Лейдерман Н.Л. и Липовецкий М. Н. Современная русская литература: 1950— 1990-е годы: Т. 2

Драматизм шукшинского рассказа: «чудик» и его чудачества

В рассказе Шукшина господствует диалог. Это и диалог в его
классическом виде — как обмен репликами между персонажами
(«Хозяин бани и огорода», «Охота жить!», «Срезал», «Космос,
нервная система и шмат сала») или как пытание героем самого
себя («Думы», «Страдания молодого Ваганова»). Это и диалог в
монологе — как’явная’или неявная полемика героя с чужим со­
знанием, представленным в голосе героя в виде зоны чужой речи
(«Штрихи к портрету», «Алеша Бесконвойный»), или как разно­
голосье в речи самого героя, обнажающее противоречивость его
собственного сознания («Раскас», «Постскриптум», «Два пись­
ма», «Миль пардон, мадам!»), порой в одном рассказе переплета­
ются несколько форм диалога («Верую!», «Письмо», «Земляки»).
Всеохватывающая диалогичность шукшинского рассказа создает
ощущение того, что речь идет о нашей общей мысли, которая
живет в тугом узле позиций всех, кто явно или неявно участвует в
философском споре. Истина где-то там, внутри общего размыш­
ления. Герою она никак не дается в руки. Больше того, чем уве­
реннее судит какой-нибудь старик Баев или Н.Н. Князев, «граж­
данин и человек», о смысле жизни, тем дальше от этого смысла
он отстоит.
Любимые герои Шукшина, натуры сильные, нравственно чут­
кие, пребывают в состоянии жестокого внутреннего разлада.
Ну и что? — сердито думал Максим. — Так же было сто лет
назад. Что нового-то? И всегда так будет. Вон парнишка идет. Вань­
ки Малофеева сын… А я помню самого Ваньку, когда он вот такой
же ходил, и сам я такой был. Потом у этих — свои такие же будут.
А у тех — свои… И все? А зачем? («Верую!»).
И не находит Максим ответа. Не знает ответа и мудрый «попя-
ра», у которого Максим просит совета. Популярная лекция попа —
это скорее диспут с самим собою, это взвешивание «за» и «про­
тив» смысла человеческого существования. А его размышления о
диалектике бытия лишь оглушают не привыкшего к философским
прениям Максима Ярикова, который просит попа: «Только ты
это… понятней маленько говори…» Так же было и в рассказе «За­
летный»: мудрые речи художника Сани, запоздало осознающего
бесценную красоту жизни, вызывают у слушающих его мужиков
одну реакцию: «Филя не понимал Саню и не силился понять»,
86 «Этого Филя совсем не мог уразуметь. Еще один мужик сидел,
Егор Синкин, с бородой, потому что его в войну ранило в че­
люсть. Тот тоже не мог уразуметь». И повествователь, говорящий
языком своего Фили, тоже втягивается в круг этих добрых людей,
способных на искреннее сострадание, но не умеющих «уразуметь»
бесконечность.
В муках шукшинского героя, в его вопрошании миру вырази­
лась незавершенность философского поиска, в который он сам
вверг себя.
Но мука эта — особая.
Всеохватывающая и бесконечная диалогичность создает осо­
бую атмосферу — атмосферу думания, того мучительного празд­
ника, когда душа переполняется тревогой, чует нестихающую боль,
ищет ответа, но тревогой этой она выведена из спячки, болит
оттого, что живо чувствует все вокруг, а в поисках ответа напря­
гается, внутренне ликует силой, сосредоточенностью воли, яр­
кой жаждой объять необъятное. Старый Матвей Рязанцев, герой
рассказа «Думы», называет это состояние «хворью». Но какой?
«Желанной»! «Без нее чего-то не хватает». А когда Максим Яри­
ков, «сорокалетний легкий мужик», жалуется, что у него «душа
болит», то в ответ он слышит: «…душа болит? Хорошо. Хорошо!
Ты хоть зашевелился, едрена мать! А то бы тебя с печки не ста­
щить с равновесием-то душевным».
