В традиции русского гротеска редко встречаются «чистые» реали
стические варианты. В случае Гоголя гротеск соединяет реалистиче
ский анализ с романтической иронией, в случае Щедрина гротеск
служит целям просветительского дидактизма. В прозе Василия Аксе
нова (р. 1932) гротеск стал формой изживания и одновременно па
радоксального, достаточно горького и безыллюзорного, развития
романтического утопизма «исповедальной» прозы 1960-х годов.
Уже в рассказах Аксенова 1960-х годов появляются гротескные
мотивы. Гротескные образы, как правило, окружают конфликт
между романтическим (модернистским) героем — художником,
творцом, в том или ином отношении исключительной лично
стью — и агрессивным хамством окружающих его посредственно
стей, как правило, победительных и уверенных в своей правоте.
На этом конфликте строятся такие рассказы Аксенова, как «Мест
ный хулиган Абрамашвили», «Любителям баскетбола», «На пол-
пути к Луне», «Жаль, что вас не было с нами». Наиболее показа
телен в этом плане рассказ «Победа» (1965).
Вокруг этого рассказа скопилось уже достаточно большое ко
личество интерпретаций (от А. Макарова до П. Майер, Г. Злобин,
А.Жолковского, Н. Ефимовой1). Отмечалось безусловное влияние
1 См.: Макаров А.Н. Василий Аксенов и его герои / / Поколения и судьбы:
Книга статей. — М., 1967. — С. 366—370; Жолковский А. К. Победа Лужина, или
Аксенов в 1965-м году / / Жолковский А. К., Щеглов Ю. К. Мир автора и структура
текста: Статьи о русской литературе. — Tenafly, 1986. — С. 151 — 171; Meyer Priscilla.
Basketball, God, and Ringo Kid: Philistinism and the Ideal in Aksenov’s Short Stories / /
Vasiliy Pavlovich Aksenov: A Writer in Quest of Himself / Ed. by E.Mozejko. — Slavica;
Columbus, 1986. — P. 119—130; Slobin Greta. Aksenov Beyond «Youth Prose»:
Subversion Through Popular Culture / / Slavic and East European Journal. —1987. —
Vol. 31. — No. 1. — P. 50—64; Ефимова H.A. Интертекст в религиозных и демониче
ских мотивах В. П. Аксенова. — М., 1993. — С. 115 — 120.
148 набоковского «Лужина», обсуждался вопрос о том, силен или
слаб аксеновский гроссмейстер, «проигравший» шахматную
партию настырному вагонному попутчику (а на самом деле вы
игравший — только соперник не заметил поставленный ему
мат), предлагались различные интерпретации татуировки Г. О.,
обозначающей имя попутчика (от «Главная опасность» и «гов
но» до «Государственных органов» (?!). «Победе» предпослан под
заголовок: «рассказ с преувеличениями», что указывает на гро
тескный и метафорический характер повествования. Обыкновен
ная шахматная партия, сыгранная в купе со случайным попут
чиком, наполнена для гроссмейстера, во-первых, философией
художественного поступка — поиском единственно возможного
варианта гармонии, то есть красоты, то есть истины («вспоми
ная море и подражая ему, он начал разбираться в позиции, гар
монизировать ее. На душе вдруг стало чисто и светло. Логично,
как баховская coda, наступил мат черным»). Во-вторых, игра для
гроссмейстера равнозначна жизни и потому вбирает в себя вос
поминания детства, подсознательные страхи и многое другое, в
том числе и переживание смерти, точнее, казни («Человек в
черной шинели с эсэсовскими молниями ждал его впереди»).
Игра же Г. О. в глазах гроссмейстера воспринимается как поток
«бессмысленных и ужасных действий. Это была не-любовь, не-
встреча, не-надежда, не-привет, не-жизнь». Гротескный прин
цип проявляется в том, как происходит совмещение малозначи
тельного, казалось бы, эпизода с почти мифологическим по мас
штабу столкновением сил гармонии и хаоса. Столкновением, за
вершающимся нарочито амбивалентно (как показал в своем раз
боре аксеновского рассказа А. К.Жолковский): с одной сторо
ны, неясно, поставил ли гроссмейстер мат на доске или только
увидел неизбежность этой комбинации; с другой стороны, гросс
мейстер удостоверяет победу Г. О. вручением золотого жетона,
где остается только выгравировать имя победителя и дату1.
