Одной из самых первых ласточек «деревенской прозы» была
повесть Василия Белова (р. 1932) «Привычное дело». Явившаяся в
свет в начале 1966 года на страницах в ту пору еще малоизвестно
го журнала «Север» (Петрозаводск), она была перепечатана в «Но
вом мире» (факт редкостный для журнальной периодики!) и сра
зу же стала объектом самого пристального внимания критики: ни
одно из произведений «деревенской прозы» не обросло таким
панцирем односторонних, произвольных интерпретаций, как эта
повесть.
Как только ни величали «Привычное дело» — и «гимном мил
лионам сеятелей и хранителей русской земли», и «поэмой», и
«эпосом», какие только аттестации ни выдавались Ивану Афри-
кановичу, главному герою повести: цельный характер, «стойкий
характер», «душевно развитый человек с обостренным граждан
ским сознанием», «активный ум, глубокая пытливость, личность
недюжинная и основательная» и т.д., и т.п.3 Не один критик
1 Белая Г. А. Рождение новых стилевых форм как процесс преодоления «ней
трального» стиля / / Многообразие стилей советской литературы: Вопросы типо
логии. — М., 1978. — С. 477.
2 Там же. — С. 473.
3 См. статьи и рецензии В.Кожинова, В.Чалмаева, П. Глинкина, Е. Клепико
вой, Л.Фоменко, Т. Наполовой, И.Золотусского, М.Лобанова, посвященные
В. Белову и его повести «Привычное дело».
64 пытался использовать обаяние этой, как ее справедливо назвал
Федор Абрамов, «жемчужины российской словесности» для обо
снования умозрительных, внеисторических, а точнее, неопатри-
архальных концепций народной жизни и духовного облика чело
века из народа. Не случайно же именно по поводу ряда «аполо
гий» в честь Ивана Африкановича критик И. Дедков с возмущени
ем воскликнул: «Диву даешься: полно, да читали ли восторжен
ные поклонники беловского героя повесть, ее ли имеют в виду?» 1
Игорю Дедкову стоило только восстановить сюжетную канву «При
вычного дела», чтобы убедительно доказать, что «Иван Африка-
нович написан В. Беловым если и с несомненной симпатией, то
одновременно и с глубокой горечью», что «Иван Африканович —
не одна только отрада русской деревни, тем более не гордость
ее»2.
Повесть В. Белова поначалу может оглушить своим многого
лосьем. В ней «перемешаны» разные речевые и фольклорные жанры:
пословицы, поговорки, частушки, молитвы, народные приметы,
сказки, деловые бумаги (чего стоит один только «Акт», состав
ленный по случаю поломки самоваров), бухтины, брань. В ней
сталкиваются разные речевые стили: и поэтическая речь бабки
Евстольи, что сродни народной песне и плачу; и литературная,
«книжная» речь безличного повествователя; и казенное, претен
дующее на державность, слово «густомясого» уполномоченного
(«А у вас в колхозе люди, видать, это недопонимают, им свои
частнособственнические интересы дороже общественных»; «Вы,
товарищ Дрынов, наш актив и опора…»); и «наигранно-пани
братский голос» газетчика, вооруженного «поминальником»; и реп
лики Митьки, освоившего в городе лишь пену «блатных» оборо
тов («А мне до лампочки»; «Я его в гробу видал. В белых тапоч
ках»); наконец, в повести очень часто звучит суматошный, захле
бывающийся говор «бабьих пересудов». Причем автор очень про
думанно «оркестровал» стиль повести. Сначала он дал каждому
голосу прозвучать чисто, беспримесно: первая глава открывается
монологом Ивана Африкановича, в этой же главе обстоятельно
излагаются бабьи пересуды по поводу сватовства Мишки Петро
ва, а вторая глава начинается с развернутого авторского слова.
Поэтому, когда все эти голоса схлестываются в речи безличного
повествователя, они легко узнаются, их «характеры» читателю уже
известны.
За каждым из голосов стоит свой кругозор, свое понимание
мира, и именно на этой основе они поляризуются, отталкивая
или притягивая друг друга.
1Дедков И. А. Страницы деревенской жизни: (Заметки) // Новый мир. — 1969. —
№ 3. – С. 243.
2 Там же. – С. 243, 245.
