В 1970-е годы расшатывание соцреализма как историко-лите
ратурной системы приобретает лавинообразный характер. Особенно
отчетливо эти изменения видны на примере «фирменных» жан
ров соцреализма, таких, как исторический и идеологический ро
маны. Свидетельство тому — следующие явления, о которых ска
жем вкратце.
(1) Мутации «романа о коллективизации» — очень специфиче
ского феномена соцреализма, канон которого заложен был шо
лоховской «Поднятой целиной». Эти мутации проходили по двум
вариантам. Вариант первый: сохранение шолоховской схемы с
некоторой перекодировкой функций основных персонажей («Ка
нуны» В. Белова, «Мужики и бабы» Б. Можаева). Вариант второй:
полемическое перевертывание шолоховской схемы («Касьян Ос-
тудный» И. Акулова, «Драчуны» М. Алексеева)1.
Оба новых варианта «романа о коллективизации» по своему
пафосу противоположны шолоховскому канону. Если у Шолохова
коллективизация изображалась как процесс эпосного значения —
как возникновение на месте разрозненной, раздираемой классо
выми антагонизмами русской деревни новой общности, новой,
скрепленной узами социального равенства и коллективного труда
цельности, то во всех новых «романах о коллективизации» насаж
дение колхозного строя предстает как насильственное разруше
ние крестьянского «мира», противное самим законам жизни лю
дей на земле, как явление антиэпосное.
1 Справедливости ради следует вспомнить, что новый взгляд на коллективи
зацию и на весь период 1930-х годов впервые был представлен в неоконченном
романе Эм.Казакевича «Новая земля. (Картины советской жизни)», над которым
писатель работал с 1958 года вплоть до своей смерти в 1962 году. Роман должен
был охватить исторический отрезок с конца 1920-х до середины 1950-х годов.
Казакевич успел написать только начальные главы, но они дают представление
о масштабности замысла и глубине проникновения автора в драматическую судьбу
отдельного человека и всего народа в эту эпоху. Именно здесь впервые были
описаны трагические сцены «раскулачки», азарта дозволенного властью грабежа —
когда на глазах молоденькой крестьянской девчушки Настеньки Ошкуркиной ее
вчерашние закадычные подружки весело роются в сундуке с ее приданым. Здесь
и мучительное состояние Настенькиного брата Феди, которого ждет исключе
ние из вуза за сокрытие «кулацкого происхождения». Есть и совершенно неожи
данные картины Москвы 1930-х годов: в приемной у «всесоюзного старосты»
Калинина, который в окружении своей охраны сам выглядит арестантом, пред
чувствия апокалиптических времен, чисток и арестов наряду с упованиями на
нового царя, каким видится старому нэпману Сталин, стоящий на Мавзолее…
Эти главы были опубликованы в журнале «Урал» (1967. — № 3), отдельные фраг
менты и наброски включены составителем Г. О. Казакевич в сборник Казакевича
«Слушая время»: Дневники. Записные книжки. Письма. (М., 1990).
23 Однако между двумя этими версиями «романа о коллективиза
ции» есть и немаловажные различия. Различия — в объяснении ис
точников разлада и механизмов его осуществления. Так, В. Белов в
«Канунах» (ч. 1 — 3. — 1972—1984; ч. 4. — 1989—1991) и Б.Можаев
в «Мужиках и бабах» (кн. 1. — 1972— 1973; Кн. 2. — 1978—1980)
источник трагедии русского крестьянства ищут прежде всего вн е
самого деревенского мира, оставаясь в плену соцреалистического
мифа о «вредителях» — только в романах 1930— 1940-х годов это
были бывшие белые офицеры и чуждые простому народу кулаки-
мироеды, а теперь «вредителями» стали коммунисты-леваки и ап
паратчики-карьеристы (по преимуществу с нерусскими фамили
ями). Но при этом в стороне остается вопрос: почему левацкие
идеи внедрились в российскую деревню, почему деревня не от
торгла их как нечто чужеродное, не совместимое с ее нравствен
ными нормами и устоями?
А вот в «Касьяне Остудном» (1979) И. Акулова и «Драчунах»
(1981) М. Алексеева главное внимание сосредоточено на анализе
сложных отношений внутри крестьянства, которые в первую оче
редь обусловлены психологией людей, нравственной атмосферой
в послеоктябрьской деревне.