На наш взгляд, рассказ «Победа» демонстрирует основную
коллизию и основной путь ее разрешения, характерные для быв
1 А. Жолковский интерпретирует эту коллизию как отражение диссидент
ской логики не-делания, не-участия: «Победа должна была наступить легко,
сама по себе, карьера должна была сделаться путем не-делания ее, путем упо
вания на всемогущество подлинных ценностей. Такова была атмосфера конца
1950-х — начала 1960-х годов и даже эпоха подписанства — уже после сверже
ния Хрущева, когда горстка “лучших людей” полагала, что их подписей доста
точно для противостояния режиму» (Жолковский А. К. Победа Лужина, или Ак
сенов в 1965-м году. — С. 169). Другие исследователи (Г.Злобин, П. Майер) видят
в аксеновском герое типичного русского интеллигента, несмотря на очевидное
превосходство, не способного противостоять грубой агрессии хама. Н. Ефимова
рассматривает аксеновского гроссмейстера как своего рода «христоподобную
фигуру», прощающую своего морального истязателя и демонстрирующего хри
стианское отношение к своим врагам.
149 шей «молодежной», «исповедальной» прозы на исходе «оттепель-
ной» эпохи — накануне исторических заморозков. Эта коллизия
восходит к традиции романтической иронии, поскольку герой
Аксенова убедился в горестной невозможности изменить заско
рузлый порядок вещей и, внешне признавая свою капитуляцию,
избирает путь внутренних, скрытых от толпы и очевидных для
«своих», для посвященных, побед. Победа и поражение осуще
ствляются одновременно — в этом гротескный и иронический па
радокс аксеновского рассказа. «Оттепельная» утопия социально
го обновления трансформировалась в идеал «тайной свободы» —
невидимого миру «тайного общества», по «воздушным путям»
объединяющего людей творчества, людей свободы, людей та
ланта, причем такими людьми могут быть и представители дей
ствительно творческих профессий, и баскетболисты, возвыша
ющиеся над толпой, и «местный хулиган Абрамашвили», ис
полненный такой неуместной в пляжном разврате энергией кра
соты и чистоты, и даже «товарищ красивый Фуражкин», мили
ционер, упрямо штрафующий своего жуликоватого тестя и во
обще почему-то не берущий взяток. Идеалисты, одним словом.
Парадокс аксеновского стиля состоит в том, что он и читателя
вовлекает в это «тайное общество» — так, в «Победе» о мате, не
замеченном Г. О., знают гроссмейстер и… читатель. В процессе
чтения рассказа читатель тоже становится «своим», «посвящен
ным».
Из этой коллизии вытекают многие особенности последующе
го творчества Аксенова. Это и нарастающее одиночество его ге
роя, ведь его соратники по «тайному обществу» свободы все чаще
предпочитают побеждать в социальном мире и проигрывать в тай
ной — иначе говоря, становятся предателями. Это и расширя
ющаяся пропасть между тайными донкихотами и коррумпирован
ной средой, их окружающей: нарастающая изоляция проявляется
и в том, как герой-творец наделяется все более экзотическими
талантами (вершиной экзотичности становится профессия Павла
Дурова из «Поисков жанра» — он волшебник), увеличивается и
пространственная дистанция, отделяющая героев Аксенова от «сов
ка» — опять-таки с предельной силой этот мотив выразился’в
создании фантастического Острова Крым, не затронутой социа
листической революцией части России, и в эмиграции самого
Аксенова (после скандала с независимым альманахом «МетрО-
поль» — тайное общество творцов в действии!).
С другой стороны, стиль Аксенова становится все более насы
щен игровыми элементами. Во-первых, его герой постоянно иг
рает самого себя на театре социальной жизни, скрывая свою ро
мантическую иронию и свои тайные победы под масками плей
боя, шута, деградирующего интеллигента. Во-вторых, аксенов-
ский повествователь быстро устанавливает и настойчиво поддер-
150 ясивает игровые отношения с читателем: в этом контексте равно
значимы апелляция к знакомым цитатам, именам, фирменным
названиям, полунамеки, каламбуры, пародии и автопародии,
шутки для «своих», легкий «матерок», как в компании старых
знакомых, — все это создает атмосферу посвященности, которую
читатель Аксенова должен либо принять, либо раздраженно от
бросить книгу. Сам акт чтения превращается в игровой испыта
тельный тест, отсекающий «чужаков» и греющий лестным чувст
вом фамильярного родства со всеми, кто остался верен ценно
стям романтической свободы во все менее романтическое время.
Главным же двигателем аксеновского мира становится измене
ние категории свободы: свобода от чего? свобода ради чего? како
вы возможные формы свободы? цена свободы? — эти вопросы
возникают в каждом новом тексте Аксенова в 1970— 1980-е годы,
они же определяют границы тайного союза «своих».
Ярчайшим художественным манифестом аксеновской поэтики
игры стала его повесть «Затоваренная бочкотара» (1968). Чем она
замечательна? Не только непривычной для тогдашней прозы сти
листической раскованностью, хотя и ею, конечно, тоже. Гораздо
важнее иное: принципиально новое осмысление советского уто
пического сознания.