3-21И6 65 Так, стиль «бабьих пересудов» сопровождает все пошехонское,
что есть в героях «Привычного дела»1. Вот как, например, описы
вается «вылазка» вконец захмелевшего Ивана Африкановича:
Только спел Мишка эту частушку, а Иван Африканович схва
тил новый еловый кол и на Мишку:
— Это я плясать не умею! Это я со сторонки! — и как хрястнет
об землю.
— Сдурел, что ли? — сказал Мишка и попятился, а Иван Аф
риканович за ним, а в это время Митька на бревнах засмеялся, а
Иван Африканович с колом на Митьку, а Митька побежал, а Иван
Африканович на Пятака, Пятак от него в загородку.
Все описанное выдержано в стиле «бабьих пересудов»: дина
мичная фраза, нагнетание однотипных говорных конструкций,
сниженное просторечие («хрястнет»), В таком же стиле повеству
ется о том, как Дашка Путанка особым зельем привораживала
Мишку, как Мишка «баню с молодой женой в речку трактором
спихивает», как Иван Африканович в Мурманск ездил и т.п.
За речевой зоной «бабьих пересудов» стоит пошехонский ми
рок, мирок, в котором действуют какие-то нелепые, чуждые здра
вому смыслу законы. Они захватывают не только бытовую сферу.
В «пошехонском свете» представлены у Белова и характерные для
колхозной деревни методы управления и хозяйствования. Не слу
чайно рассказ конюха Федора о том, как перед областным на
чальством показывали механизированную подачу воды из колод
ца, куда Федор заранее навозил на своей кляче воду, или раз
мышления старого Пятака о запретах косить в лесу, где трава все
равно «под снег уходит», приобретают черты сказки про поше
хонцев. Очень кстати рядом с этими современными сказками ока
зываются описанные непосредственно повествователем сцены с
участием председателя и уполномоченного, который «важно сту
кал в перегородки, принюхивался и заглядывал в стайки», но
более всего нажимал, чтоб «наглядную» (имеется в виду нагляд
ная агитация) сделали к совещанию животноводов. Их диалог дан
в откровенно пародийном ключе. Да и вся зона «казенных» голо
сов, а вместе с ними и «блатной» жаргон Митьки сливаются с
зоной «бабьих пересудов». Это все голоса пошехонского мирка.
Горькая и смешная нескладица в современной жизни критику
ется самим народом. Именно люди из народа: старик Федор, его
1 О «пошехонстве», как одной из сторон жизни героев «Привычного дела»,
первым сказал В.А.Сурганов. Он заметил, что пошехонцы, «непутевые эти ге
рои, порождение горьковатого народного юмора… совсем не случайно появились
в повести. За лежащей на поверхности сказки иронической и наивной дидактикой
есть еще и глубинный подтекст — невеселая усмешка над собственной нескла
дицей и, пожалуй, едва ли не над философией «привычного дела» (Сурганов В. А. Че
ловек на земле: Историко-литературный очерк. — М., 1975. — С. 501).
66 приятели Куров и Пятак — умеют разглядеть нелепости в окружа
ющем их мире и осмеять их, не прочь они провести и веселый
розыгрыш на пошехонский лад (вспомним хотя бы, как Куров
перепугал до смерти Еремиху своим требованием платить али
менты за бойкого петуха). Наконец, сама мера, позволяющая об
нажить дурость, старую и новую, принадлежит народу. Этой ме
рой выступают у Белова веселые сказки про пошехонцев, кото
рые рассказывает мудрая и сердечная бабка Евстолья.
К речи бабки Евстольи и вообще к стилевому пласту высокой
народно-поэтической речи тяготеет и речь центрального персона
жа, Ивана Африкановича Дрынова. Но именно тяготеет, забива
ясь всякого рода стилевой чересполосицей: и искаженным «го
родским» словом («малированное блюдо»), и «официальным» слов
цом («конфликт»), и веселым сниженным просторечием («налель-
кал ись»). Здесь приведены слова только из первого монолога Ива
на Африкановича, когда он, пьяненький, по дороге объясняется
с мерином Парменом.
Уже первый монолог Ивана Африкановича написан так, чтоб,
вызвав симпатию к герою, вместе с тем и насторожить, сразу дать
почувствовать какую-то зыбкость, противоречивость в его харак
тере, намекнуть, что с этим будет связан конфликт повести и все
движение сюжета. А противоречивость характера Ивана Африка
новича писатель проявляет не только через внутреннюю «разно-
стильность» его монолога, но и через сопоставление «разностиль
ных» его монологов. Так, второй монолог героя в отличие от пер
вого начисто лишен сниженно-комического колорита, нет в нем
подчеркнуто «чужих» слов, повествование наполняется поэтиче
ским, по-настоящему трогательным звучанием.