Характерно построение романа «Драчуны»: он состоит из двух
равновеликих частей, причем трагические события, непосредствен
но связанные с коллективизацией, начинаются лишь со второй
части. А первая часть — это скорее нравоописание, сюжет подчи
нен характеристике нравственной атмосферы, которая сложилась
в российской деревне за многие годы. И начинается романное со
бытие с изображения мелкой стычки между двумя ребятишками
на школьном дворе, которая повлекла за собой вражду целых се
мей, кланов, улиц, надолго разорвала все село на два неприми
римых лагеря. Это детская-то драка такое наделала! Значит, сель
ский мир изначально был немирен, значит, в силу многих при
чин, уходящих корнями в даль времен, он был перенасыщен па
рами неприязни, зависти, злобы. Где тот мифический лад, о ко
тором пишут иные литераторы?
В отличие от Михаила Алексеева, Иван Акулов в своем романе
расширяет панораму путем введения историко-хроникальной ли
нии, которая как бы окружает события в небольшом зауральском
селе. Строго говоря, его произведение есть роман-хроника, охва
тывающий события одного года. Но год-то особый — 1928-й, ко
торый вошел в официальную советскую историю как сталинский
«год великого перелома». Акулов же назвал этот год согласно на
родной традиции «Касьян Остудный» — именем этого строгого и
недоброго святого на Руси называют високосный год, по по
верьям, несущий беды и несчастья. Название, с одной стороны,
по-хроникальному точное, а с другой — экспрессивное, с бога
тым мифопоэтическим фоном. Следуя установке на хроникаль-
24 ность, Акулов вводит в роман исторические события большого
масштаба, обнажает запутанность политической ситуации в стра
не, мышиную возню карьеристов и демагогов на всех этажах вла
сти. И соотнося обе «хроники» — деревенскую и государствен
ную, — романист показывает, как жестокая свара политиканов,
безнравственная по своей сути борьба за власть преломлялась в
повседневном существовании самой деревни, в социальном, нрав
ственном, психологическом облике очень немирного крестьян
ского «м1ра».
Акулов и Алексеев мало расходятся в изображении психологи
ческой атмосферы в послереволюционной деревне. Оба романис
та показывают, что семена левацких идей пали на благодатную
почву: теперь можно было сводить накопившиеся за многие годы
счеты безнаказанно — под прикрытием официальных лозунгов.
И не откуда-то сверху или сбоку, а из самой деревенской массы
выщелкнулись алексеевские активисты, вроде сочинителя опас
ных политических ярлыков Воронина или братьев Зубановых,
что изобрели хитромудрый щуп для выявления припрятанного
зерна. Это они собственноручно насаждали на местах умозритель
ные доктрины, претворяя бумажные инструкции в реальное зло.
Да, в рядах «неистовых ревнителей» оказывались разные люди: и
бессребреники-максималисты, вроде Якова Умнова из «Касьяна
Остудного», чья классовая бдительность разрослась до гипербо
лических размеров; и злобные завистники, вроде Игнахи Сопро-
нова из беловских «Канунов», который хочет использовать время
крутой социальной ломки для сведения старых счетов с соперни
ком, и всякая «неработь», наподобие Егорки Бедулева из того же
«Касьяна Остудного», что ни в какие времена трудиться не хочет
и не умеет, зато всегда готова воспользоваться льготами и приви
легиями, которые советская власть дала беднякам. Это не отдель
ные личности, а целые социальные группы, пласты, из которых
и образуется народная масса. Субъективные мотивы «перегибов»,
творимых руками этих людей, разные, а вот объективные резуль
таты одинаковые. В «Драчунах» Алексеева эти результаты пред
ставлены в апокалиптическом образе страшного голода 1933 года,
который писатель связывает с ретивым исполнением так называ
емых «встречных планов» по хлебозаготовкам. Значит, все «неис
товые ревнители»: честные и лукавые, добрые и злые — несут
свою долю вины за разоренье родной земли, за геноцид над сво
им собственным народом.