Боль и тревога мысли — это самая человеческая мука, свиде­
тельство напряженной жизни души, поднявшейся над прагмати­
ческими заботами. Люди, у которых душа не болит, кто не знает,
что такое тоска, выбрасываются в рассказе Шукшина за черту
диалога, с ними не о чем спорить. Рядом с «куркулями», что бо­
лее всего радеют о своей бане и своем огороде, рядом со швеей (и
по совместительству — телеграфисткой) Валей, меряющей все
блага жизни рублем («Жена мужа в Париж провожала»), рядом с
«умницей Баевым» и его копеечными рацеями даже «пенек» Иван
Петин, герой «Раскаса», выглядит симпатичнее: у него-то хоть
«больно ныло и ныло под сердцем», когда жена ушла, а потом
родилось слово — косноязычное, невнятное, как и сама его мысль,
но оно было голосом души, которая хоть и не может, а все-таки
хочет понять, что же такое происходит.
Главная же мера духовности у Шукшина — это то расстояние,
которое отделяет позицию героя, его миропонимание от объек­
тивного закона бытия, от самого смысла жизни. В шукшинском
рассказе эту дистанцию вскрывает поступок, который герой со­
вершает в соответствии со своей позицией. Это именно поступок:
один-единственный шаг, даже жест, но такой шаг, которым взла­
мывается вся судьба.
Поступок шукшинского героя оказывается чудачеством. Порой
оно бывает добрым и смешным, вроде украшения детской коляс­
87 ки журавликами, цветочками, травкой-муравкой («Чудик»). Но
далеко не всегда эти «чудачества» безвредны. В сборнике «Характе­
ры» впервые отчетливо зазвучало предостережение писателя от­
носительно странных, разрушительных возможностей, которые
таятся в сильной натуре, не имеющей высокой цели. Шукшин дал
начало разговору о последствиях духовного вакуума.
Оказывается, нереализованная душа, неосуществленная личность
придумывает иллюзии, выискивает суррогаты, которыми пытается
заполнить духовный вакуум, компенсировать свою человеческую
недостаточность и тем самым утвердить себя в собственных глазах и
в общем мнении. В наиболее безобидном виде такая бесплодная дея­
тельность души представлена в рассказе «Генерал Малафейкин»:
о старом добром маляре, придумавшем себе биографию «позначи­
тельнее» и чин «попрестижнее». Но куда опаснее, когда жажда до­
стоинства, собственной вескости выливается в страшное — «ты
моему ндраву не перечь!». С психологической точностью и последо­
вательностью показал Шукшин в рассказе «Крепкий мужик», как
опьяняет бригадира Мурыгина чувство хоть маленькой, да власти,
как сопротивление его неразумному приказу только подстегивает
начальственный кураж, как стервенеет человек от слепой силы,
которая получила вроде бы узаконенный выход.
Не менее страшны последствия того, как неутоленное само­
любие приводит к злому желанию «срезать», обхамить человека,
унизив другого, почувствовать подлую радость собственного воз­
вышения над ним. В рассказах «Срезал» и «Обида» Шукшин как-то
сумел уничтожить оболочку, всегда отделявшую переживание ис­
кусства от переживания факта, и здесь это имеет огромный нрав­
ственный смысл. Читая о том, как заносится в своем невежествен­
ном хамстве «деревенский краснобай» Глеб Капустин, как он бе­
рет на себя право свысока поучать всех и вся, демагогически при­
крываясь авторитетом народа, как «хмурая тетя» из-за прилавка
ни за что ни про что оскорбляет Сашку Ермолаева, как обрастает
комом нелепое обвинение вокруг него, испытываешь неистовое
желание как-то остановить происходящую на глазах позорную
экзекуцию — и осознаешь собственное бессилие. Словно это все
над тобой совершается или на твоих глазах…
От мятущегося Максима Ярикова к начальственно-самодоволь­
ному «крепкому мужику», от ласкового Сергея Духанина к жесто­
кому хаму Глебу Капустину, от стихийного Спирьки Расторгуева
к «ушибленному общими вопросами» Н. Н. Князеву, от расчетли­
вого молодого Ваганова к открытому Сереге-беспалому — таковы
вариации шукшинских «чудиков». Образами своих «чудиков» писа­
тель охватил широчайший спектр характеров, в которых пробудив­
шиеся духовные потребности не организованы зрелым самосознанием.