Утро, Иван Африканович оглядывает свой родной, привыч
ный с детства мир:
В километре-полутора стоял неподвижно лесок, просвеченный
солнцем. Синий наст, синие тени. А лучше сказать, и нету теней,
ни в кустиках, ни на снегу. Игольчатый писк синички сквозняч
ком в уши,— где сидит попрыгунья, не видно. А, вон охорашива
ется, на ветке. Тоже тепло чует. У речки, нестарый, глубоко, по-
ребячьи спит осинник. И, словно румянец на детских щеках, про
ступает сквозь сон прозрачная, еле заметная зелень коры. Несме
лая еще зелень, будто дымок. Крупные, чистые заячьи горошины
на чистом же белом снегу, и захочешь побрезговать, да не выйдет.
Ничего нечистого нет в заячьих катышках, как и в коричневых
стручках ночевавших под снегом тетеревов.
Здесь взгляд героя принят автором, их «зоны» (воспользуемся
бахтинским термином) тесно сплелись, и разговорно-сниженное
словцо героя ничуть не расходится по тону с литературным сло
вом автора-повествователя. Это родство настолько органично, что
Даже в описаниях родного герою мира русской природы, которые
67 не опосредованы взглядом Ивана Африкановича, голос повество
вателя вбирает в себя живое говорное и одновременно поэтиче
ское слово своего героя. Так, в частности, «озвучен» пейзаж в
главке «На бревнах»: «Давно отбулькало шумное водополье. Сто
яли белые ночи»; «Черед же пришел благодатному утру… Белая
ночь ушла вместе с голубыми сумерками, багряная заря подпа
лила треть горизонта…» От неизъяснимой, скромной красоты
ближнего мира теплеет душа, этой красой и сама жизнь на зем
ле, и тяготы земных забот и мучений освящаются и оправдыва
ются.
Собственно, все черты и детали родного герою мира составля
ют не просто «локус», место действия, они насквозь пропитаны
нравственным и психологическим смыслом, они нередко прямо
соотнесены с духовным миром человека. Например, родничок, у
которого переводили дух Иван Африканович и Катерина, где со
вершались примирения и происходили расставания, родничок,
пробившийся сквозь неизвестно кем наваленные комья глины,
вызывает у Ивана Африкановича прямую поэтическую аналогию:
«Вот так и душа: чем ни заманивай, куда ни завлекай, а она один
бес домой просачивается. В родные места, к ольховому полю. Дело
привычное».
Родной, ближний мир в «Привычном деле» не весь и не цели
ком поэтически прекрасен. Да, есть в нем и неумирающий родни
чок, есть и угор, с которого открывается краса родных мест, но
есть там и Черная речка, и жидкая земля, где «лежали и гнили
упавшие деревья, скользкие, обросшие мхом», есть там и вовсе
«мертвое, гиблое место», где разбойничал когда-то лесной пожар.
Эти тревожно-тягостные образы ближнего мира тоже преломля
ют в себе духовный мир главного героя и открывают в нем не
только поэтическое мироотношение, но и нечто иное.
Что же на самом деле воплощено в устройстве художественно
го мира повести Белова?
Отвечая на этот вопрос, в первую очередь отметим, что род
ной, ближний мир введен в «Привычном деле» в просторы ми
роздания: он окружен бескрайними далями неба и земли, точ
нее — «понятной земли» и — «бездонного неба». Собственно, «по
нятная земля» — это и есть тот самый родной, ближний мир, в
котором живут герои Белова. А «бездонное небо» выводит в про
сторы бытия, законы которого действуют и на «понятной земле»
Ивана Африкановича. Но вся беда героя в том и состоит, что он
боится смотреть в небо, что он страшится раздумий о законах
жизни и смысле своего, человеческого существования.
Снег на солнце сверкал и белел все яростнее, и эта ярость
звенела в поющем под ногами насте. Белого, чуть подсиненного
неба не было, какое же небо, никакого нет неба. Есть только бес
крайняя глубина, нет ей конца-краю, лучше не думать, —
68 это Иван Африканович. Неслучайно повествователь сравнивает его
состояние с состоянием шестинедельного сыночка Дрыновых: «Он
ничего не думал, точь-в-точь как тот, кто лежал в люльке и улыбал
ся, для которого еще не существовало разницы между явью и
сном. И для обоих сейчас не было ни конца, ни начала». Конеч
но, в таком состоянии Ивана Африкановича есть и умиление,
есть и поэзия созерцания мира, но нет стремления к миропони
манию.
