совершается духовное преображение молодого фронтовика — когда кончается мальчишество и рождается Личность, Человек Нравственный. Поэтому во многих фронтовых лирических повестях полемически игнорируется объективная, историческая значимость того события, в котором участвует герой. В расчет берется только его нравственный смысл — его поворотное значение в духовной судьбе молодого фронтовика. Герои фронтовых повестей совершают свои подвиги и гибнут на безымянных высотах, у незнакомых поселков, на неглавных направлениях. В этом смысле очень показательно название первой военной повести Г. Бакланова — «Южнее главного удара», да и выбор коллизии характерен — события происходят зимой сорок пятого года у озера Балатон, где, то время к;»к по всем фронтам наступали наши войска, гитлеровцам удалось провести один из последних контрударов. В повести есть такой эпизод. Лейтенант Богачев и сержант Ратнер оста |
| 174 |
| лись прикрывать отход своей батареи. Они понимают, что здесь, на чужой земле, в самом конце войны им придется погибнуть, и лейтенант Богачев произносит: «Вот в это самое время, Давид, наверное, говорят про наш фронт в последних известиях: “На Третьем Украинском фронте никаких существенных изменений не произошло”». Но тот незаметный, вернее — незамеченный подвиг, что совершили Богачев и Ратнер, оспаривает казенную реляцию Информбюро, поднимая до высоты исторического явления маленький бой на безымянной высотке у чужого города с трудным названием Секешфехервар1.
Прозаики фронтового поколения, в сущности, первыми придали человеческое измерение самой Отечественной войне, ибо главной мерой вещей, в том числе и мерой победы, у них стала жизнь человека. Впоследствии этот мотив получил углубленную разработку в повестях Василя Быкова «Дожить до рассвета» (1972) и «Карьер» (1986). По существу, именно этот — нравственный, «человекоцент- ричный» — пафос фронтовой повести вызвал острую критику, в которой смешались упреки и в грубом натурализме, и в «недооценке роли общественных организаций в армии», и в «дегероизации», умалении великого подвига советского солдата-освобо- дителя, и в узости взгляда на события мирового значения и т.д.2 |
| 1 Кроме того, в словах лейтенанта Богачева отсылка к знаменитому роману Ремарка «На Западном фронте без перемен» совершенно прозрачна. Роман этот как явствует из эпиграфа, посвящен поколению, «которое погубила война»’ тем, «кто стал ее жертвой, даже если спасся от снарядов». Для авторов фронто- вых повестей гибель ребят из их поколения на Великой Отечественной войне никогда не представлялась бессмысленной. |
| 2 «Реализм, убивающий правду» — так называлась рецензия А. Елкина на повесть Ю. Бондарева «Батальоны просят огня» (Комсомольская правда. — 1958 — 25 апреля), «Этого война не требовала» — название рецензии В.Катинова (Красная звезда. — 1958. — 19 января). «…То, что у нас принято называть идейной жизнью коллектива, — отсутствует», — сообщал о «Пади земли» один «военно-патриотический» критик (Шкерин М. Война и люди // Советский характер: Литературнокритические статьи. — М., 1963. — С. 48). «Неужели их так обезмыслила кровавая проза войны?», — упрекал героев «Пяди земли» другой критик, тоже специализировавшийся на военной тематике (Козлов И. Вечно великое // Москва. — 1960 — № 1. — С. 214). «Что это такое?! — вопрошал автора повести “Убиты под Москвой” критик Г.Бровман. — Мрачный реестр страданий, ужасов и смертельно изуродованные тела, оторванные руки, искалеченные жизни» (Москва. — 1964. — № 1)
Дискуссия об «окопной правде» стала заметным явлением культурной жизни она была напряженной и долгой. Свое слово в ней сказал Виктор Некрасов статьей «Слова “великие” и простые» (Искусство кино. — 1959. — № 5), где с позиций «психологического натурализма» раскритиковал киноэпопею «Повесть пламенных лет», поставленную Ю. Солнцевой по сценарию А. Довженко. В спор с ним вступили поэт М.Рыльский, сценарист А.Каплер, критики В. Назаренко и А Эль- яшевич. На стороне Некрасова выступили Т. Трифонова и Б.Сарнов, последний в статье «Глобус и карта-двухверстка» (Лит. газета. — 1959. — № 85) говорил об эстетическом равноправии разных масштабов художественного освещения войны |
| 175 |
| Все эти обвинения имели, помимо всего прочего, политическую подсветку, но в эстетическом аспекте они были объединены под одним ярлыком — «окопная правда». Этим ярлыком, как жупелом, шельмовали почти каждую новую вещь, появлявшуюся из-под пера Бакланова, Бондарева, Быкова, К. Воробьева. Отвечая своим критикам, молодой Юрий Бондарев говорил:
«Окопная правда для меня, в первую очередь, — это очень высокая достоверность. <…> Окопная правда — это те подробности взаимоотношений солдат и офицеров в их самых откровенных проявлениях, без которых война выглядит лишь огромной картой со стрелками, обозначающими направление ударов, и полукругами, обозначающими оборону. Для меня окопная правда — это подробности характера, ведь есть у писателя время и место рассмотреть солдата от того момента, когда он вытирает ложку соломой в окопе, до того момента, когда он берет высоту и в самый горячий момент боя у него развертывается портянка и хлещет его по ногам. <…> А в героизм входит все: от мелких деталей (старшина на передовой не подвез кухню) до главнейших проблем (жизнь, смерть, честность, правда). В окопах возникает в необычайных масштабах душевный микромир солдат и офицеров, и этот микромир вбирает в себя все»1. Поэтика «окопной правды» ориентирована на то, чтобы художественный текст воспроизводил душевный микромир солдат и офицеров, и чтобы этот микромир вбирал в себя огромный макрокосм войны. Сосредоточенность на жизни души, на состоянии героя, переживающего душевный перелом, обусловила, с одной стороны локальность хронотопа в фронтовой лирической повести, а с другой — позволила наполнить колоссальной энергетикой изобразительную фактуру художественного мира. Выше отмечалась обусловленная характером и состоянием героя (субъекта сознания) телескопическая рельефность предметного мира в фронтовой лирической повести. Отсюда — колоссальная роль подробностей и деталей2 в нем, они выступают универсальными средствами постижения тайны характера, передачи эмоционального состояния героя, воссоздания психологической атмосферы. Подробности и детали входят в повествовательный дискурс лирической повести сквозь призму сознания героя и несут на себе печать его состояния, накала его чувств. |
| 1 Стенограмма совместного Пленума комиссии по военно-художественной литературе Правления СП СССР и правления Московского отделения СП РСФСР, посвященного Дню Победы. 28 — 29 апреля 1965 г. — Т. II. — С. 116— 119. |
| 2 Эти понятия употребляются в следующих значениях: «Подробность воздействует во множестве. Деталь тяготеет к единичности. <…> Деталь — интенсивна. Подробность — экстенсивна» (Добин Е. Герой. Сюжет. Деталь. — М., 1962. — С. 369). Добавим, что деталь — это всегда синекдоха, то есть часть от целого, концентрированно воплощающая в себе эстетическую сущность целого. |
| 176 |
| Например, в повести В. Быкова «Третья ракета» есть такая сентенция: «Чужой вещмешок — что чужая душа». И действительно, разбирая котомку убитого сержанта Желтых («вафельное полотенце, портянки, наставление по противотанковой пушке, пару кожаных подошв, перчатки мотоциклиста с длинными широкими нарукавниками и на самом дне какую-то замысловатую шкатулку с лаковой крышкой»), Лозняк открывает секреты характера своего командира, в котором, оказывается, причудливо сочетались и солдатская аккуратность, командирская рачительность, крестьянская запасливость, и какая-то нелепая, вроде бы столь несовместимая со всем этим то ли жадность, то ли мелочность.
Детали же во фронтовой повести нередко настолько эстетически нагружены, что обретают значение символов (пядь земли, третья ракета, правый и левый берег, журавлиный крик, безымянная высота, кусок хлеба, пропитанный кровью). Взятые вместе, они делают микромир максимально «густым», плотным, насыщенным глубоким эстетическим смыслом. Но в то же время детали и подробности несут и иную, противоположную функцию — они становятся импульсом для рефлексии лирического героя, порождая различного рода ассоциации типа лирических отступлений и вводных эпизодов. Многие ассоциации представляют собой экскурсы в прошлое главного героя. Здесь и воспоминания Сашка Беличенко («Южнее главного удара») о том, как на его глазах немецкие танки гнали и давили расположившихся на отдых наших артиллеристов. Капитан Новиков («Последние залпы») на всю жизнь сохранил память о расстреле тысяч советских пленных на Смоленской дороге. Лозняк («Третья ракета») никогда не забудет те страшные колеи из живых людей, которыми фашисты гатили дорогу для своих танков. Эти ассоциации работают прежде всего на образ героя, заглядывая в его «предысторию»44 объясняя личный характер Отечественной войны для него. Но вот в финале повести «Третья ракета», после только что пережитого боя, гибели всего расчета, смерти Люси, выстрела в Лешку, Лозняк думает: На сколько же фронтов надо бороться — и с врагами, и с разной сволочью рядом, наконец — с собою. Сколько побед надо одержать, чтобы они сложились в ту, что будет написана с большой буквы? Как мало одной решимости, добрых намерений и сколько еще надо силы! Земля моя родная, люди мои добрые, дайте мне эту силу! Мне она так нужна теперь, и больше ее просить не у кого. Здесь внутренний монолог как форма самоанализа переходит в обращение к земле родной и людям добрым. Это обращение уже выходит за пределы внутренней жизни героя, оно связывает его с |
| 177 |
| народом и родиной. И это тоже составляло в фронтовой повести важную фазу нравственного становления героя. Одновременно такие ассоциации уже раздвигали локальные рамки хронотопа.