Энергия, бьющая наобум, — это бывает не только горько (от пу­
стой траты души), но и страшно.
88 Поступок шукшинского героя чаще всего демонстрирует, на­
сколько же он далек от действительно высшего смысла. Потому-
то он — «чудик»: не чудак, живущий в идеальном мире и далекий
от реальности, а именно чудик — человек из реальности, воз­
жаждавший идеального и не знающий, где его искать, куда девать
накопившуюся в душе силу.
Драматургическая природа поступка в рассказе Шукшина не
требует доказательств. Образуя единство с диалогом, реализуя диалог
в действие, проверяя мысль результатом, чудачество становится осо­
бой стилевой метой шукшинского рассказа, его зрелищной, театраль­
ной экстравагантностиК
Но не только стилевой. Дело в том, что функция поступка-
чудачества у Шукшина не ограничивается оценкой жизненной
позиции героя. Через чудачество в рассказе Шукшина проявляет­
ся стихия народно-смехового, карнавального ощущения мира как
диалектического единства высокого и низкого, смеха и слез, рож­
дения и смерти.
Поступок шукшинского «чудика» карнавален в самом перво­
родном значении этого слова: он жаждет творить добро, а прино­
сит зло, его нелепый с точки зрения здравого смысла поступок
оказывается мудрым и добрым (вспомните Серегу Духанина с са­
пожками), он ищет праздника, а приходит к беде, он занимается
совершенно беспросветным делом, вроде изобретения вечного дви­
гателя, а на самом деле живет радостной, веселой жаждой твор­
чества.
Прямым переносом карнавального значения в современность
становится финал рассказа «Верую!». Свою «лекцию» о смысле
жизни, о ее радости и горе, о том рае и аде, которыми она на­
граждает и испытывает человека, поп кончает выводом: «Живи,
сын мой, плачь и приплясывай». А потом, как и положено в «кар­
навальных» жанрах, философский посыл, заключенный в слове,
реализуется в поступке:
Оба, поп и Максим, плясали с такой с какой-то злостью, с
таким остервенением, что не казалось и странным, что они —
пляшут. Тут или плясать, или уж рвать на груди рубаху и плакать,
и скрипеть зубами.
Через танец, в котором спеклись воедино трагедия и комедия,
хохот и слезы, радость и горе, г$рои рассказа «Верую!» приобща­
ются к мудрому народному чувству извечной противоречивости
бытия. Это редкий в рассказе Шукшина случай «тематического
1 О театральности рассказов Шукшина см.: Ваняшова М. Г. Жанровое своеоб­
разие рассказов В. Шукшина / / Проблемы эстетики и поэтики. — Ярославль, 1976;
Ее же: Шукшинские лицедеи / / Литературная учеба. — 1979. —№ 4; Кузьмук В. Л.
Василий Шукшин и ранний Чехов (Опыт типологического анализа) / / Русская
литература. — 1977. — № 3.
89 завершения», столь явно выводящего к истине. Потому что очень
немногие из его героев — разве что старики вроде «моего деда»
(«Горе») или бабки Кандауровой («Письмо») — мудро постигают
закон бытия, живут в органическом согласии с миром и могут
сказать, как сказала Кузьмовна: «да у меня же смысел был». Ос­
тальные герои Шукшина, его «чудики», как уже говорилось выше,
в большей или меньшей степени далеки от истины, точнее, целят
куда-то вбок или вспять от нее.
Но сама-то истина есть! Шукшин верит в нее, он ищет ее вме­
сте со своими героями. И вся художественная реальность, окру­
жающая диалог, подчинена этому поиску и помогает ему. Но как?

Літературне місто - Онлайн-бібліотека української літератури. Освітній онлайн-ресурс.