И в явном контрасте с позицией Ивана Африкановича пред
ставлено мироотношение старой Евстольи: «Она долго и мудро
глядела на синее небо, на зеленое поле, покачивала ребеночка и
напевала…» Бесстрашием перед бесконечностью неба, перед по
нятой неотвратимостью законов бытия отличается бабка Евстолья
от Ивана Африкановича. Именно она всегда находит верную меру
во всем, именно она в самой лихой для семьи час, когда умерла
Катерина, заставляет всех, и прежде всего Ивана Африкановича,
продолжать «привычное дело» жизни.
Человек, не соотносящий свою жизнь, свой родной мир с «не
бом», и на самой земле живет непрочно, неуверенно. Ивану Аф-
рикановичу только кажется, что земля ему понятна. На самом же
деле он до поры до времени «блукает» по ней. И рассказ о том,
как Иван Африканович заблудился в родных-то местах, «где каж
дое дерево вызнато-перевызнато», как он попал в чужой лес, в
болото, в гарь, приобретает символическое значение. Так вершится
суд над душой, хоть и доброй, и поэтически чуткой, но не возвы
сившейся до самосознания. Герой сам вершит этот суд, и в ситуа
цию суда он поставлен жестокой логикой собственных стихийных
метаний и ошибок.
Лишь заблудившись среди глухих мест родного мира, Иван
Африканович заставляет себя взглянуть на ночное небо. И лишь
тогда видит он звездочку:
Звездочка. Да, звездочка, и небо, и лес. И он, Иван Африкано
вич, заблудился в лесу. И надо было выйти из леса. Звезда, она,
одна, звезда-то. А ведь есть еще звезды, и по ним, по многим,
можно выбрать, куда идти… Эта мысль, пришедшая еще во сне,
мигом встряхнула Ивана Африкановича.
Таким же откровением стало небо и для приблизившейся к
своему жизненному пределу Катерины:
Приступ понемногу проходил, она прояснила, осмыслила взгляд
и первый раз в жизни удивилась: такое глубокое, бездонное от
крывалось небо за клубящимся облаком.
Как и все, что связано с описанием блужданий Ивана Афри
кановича по лесу, образ путеводной звезды имеет не только пря
мое, фабульное, но и косвенное, метафорическое значение, ха-
69 растеризующее духовные искания человека. Параллельно с поис
ками выхода из леса, Дрынов приходит к неизбежной необходи
мости поставить перед собой вопрос из тех, что относят к катего
рии «последних»:
…Вот родился для чего-то он, Иван Африканович, а ведь до
этого его тоже не было… И лес был, и мох, а его не было, ни разу
не было, никогда, совсем не было, так не все ли равно, ежели и
опять не будет? И в ту сторону пусто, и в эту. И ни туда, ни сюда
нету конца-края… А ежели так, ежели ни в ту, ни в другую сторо
ну ничего, так пошто родиться-то было?
Иван Африканович все-таки додумывет этот мучительный во
прос, ответ он находит в осознании неостановимого хода жизни,
ее нескончаемости, преемственности рода людского. И в этот миг
кончаются блуждания по «чужому лесу»: «Земля под ногами Ива
на Африкановича будто развернулась и встала на свое место: те
перь он знал, куда надо идти».
Вот лишь когда пришел Иван Африканович к миропониманию.
В сущности, весь сюжет «Привычного дела» представляет собой
драматическую историю личности, горько расплачивающейся за
«нутряное» существование, за зыбкость своей жизненной пози
ции и лишь ценой страшных, невозвратимых утрат возвышающейся
к миропониманию.
Движение самосознания Ивана Африкановича, эта стержне
вая линия сюжета, преломляется в стилевой перестройке его го
лоса и — что особенно показательно — в изменении отношений
между речевыми зонами героя и автора (безличного повествова
теля).
В самом начале повести автор резко и четко отделяет свой го
лос, литературно выдержанный, от «речевой экзотики Ивана
Африкановича». Тем самым «автор предупредил, что он не только
не вмешивается в поступки и слова героя, но не смешивает себя с
ним»1.