Стилистика этой повести может показаться пародийной: и в
самом деле, каждый ее герой в утрированном виде воспроизво
дит некую типовую модель соцреалистической литературы (сель
ская учительница, бравый моряк, пенсионер-активист, он же
сутяга; советский ученый — лучший друг народа Халигалии, за
бубенный поклонник Есенина, старушка — научная подвижни
ца). Каждый из персонажей обладает своей неповторимой и уз
наваемой языковой палитрой. Сны этих героев представляют со
бой пародийные сгущения целых ответвлений соцреализма, экс
плуатирующих эти образные модели. Так, сны Вадима Афанась
евича — это «политический роман-фельетон-разоблачение язв
империализма»: «Кривя бледные губы в дипломатической улыб
ке, появилась Хунта. На ногах у нее были туфли-шпильки, на
шее вытертая лисья горжетка. Остальное все свисало, наливаясь
синим. Дрожали под огромным телом колосса слабые глиняные
ножки». Героически-производственную советскую литературу про
«ветер дальних странствий» пародируют сны Глеба Шустикова:
«Входит любимый мичман Рейнвольф Козьма Елистратович.
Вольно! Вольно! Сегодня манная каша, финальное соревнова
ние по перетягиванию канатов с подводниками. Всем двойное
масло, двойное мясо, тройной компот. А пончики будут, това
рищ мичман? Смирно!» Отчетливые интонации «молодежной
прозы» звучат у педагога Ирины Валентиновны Селезневой:
«Помните, у Хемингуэя? Помните, у Дрюона? Помните, у Жу-
151 ховицкого? Да ой! Нахалы какие, за какой-то коктейль “Мут
ный таран” я все должна помнить. А сверху летят, как опахала,
польские журналы всех стран». Не только в снах, но и собствен
но в повествовании каждый герой предстает в определенном,
«цитатном», стилистическом ореоле: в повести, в сущности, от
сутствует не-чужое слово. Даже нейтральные описания несут на
себе отсвет стилизации и так или иначе соотносятся со словом
персонажей: «Течет по России река. Поверх реки плывет бочко
тара, поет. Пониз реки плывут угри кольчатые, изумрудные, вью
ны розовые, рыба камбала переливчатая…» Симптоматично, что
даже броские авторские эпитеты, относящиеся к бочкотаре: «за
товарилась, говорят, зацвела желтым цветом, затарилась, гово
рят, затюрилась!» — демонстративно, с помощью эпиграфа, оп
ределяются как цитаты из газет. И наоборот, идущий по росе
Хороший человек — постоянный образ снов каждого из персо
нажей — специфическая, хотя, вероятно, и неосознанная мета
утопического дискурса, у каждого из персонажей приобретает
свой, характерный облик: от Блаженного Лыцаря из сна лабо
рантки Степаниды Ефимовны до «молодой, ядреной Характери
стики» из сна старика Моченкина.
Интересно, что в финале повести и сам безличный повество
ватель сливается со своими персонажами в единое «мы»:
Володя Телескопов сидел на насыпи, свесив голову меж ко
лен, а мы смотрели на него. <…> «Пошли», — сказали мы и по
прыгали с перрона. <…> Мы шли за Володей по узкой тропинке
на дне оврага… и вот мы увидели нашу машину, притулившуюся
под песчаным обрывом, и в ней несчастную нашу, поруганную
бочкотару, и сердца наши дрогнули от вечерней, закатной, улета
ющей нежности.
Эта трансформация, с одной стороны,, может также быть ин
терпретирована-в контексте соцреалистической утопии — форми
рование МЫ всегда было ее важнейшим этапом. Значимо в этом
смысле и финальное «перевоспитание» забулдыги Володи Теле-
скопова («мы не узнали в нем прежнего бузотера»), а также ста
рика Моченкина, отправляющего письма во все инстанции «Усе
мои заявления и доносы прошу вернуть назад»; и явление уезжа
ющего прочь Врага с сигарой и в пунцовом жилете, в котором
каждый из персонажей опять-таки узнает своего персонального
недруга: от Игреца до сеньора Сиракузерса; и венчающий повесть
«последний общий сон» про Хорошего человека, который «ждет
всегда», также может быть понят как знак утопического мораль
ного апофеоза.
В принципе, уравнивание автора-повествователя с пародийными
персонажами имеет и другое значение: так подчеркивается соб
ственно литературная природа этих персонажей. Они не «отража
152 ют» реальность: это чисто языковые модели, фикции, созданные
соцреалистическим дискурсом. Недаром помимо Глеба Шустико-
ва или старика Моченкина в повести участвуют такие персонажи,
как, например, Романтика или же Турусы на колесах. Автор — не
как биографическое лицо, а как элемент литературной структу
ры — находится в той же плоскости: он тоже живет в языке, и для
него литературность адекватна форме существования.