Две версии нового «романа о коллективизации» запечатлели
расхождение во взглядах на роль самого народа в процессе созида
ния или разрушения эпического со-бытия, эпосного «мира». По
зиция, наиболее явственно выраженная в романе В. Белова «Ка
нуны», мало чем отличается от соцреалистической догмы, соглас
но которой народ всегда прав, а если и творит зло, то лишь по
25 наущению внешних врагов. Вольно или невольно эти «народопо-
клонники» создают весьма скептическое представление о своем на
роде как о некоем дитяти неразумном и слабом, которое послушно
следует дурным советам или покорно подчиняется лихой силе.
Другая позиция, с большей или меньшей степенью полноты
воплощенная в романах «Касьян Остудный» и «Драчуны», состо
ит в выдвижении на первое место проблемы ответственности самого
народа за то, что делается при нем и чаще всего его же руками — не
только за добро, но и за зло. Народ, который выносил и выстра
дал фундаментальные законы нравственности, но не сохранил
им неукоснительную верность в пору исторических катаклизмов,
сам становится носителем и орудием зла, которое оборачивается
прежде всего против него самого. Такая взыскательная позиция
носит полемический характер по отношению к освященной авто
ритетом классики и доведенной до абсолюта в эстетике соцреа
лизма давней демократической традиции идеализации народной
жизни и народного менталитета, но в ней куда больше любви к
народу, уважения к его опыту и самосознанию, чем в изображе
нии его в духе парадных лубков или заупокойных плачей. Эта тен
денция только набирает силу, но она вносит весьма существен
ные поправки в художественное сознание1.
(2) Трансформации исторического и идеологического романов соц
реализма. В многочисленных романах В. Пикуля (1928— 1990) («На
задворках великой империи», «Пером и шпагой», «Слово и дело»,
«Фаворит» и др.) история России превратилась в объект развяз
ного обращения, сложное переплетение исторических сил сведе
но к противостоянию между «истинными патриотами» и скрыты
ми врагами, изнутри подтачивающими Россию. В романах Пикуля
на смену соцреалистическому утверждению «преимуществ совет
ского образа жизни» пришли национальное чванство и ксенофо
бия — и эта замена семантики пафоса произошла вполне орга
нично (видно, природа обоих вариантов пафоса типологически
одинакова). В произведениях Ю. Семенова (1931 — 1993) («Брил
лианты для диктатуры пролетариата», «Бомба для председате
ля», «ТАСС уполномочен заявить», «Противостояние» и др.) про
изошла трансформация идеологического романа соцреализма в
шпионский детектив. Показательно при этом, что «бондиада»
Семенова — с героическими чекистами в роли «суперагентов» —
пронизана пафосом цинизма, основанном на негласном при
знании аморализма некой неизбежной нормой политической
жизни, а значит, и характеров участников, в том числе и тех,
1 В русле этой тенденции располагаются разные по материалу и художествен
ному облику произведения. Здесь и роман В.Семина «Нагрудный знак “Ост”»
(1977), написанный на основе лично пережитого в германском арбайтслагере, и
повесть А. Ромашова «Диофантовы уравнения» (1981), где воссоздается далекая
эпоха религиозных распрей в Великой Римской империи.
26 кого автор пытается представить в виде положительных героев,
носителей идеала.
Будучи почти диаметрально противоположными по своим по
литическим ориентациям, произведения В. Пикуля и Ю. Семено
ва эстетически ущербны в равной степени. Не случайно они стали
классическими образцами для литературного масскульта, распро
странившегося в 1980— 1990-е годы: романы А. Марининой, В.Ус
пенского, В. Доценко эффективно эксплуатируют модели, создан
ные их плодовитыми предшественниками. (Да и сами классики
соцреалистического масскульта вполне органично вписались в
постперестроечную рыночную экономику.)
Но 1970-е годы знают и иной вариант трансформации жанровых
канонов идеологического и исторического романов соцреализма.
Для эволюции идеологического романа показателен написан
ный тогда, но опубликованный только в 1987 году роман Влади
мира Дудинцева «Белые одежды», материал которого основан на
известной дискуссии в биологической науке в конце 1940-х годов.
В романе по мере углубления идеологического противоборства меж
ду персонажами, с одной стороны — подлинными учеными, а с
другой — политиканами от науки, конфликт приобретает фило
софский характер, и в структуре романа возрастает роль второго
плана, образуемого цепью философских диалогов и диспутов, а
также пластом библейских и «авторских» притч. В своей жанровой
трансформации роман «Белые одежды» тяготеет к интеллектуаль
ной тенденции, набравшей большую силу в литературе 1970-х го
дов (см. об этом гл. V части второй).
