С полдня весь остаток дня прошел у Клочковых в сборах и приготовлениях.
И было так, будто вошло в дом огромное счастье, все были почему-то страшно веселы и, хоть стеснялись свою радость показывать, да утаить не утаишь ее.
Иринушка раскудахталась, что курочка, глухой Мотя пел, все забираясь выше и выше до каких-то невероятных птичьих верхов. Рая помогала ему — безголосая выводила трели желудочно-писклявым голоском, и оба, зходя в раж, вдруг подымали хохот на лошадиных нотах.
Христина, праздничная, принарядившаяся для праздника как-то особенно к лицу, в мягкой пушистой кофточке, ну, словно солнышко, красила сумрачный, снежный день.
Костя, с утра мрачный и беспокойный, понемногу дошел до такого озорства, никакого слада с ним не было. Лицо у Кости стало какое-то оголтелое, и весь он дергался, обдрыпанный и взъерошенный,— с обезьяньим гоготом сыпались слова, хоть возом вези, без удержу, беззастенчиво. Поминутно вынимал он из кармана какую-то таинственную коробочку и, приоткрывая ее, незаметно выпускал на волю из коробочки блох — и человечьих и собачьих, скопленных им в течение месяцев для своих, совершенно не понятных никому целей.
112
Как самовар красная Фрося, не пропускаемая ни Мотей, ни Костей, визжала и огрызалась и подзатылила за чересчур уж откровенные любезности, а главное за то, что всю ее новую кофточку оборвали.
И старик, взлохмаченный, с торчащими, будто наклеенными волосами, в своем засаленном коричневом халате нараспашку, весь в горчичниках, не то куролесил, не то прыгал от щиплющей горчицы, помахивая газетою под фырканье, наскоки и несмолкаемые остроты Кости.
Безостановочно барабанило несчастное, поглупевшее от глупостей и глупых пьес расстроенное пианино, а розетки на подсвечниках, как полоумные, прыгали.
Выл и визжал расстроенный пес Купон. И, прыгая, кусали выпущенные на волю голодные Костины блохи, и человечьи и собачьи, всех, кусали и самого Костю.
А приспел обед — сели за стол, шум не унялся. На столе по-праздничному красовались бутылки,— такого обеда не было в доме с самого отъезда Сергея. И все это по случаю рождения и отъезда Кати.
Ждали Нелидова, единственного и неизменного гостя Клочковых… И когда раздался звонок, все повскакали. Но вместо Нелидова в столовой появился мастер Семен Митрофанович.
И поднялся такой гвалт, стены дрожали.
Правда, вид мастера был ужасен, было что-то невозможное в его одной оплошности, происшедшей, надо полагать, не от излишней торопливости мастера, а от волнения: из-под кургузого франтоватого пиджачонка курдюком висела сзади не вправленная в брюки сорочка.
Явился Семен Митрофанович с окончательным решением ‘ сказаться хозяйке о своем уходе и потребовать расчет, | но, опешенныи необычайным приемом, приналег на водку и решение свое отложил.
Обед шел своим порядком.
Костя в азарте опрокинул себе на голову тарелку с лапшою и, увешанный клейкою лапшой, полез к соседям мазать.
Рая, так близко пододвинувшая свой стул к Мотиному, сидела уж не на стуле, а у Моти на коленях и, покрываясь красными пятнами, визгливо хохотала.
Водка действовала. От водки мастер захмелел и, захмелевший, растроганно, как подвыпившая баба, принялся он что-то рассказывать и рассказывал путано и невероятно: начинал свои мастерские повествования от третьего лица и, поминутно сбиваясь на первое, переходил спрохвала
в какое-то неопределенное и громоздил ужас на ужасе, и врал, и тут же сам разоблачал на середке, словно спохватываясь, приставал к Христине с каким-то таинственным ключом и при этом копался в своих оттопыренных карманах1, улыбаясь не совсем ладно, как-то скользко.
Старик под шумок уплетал за семерых, чавкал и мазался.
Перепадало и Купону: Костя давал Купону лизать себе руки.
Даже Катя, перенесенная наверх из детской, забываясь в своем глубоком кресле, как будто становилась прежнею Катей и все заглядывала, что будет через месяц, что будет летом, что будет на будущий год. И только когда кукушка, выскочив из своего часового домика, прокуковала, и все поднялись из-за стола и заторопились на вокзал ехать провожать Катю в теплый край, Катя заплакала.
И плакала тихо, покорно.
Она знала.
И прощаясь, целуя Христину, Иринушку, старика-отца, сестру Раю и брата Костю и желая им счастья, она знала. Она знала.
И плакала тихо, покорно..