Затем, описывая всяческие приключения и похождения Ивана
Африкановича, повествователь как бы отступал перед «сказовым»
внутренним голосом героя, «озвучивающим» стихийное восприя
тие мира. А вот с той поры, когда Иван Африканович возвышает
ся до бесстрашного и мудрого взгляда на жизнь, отношения меж
ду речевыми зонами героя и автора меняются. Теперь повествова
тель вбирает мысль героя в свой голос и передает ее своим сло
вом, литературным, строгим, лишь слегка подкрашенным лич
ностными метами персонажа. Именно так соотносятся зоны авто
ра и героя в ключевом размышлении Ивана Африкановича: «Вот
1 Это наблюдение принадлежит И.Шайтанову. См.: Шайтанов И. Реакция на
перемены: (Точка зрения автора и героя в литературе о деревне) / / Вопросы
литературы. — 1981. — № 5. — С. 50.
70 эдак и пойдет жизнь…» — когда открывается перед зрелым взо
ром героя закон вечного круговорота жизни, которому «конца
нет и не будет».
Сближение в потоке несобственно-прямой речи голоса героя с
голосом автора стало возможным лишь с того момента, когда со
знание героя возвысилось до зрелой философской позиции пове
ствователя. А прямое слово Ивана Африкановича теперь сливается
с тем народно-поэтическим миром («зоной Евстольи»), который
с самого начала вносил в повесть чувство естественной, мудрой
народной меры. И финальный монолог Ивана Африкановича,
обращенный к умершей Катерине, звучит как горькая песня-плач:
«…Катя… ты, Катя, где есть-то? Милая, светлая моя, мне-то… Мне-
то чего… Ну… что теперече… вон рябины тебе принес… Катя, голу
бушка…»
Оценка «голосом», речевой мелодией у Белова в высшей степе
ни искренна. А истинность этой оценки подтверждается устрой
ством художественного мира произведения. В устройстве мира
«Привычного дела» объективируется та закономерность диалек
тического движения бытия, которую выражали народно-поэти
ческий и «авторский» голоса.
Идея бесконечного круговорота жизни опредмечена здесь уже
в том, что все действие повести совершается в пределах круглого
года, причем четко обозначаются его времена: зима — «белый
буран», «синий наст, синие тени», весна, когда «отбулькало шум
ное водополье», лето — сенокосная пора, осень с первым снегом
и опять — к зиме, последняя фраза повести: «Где-то за пестрыми
лесами кралась к здешним деревням первая зимка». И даже от
дельные главы объединены неким «природным» началом: напри
мер, вся глава вторая — это рассказ об утре, вернее, об утрах
детишек Дрыновых, самого Ивана Африкановича и Катерины; а
глава третья охватывает один день от «широкого благодатного»
утра до «светлой и спокойной» ночи.
А ведь это традиционнейшие способы эпического воплощения
«круговорота» бытия. В круговорот этот вписана и жизнь семьи
Дрыновых. В ней тоже действует общий закон движения и пере
имчивости. Не случайно девятый, самый малый сын назван по
отцу — Иваном. Не случайно и маленькая Катюшка делает свой
первый зарод вслед за матерью, Катериной, для которой этот
прокос стал последним. Да и весь мир семьи Дрыновых, где есть
трое взрослых — бабка, отец, мать и семеро ребятишек, и каж
дый из них — на особинку, где есть люлька, в которой перебы
вали все девять детей, включая уже покинувших родительскую
избу Таню и Антошку, где есть двор с коровой Рогулей, чья
жизнь описана с эпическим вниманием и любовью, этот мир
по-своему закруглен, целостен, внутри себя преемствен и тем
бессмертен.
71 Вот как устроена жизнь, вот что такое привычное дело бытия.
Эта философская эпическая истина возвышается над всеми ины
ми позициями, заявленными в повести. Через движение от разно
голосья к диалогу, в котором объединенные голоса народной муд
рости и пытливой образованности дают отпор множеству фик
тивных голосов-позиций, В. Белов не только дал развернутую кар
тину очень непростой духовной жизни народа, но и ясно предста
вил путь, по которому может и должен пойти сегодня каждый
человек, — это путь возвышения к мудрому миропониманию и
ответственному самосознанию.