«Сюжет жизни» выверяется «сюжетом мысли» — не только си
лой логики, но и светом «истин вековых». Преодоление магии идео
логических критериев и догм приводит к разрушению канона идео
логического романа, к смещению его структуры в сторону романа
философского1. Аналогичным образом построены такие романы —
по своей идеологии далеко отстоящие друг от друга — как, напри
мер, «Семь дней творения» В. Максимова, «Покушение на мира
жи» В. Тендрякова, «Берег» и «Выбор» Ю. Бондарева.
Что же касается романа исторического, то здесь в высшей сте
пени показательны искания Сергея Залыгина (1913 — 2000). Еще в
1964 году он опубликовал повесть «На Иртыше», с которой и
началось критическое переосмысление событий коллективизации.
В 1967— 1968 годах им был написан роман о крестьянской парти
занской республике времен гражданской войны «Соленая падь».
1 Обстоятельный анализ романа «Белые одежды» проведен в кандидатской
диссертации Е. Н. Володиной «Романы В. Дудинцева: типология и эволюция жан
ра» (защищена в 1998 году). Частично материал главы об этом романе представ
лен в статье Е. Н. Володиной «Художественные притчи в романе В. Дудинцева
“Белые одежды”» (в сб.: Русская литература XX века: Направления и течения. —
Вып. 4. — Екатеринбург, 1998).
27 Сходная историческая ситуация легла в основу романа «Комис
сия» (1975). Идеологические и политические перипетии времен
нэпа образуют сюжет романного цикла «После бури» (1982—1986).
Во всех этих произведениях Залыгин в общем-то не выходит за
пределы предзаданных идеологических норм. Но он их проблема-
тизирует — сюжетом, стилем, жаркими спорами. По сути дела им
осуществлен интересный синтез между традициями историческо
го и идеологического романов; только идеологическую тенден
цию Залыгин возводит к Достоевскому, к его романам-диспутам,
а главными участниками этих историософских диспутов, немед
ленно проверяемых практикой гражданской войны, становятся
обычные мужики, оказавшиеся благодаря революции в ролях де
лателей истории.
Впервые эта художественная структура была найдена Залыги
ным в романе «Соленая падь» (1968). Сам объект художественного
исследования парадоксален: перед нами крестьянская утопия —
крестьянская республика, в которой сами мужики, впервые в ис
тории России, получили полную власть над собственными жиз
нями. Эта утопия лишена какой бы то ни было умозрительности —
это реально существовавшая во время гражданской войны Соле-
нопадская партизанская республика.
Традиционный исторический роман о крестьянском восстании
перерастает в драматическое испытание народных идеалов свобо
ды и счастья. Главная проблема романа связана не с борьбой с
колчаковцами, хотя эта ситуация играет важную роль в фабуле
романа, придавая смертельную остроту идеологическим спорам.
Конфликтная ситуация здесь внутренняя: «может ли народ быть
сам над собой властью?», а если может, то что такое народная
власть? Естественно, этот вопрос решается через изображение
народных вождей, вызывающих у читателей не прямые, но доста
точно отчетливые ассоциации с реальными политическими фигу
рами.
Важным художественным открытием Залыгина стал тип Ивана
Брусенкова, начальника революционного штаба освобожденной
территории. Даже его портрет напоминает о Сталине: «сам он — с
короткими ножками, но высокий, поджарый в туловище, с ли
цом, сильно изрытым оспой, — какой-то неожиданный. Что сей
час этот человек скажет, нельзя угадать». Брусенков фанатически
предан революции. Его преданность вызывает восхищение других
персонажей романа: «Брусенков — это же великой силы чело
век…» Но сила его зиждется на ненависти, на страсти разруше
ния всего старого мира: «Ненавистью и презрением к богатству я
был пронизан. Понял: весь обман людской, вся его животная на
кипь — все от богатства, и, покуда оно владеет, нельзя ждать
справедливости». Брусенков заряжен на зло. Злость его распро
страняется и на народ, который он винит в недостатке решитель
28 ности и революционной сознательности. Он приходит к противо
естественному и жестокому выводу: пусть сильнее зверствует Кол
чак — тогда быстрее проснется недовольство народа, быстрее по
бедит революция. Неверие в сознание и силы народа рождает не
доверие к нему. Брусенков подозрителен, ему всюду чудятся вра
ги и измены, отсюда — методы его: слежка, доносы, заговоры.