Рефлектируя на то, что происходит в окопе, на пяди земли, герой фронтовой повести сам начинает протягивать связи к прошлому и будущему, к жизни всего мира. Но далеко не всегда эти ассоциации психологически мотивированы. Когда они тесно связаны с душевным состоянием героя, их включение и добавляет новый штрих в характер героя, и раздвигает рамки художественного события. Таковы, например, размышления лейтенанта Мо- товилова о будущем — о том, что память войны будет постоянно бередить душу фронтовиков («Можно забыть все, не вспоминать о прошлом годами, но однажды ночью на степной дороге промчится мимо грузовая машина с погашенными фарами, и вместе с запахом пыльных трав, бензина, вместе с обрывком песни, ветром, толкнувшим в лицо, почувствуешь: вот она промчалась, твоя фронтовая юность»), его тревога, сохранят ли люди после войны чувство фронтового братства («Будет ли каждый из них всегда чувствовать, что его, как раненного в бою солдата, не бросят в беде люди?»), его мечты о будущем сыне («Мне хочется, чтобы после войны был у меня сын, чтобы я посадил его на колено, родного, теплого, положил руку на голову и рассказал ему обо всем»). Но есть в ряду внутренних монологов Мотовилова и такие, которые несут на себе печать идеологической заданное™. Это некие «общие места», которые положено произносить советскому воину: «С первых сознательных дней никто из нас не жил ради одного себя. Я никогда не видел индийского кули, китайского рикшу. Я знал о них только по книгам, но их боль была мне больней моих обид. Революция, светом которой было озарено наше детство, звала нас думать обо всем человечестве, жить ради него…» Еще более декларативен монолог Мотовилова, обращенный к далекому австралийскому ровеснику. С одной стороны, подобные монологи характеризуют определенную «зашоренность» сознания героя (что вообще-то вполне отвечало комсомольскому менталитету молодых фронтовиков), с другой — здесь также можно усмотреть дань автора «правилам игры», принятым в советской литературе об Отечественной войне. Но на фоне живого, безыскусного, предельно личного слова, господствующего в повествовательном дискурсе, эти монологи, состоящие из стандартных официальных идеологем, выглядят ненатуральными, искусственными связками между «окопом» и большим миром, а это выдает умозрительность самих идей, оглашаемых в монологах. В поэтике фронтовой лирической повести, наряду с прямыми ассоциациями, принадлежащими сознанию героя, существенную роль приобрели ассоциации скрытые, ориентированные на со |
| 178 |
| знание читателя, на его домысливание. Они образуют широкое поле сверхтекста, который окружает непосредственно изображенное пространство и время (собственно внутренний мир произведения), создавая некий избыток видения, размывая горизонты «окопного мира».
В отличие от повестей военных лет, где автор-повествователь собственными лирическими отступлениями (В. Гроссман «Народ бессмертен», А. Бек «Волоколамское шоссе») или хроникальнодокументальными комментариями (К. Симонов «Дни и ночи», Г. Березко «Ночь полководца») раздвигал границы художественного мира, протягивал нити к другим, находящимся «за кадром» пластам события, в фронтовой лирической повести эта функция в значительной степени возложена на читателя. Его «соучастие» превратилось в «соавторство»: он должен не просто преобразовать слова в представления, а додумать, восполнить собственным опытом и знанием то, что не досказано. Сами писатели-фронтовики по-разному объясняли свои апелляции к читательскому опыту1. Но, несомненно, сравнимая разве что с лирикой активизация читателя отвечала общему пафосу доверия к самосознанию личности, который полемически утверждался прозаиками фронтового поколения, побуждала читателя глубже входить в вымышленный мир, переживать нечто подобное тому, что переживает сам герой. Но, конечно, самостоятельность читательских ассоциаций мнимая — они организуются и направляются «сигналами», которые продуманно расставляет автор. А читателю, пережившему войну, об очень многом говорили словесные формулы «спецотряд войск НКВД», «осень сорок первого года», «переправа через Днепр», они хорошо знали, что означают слова «хейнкель» и «штрафбат», они понимали, в чем разница между теми, кто носил хромовые сапожки, и теми, кто топал в кирзачах, они отлично разбирались, на что способна пушчонка-сорокапятка и что остается после залпа катюш… Таких деталей и подробностей, рассчитанных на домысливание читателя, бесконечно много в фронтовых лирических повестях — не нарушая органики субъективного повество |
| 1 В полемической статье «Слова “великие” и простые», которая в некотором роде представляла собой изложение эстетических принципов «психологического натурализма», В. Некрасов писал: «Я всегда благодарен автору, когда он дает возможность “сопереживать” с его героями. Когда мне оставляют додумать что-то самому» (Искусство кино. — 1959. — № 5. — С. 59). Г. Бакланов еще более категоричен: «А ведь это одно из главных достоинств художественного произведения, когда в какой-то мере происходит совпадение жизненного опыта автора и жизненного опыта читателя. Тогда читателю становится все интересно и нужно в произведении, и он с доверием, сочувственно идет за автором. Если этого нет, читатель остается глух, как к чужой, малойнтересующей его жизни» (Новый мир. — 1959. — № 7. – С. 250). |
| 179 |
| вательного дискурса, они включают читательский опыт в художественный мир, расширяя плацдарм художественного события и увязывая истины, открытые в окопе, с ценностным постижением общих законов человеческого мира.