Несколько иначе выглядит картина мира в «Плотницких рас
сказах» (1969). Редко кто из писавших об этой повести не засты
вал в недоумении, подобно герою-повествователю Косте Зорину,
перед финальной сценой, когда Олеша Смолин и Авинер Козон
ков, заклятые друзья, накануне окончательно, вусмерть разо
дравшиеся, как ни в чем не бывало сидят за одним столом и «мир
но, как старые ветераны» о чем-то беседуют и даже, «клоня си
вые головы, тихо, стройно запели старинную протяжную песню».
Обычно эту сцену интерпретируют либо как доказательство неви
димой глазу гармонии народного мира, либо как свидетельство
слабости праведника, не умеющего освободиться от своего спут-
ника-искусителя. Но сами эти интерпретации подсказаны мифо
логической логикой. А в повести Белова — в том-то и дело — этой
логикой все не исчерпывается.
Действительно, на первом плане здесь четкая антитеза: с од
ной стороны, Олеша; с другой — Авинер. Один — мастер, работя
га, искусник. Другой — бездельник, сын бездельника, в советские
годы устроившийся в «начальники» с револьвером. Один — чис
тая, добрая душа, вечно страдающая от своей чистоты и доброты
(в детстве после первой исповеди безвинно наказанный за без
грешность; в юности — пожалевший девушку и потерявший ее).
Даже лысина у старого плотника — «младенчески непорочная».
Другой — пакостник, человек без срама, недаром выбившийся в
активисты — колокол «спехнул», да еще «маленькую нужду от
туда справил, с колокольни-то», стукач, шельмовавший «кула
ков», сломавший не одну судьбу. Мудрец Олеша открывает не
глупому и образованному Косте Зорину подлинный смысл пере
житой истории, а дурак Авинер суетится с жалкими бумажонка
ми для-ради «персональной». Их ссора неискоренима — это борьба
Божеского и Дьявольского, правда, в повседневном, неброском
обличье.
Все так, однако через всю повесть проходит тема, которую ина
че, чем абсурдистской, не назовешь. Вот, к примеру, сценка:
— Дедушко, а дедушко? — окликнул шофер.
— Что, милок? — охотно отозвался Олеша.
— А долго живешь! — Шофер оголил зубы, дверца хлопнула. Машина, по-звериному рыкнув, покатила дальше. Я был взбе
шен таким юмором. Схватил голыш от каменки и запустил шоферу
вдогон, но машина была далеко. А старик еще больше удивил меня.
Он восхищенно глядел вслед машине и приговаривал, улыбаясь:
— Ну, пес, от молодец, сразу видно — нездешний.
Здесь ведь не кротость, не всетерпение, а искреннее восхище
ние гадкой выходкой. Восхищение мудреца?! И такая сцена не
единична. В этом же странном ряду и ревущий с утра до вечера
шестилетний внук Авинера Славко, который, как выясняется,
таким образом добивается от деда водки и затихает, только полу
чив ее: «Славко перестал реветь и потянулся ручонкой, чтоб чок
нуться. В другой ручонке была зажата конфета. Козонков строго
пригрозил внуку: — Не все сразу!» Здесь же и сцена собрания,
сливающегося в бессмысленный хор, апофеозом которого стано
вится вырвавшийся из радио «женский нелепый бас», исполня
ющий робкую девичью песенку. Из этого контекста не выпадает и
агрессивная нежность атакующей Костю Зорина Анфеи Козонко-
вой, ныне переименовавшейся в Нелли…
Это никакой не советский абсурд.. Советская власть здесь ни
при чем. Это стихийный, вечный абсурд, органически укоренен
ный в народной жизни, и финал «Плотницких рассказов» как раз
этой темой и продиктован. Непостижимая нелепость жизни тор
жествует над кропотливо выстроенной писателем логикой анти
тезы. И оба, Олеша и Авинер, в их трагикомической нераздельно
сти, воплощают эту господствующую стихию народной жизни.
Открыв эту «равнодействующую» народного мира, Белов, по-ви-
димому, несколько испугался своего открытия. Во всяком случае,
в таких поздних книгах, как «Лад» (1979— 1981) и «Все впереди»
(1986), писатель попытался четко противопоставить идеальные
черты народного мира дьявольским инородным влияниям. Одна
ко именно эти тексты Белова обозначили тупики «деревенской
прозы» и стали симптомами ее глубокого кризиса (см. об этом в
заключительном разделе данной подглавки).
Літературне місто - Онлайн-бібліотека української літератури. Освітній онлайн-ресурс.
Попередня: 2. Феномен «деревенской прозы»
Наступна: 2.2. Повести Валентина Распутина