И логика его проста до чрезвычайности. Скрыл мужик своего
сына от мобилизации в крестьянскую армию, значит, пошел
против революции — казнить. Появилось подозрение, что Меще
ряков слишком мягок, жертв боится, — убрать. Во всяких прояв
лениях гуманности, уважения к человеку, жалости он видит толь
ко одно: утрату революционности. Важно подчеркнуть, что этот
маленький сталин рожден народной массой, он — плоть от ее
плоти. В этом смысле Залыгин вступил в противоречие с теми
авторами, в основном из круга «деревенщиков», которые в своих
романах о коллективизации разрабатывали и внедряли в обще
ственное сознание представление о чужеродности тоталитарных
новаций крестьянскому миру. По Залыгину, Брусенков воплоща
ет тоталитарную версию народовластия как одну из мощных тен
денций народного же сознания.
Но тоталитарностью не исчерпывается потенциал народного
сознания. Альтернативную тенденцию Залыгин воплотил в харак
тере Ефрема Мещерякова — командира партизанской армии. На
фоне фанатического аскетизма Брусенкова в Мещерякове не
обыкновенно сильно бьющее через край жизнелюбие. Он из «тех
людей, которые любят жизнь вопреки всем ее невзгодам, умеют
ценить выпавшее им счастье существовать на земле»1. Мещеряков
из тех самородков, чью природную одаренность высветила рево
люция, пробудив к творчеству. Его любят за то, что он «радост
ный», но и сам он буквально расцветает среди «густого народа»,
переживая настоящее чувство радости от задушевного разговора с
людьми. Уважение Ефрема к людям сказывается даже в просто
душном желании выглядеть в глазах мужиков попривлекательней
(вот и решай — снять или не снять шапку, когда речь говоришь,
* чтоб «лысинку» не заметили), а тут еще голос подводит: «тонень
кий, ребячий». Мещеряков и воюет ради этих людей. Ему в прин
ципе чужда теория жертвенности, проповедуемая Брусенковым.
Для него смысл революции — в жизни, а не погибели человече
ской. Когда максималистка Тася Черненко спрашивает его: «По
надобится тебе ради верной победы бросить всех людей на верную
смерть — бросишь?» — Мещеряков твердо отвечает: «Какая же
это будет верная победа? Я отступлю. Буду ждать победы для жи
вых. Не яйй мертвых. И пусть народ губит враг народа, а не друг
ему».
1 Теракопян Л. Сергей Залыгин. — М., 1973. — С. 114.
29 Тем тяжелее ему решиться на «арару», на «слезную стенку» из
баб, стариков, детишек, которую в критической ситуации при
шлось пустить в бой. Впервые заплакал тогда Ефрем, «дико взвыл»,
в бессилии срывал шапку с головы, швырял оземь. Ведь «за что и
за кого война? За ребятишек она, за ихнюю жизнь и свободу…»
А теперь надо этих ребятишек смертельному риску подвергать.
И все-таки «надоть», как говорил маленький старикашка, повед
ший «арару» на колчаковские пулеметы. Это была уже не только
его, главнокомандующего, воля, но и воля народа, частицей ко
торого всегда ощущал себя Ефрем. И в этом его нравственное
оправдание и его счастье.
Через характер Мещерякова, полемизируя с тоталитарным ра
дикализмом Брусенкова, Залыгин создает «осветленный» образ
революции — такой, какой она могла бы быть. Этот образ во мно
гом утопичен и строится по контрасту с общеизвестной историей
революции, в которой жертвенность была возведена в норму, а
Мещеряковы были вытеснены Брусенковыми. Вместе с тем такой
идеализированный образ революции был создан по всем прави
лам реалистической убедительности — желаемое представало как
действительное, должное как сущее. И такая гуманистическая «под
чистка» истории в известной степени служила укреплению авто
ритета официальной идеологии.
Літературне місто - Онлайн-бібліотека української літератури. Освітній онлайн-ресурс.