«Пределы» жанра и его эволюция Но фронтовую лирическую повесть раздирали противоречия. С одной стороны, логика внутреннего саморазвития жанра все плотнее стягивала мир вокруг героя за счет максимальной насыщенности образов рефлективной субъективностью — не случайно уже в начале 1960-х годов некоторые произведения прозаиков фронтового поколения пришли к читателю с подзаголовком «маленькая повесть» («Звездопад» В. Астафьева, «Крик» К. Воробьева). Но, с другой стороны, в динамике жанра очевидны были тенденции к эпической полноте и объективированности изображения. Эти тенденции скорее всего вызывались внутренними потребностями самих авторов — над ними все-таки довлели стереотипы соцреализма, согласно которым эпическая масштабность была знаком более высокого художественного качества, тем более в литературе об Отечественной войне. Прозаики-фронтовики пытались усилить объективированность повествования, не нарушая субъективности дискурса. Так, в ряде повестей 1960-х годов (Б. Балтер «До свидания, мальчики», В. Росляков «Один из нас», В. Быков «Мертвым не больно») образ лирического героя раздваивался, представая в двух ипостасях — юным солдатом времен войны и умудренным жизнью немолодым человеком. Если первому принадлежат непосредственные впечатления, то второй уже вносит поправку на время. В некоторых повестях сам выбор фронтового эпизода уже в значительной степени определялся его связью со значительным событием в истории войны — так, в повести Ю. Бондарева «Последние залпы» батарея Новикова гибнет под Касно, на границе между Польшей и Чехословакией, когда до конца войны рукой подать, но именно оттого, что они стояли там насмерть, удалось преградить дорогу гитлеровцам в Чехословакию и не дать затянуться войне. Попытки же усилить эпическую составляющую художественного мира фронтовой повести сугубо экстенсивными средствами, путем расширения временных и пространственных рамок события, приводили к ослаблению эмоционального тонуса, к описательности и дробности. Следствием действия названных процессов в фронтовой лирической повести стали следующие разнонаправленные тенденции. Одни авторы пошли по «экстенсивному» пути, обратившись к романной форме, в которой пытались контаминировать психологические конфликты с исторической хроникальностью (Г. Бакланов «Июль 41-го года», Ю.Бондарев «Горячий снег»). Бондарев |
| продолжал осваивать возможности романа («Берег», «Выбор»), а Бакланов после затяжного творческого кризиса в конце концов вернулся в своих невыдуманных рассказах 1980-х годов к формам субъективного письма. Другие же, наоборот, еще более усилили «интенсивность» повествования и изображения. Так, Василь Быков пошел по пути углубления нравственного конфликта — он создал новую, эпико-драматическую, форму повести, в которой центральное место заняла драма выбора героями нравственной позиции в ситуации «жизнь или смерть» (об этом раздел 5 гл. II части третьей). А Константин Воробьев пошел в глубь внутреннего мира своего героя: от сознания к подсознанию, к постижению испытаний души, находящейся уже на последнем пределе человеческого существования — и здесь поэтика Воробьева начинает тяготеть к сюрреалистической образности (таков рассказ «Немец в валенках», пробившийся в свет на страницах провинциального журнала «Урал» в 1966 году).
В «послеоттепельное» время традицию фронтовой лирической повести продолжили Борис Васильев («А зори здесь тихие…») и Вячеслав Кондратьев («Сашка», «Селижаровский тракт», «Отпуск по ранению»). Но зачинатели этого художественного потока уже в него не возвращались. Бывшие единомышленники стали идеологическими антагонистами — одних власти приручили (Ю. Бондарев стал автором сценария многосерийного фильма «Освобождение», в котором реанимировались клише соцреалистических киноэпопей 1940-х годов), другие, кто не пошел на компромиссы, расплачивались за это мучительным «пробиванием» в печать своих произведений сквозь рогатки цензуры1. |