Под пером Аксенова советская утопия превращается в разно
видность детской сказки’. Бочкотара приобретает черты волшеб
ного существа, ведущего за собой случайно собравшихся персо
нажей в тридесятое царство (как пишет в своем письме Володя
Телескопов, «едем не куда хотим, а куда бочкотара наша милая
хочет»). Перипетии путешествия героев тождественны сказочным
испытаниям. Причем показательно, что каждое испытание завер
шается тем, что бывшие недруги мирятся со странствующими ге
роями на почве любви к бочкотаре. Иначе говоря, происходит
характерное для сюжета волшебной сказки завоевание враждеб
ного пространства с помощью сугубо нравственных качеств. Фи
нальный пункт путешествия — город Коряжск, в котором про
клятые бюрократы забракуют любимую всеми бочкотару, напря
мую ассоциируется с Кощеевым-царством — так, скажем, поезд,
в котором уезжает главный злодей в пунцовом жилете, рисуется
как «желтая с синими усами, с огромными буркалами голова экс
пресса». Постоянные же сны персонажей создают особого рода
сказочный хронотоп, в котором возможно все, любое чудо в по
рядке вещей. Все это, в совокупности с игровой стилистикой,
создает в повести сказочную атмосферу2.
Известно, что сказка возникает на руинах мифа, переосмыс
ливая сакральные мотивы в чисто игровом, фантастическом пла
не — как небцлицу, как художественный вымысел. В сущности,
тот же процесс происходит и в повести Аксенова. Он фактически
расколдовывает советский утопический миф, превращая его в
литературный, а не жизненный текст. А раз так, то элементы это
го текста подчиняются только законам литературной игры. Сво
бодное, ничем не скованное взаимодействие входящих в этот текст
элементов соцреалистического дискурса и создает тот игровой
эффект, который определяет художественную тональность всей
повести. Вот почему «Затоваренная бочкотара» решительно сопро
1 Крайне показательно, что после «Бочкотары» Аксенов напишет две сказоч
ные повести для детей «Мой дедушка — памятник» (1970) и «Сундучок, в кото
ром что-то стучит» (1976), основанные на сказочно-авантюрном осмыслении
стереотипов советского масскульта.
2 Подробней о семантике сказочности и носителях «памяти жанра» волшеб
ной сказки в литературе см.: Липовецкий М.Н. Поэтика литературной сказки: (На
материале русской литературы 1920— 1980-х годов). — Свердловск, 1992. — С. 11 —
40, 153-163.
153 тивляется каким бы то ни было аллегорическим прочтениям — в
ней на первом плане именно поэзия игры, радость литературной
самодостаточности1. По сути дела, Аксенов одним из первых об
наружил, что советский дискурс нереален, следовательно, с ним
нет нужды полемизировать, противопоставляя ему иные дискур
сы. С ним можно просто играть, баловаться, как с любой литера
турной моделью.
Как своеобразное продолжение «Бочкотары» может быть про
читана гораздо более поздняя повесть Аксенова — «Поиски жан
ра» (1978) — последняя вещь Аксенова, опубликованная в СССР.
На это сопоставление наводит не только сюжет странствий, но и
в особенности сказочная профессия главного героя — Павла Ду
рова. Он — волшебник. Однако если в повести 1968 года сказоч
ность объединяла персонажей и автора-сочинителя небылиц, то в
повести 1978 года стержнем сюжета становится публичное одино
чество волшебника, невостребованность его ремесла. Симптома
тично и то, что «Поиски жанра» начинаются и кончаются в цар
стве смерти: сначала Дуров, ночуя на аварийной площадке ГАИ,
вторгается в мирную беседу «жертв автодорожных путешествий со
смертельным исходом», а в финале, сам погибнув под горной
лавиной, просыпается в Долине чудес. В сущности, так оживает
окаменевшая в сюжете сказочных странствий семантика путеше
ствия в царство смерти2. Но в «Затоваренной бочкотаре» — что
характерно — эта семантика отсутствовала совершенно, ее пол
ностью вытеснил утопический архетип поисков счастья, мечты о
Хорошем человеке. В «Поисках жанра» утопические мотивы воз
никают только и исключительно в связи со смертью. Так, после
разговора со жмуриками на площадке ГАИ Дурову снится сон о
«чудесной поре жизни, которая то ли была, то ли есть, то ли
будет. <…> Все три наши печали, прошлое, настоящее и будущее,
1 Нельзя, правда, сказать, что соблазн предложить аллегорическую интер
претацию «Бочкотары» не оставил следов в критике. Так, К. Кустанович доста
точно осторожно расшифровал многочисленные политические намеки, скры
тые в тексте аксеновской повести, и высказал предположение, что история боч
котары становится аллегорическим изображением судьбы литературы и искус
ства в советское время (см. Kustanovich Konstantin. The Artist and the Tyrant: Vassily
Aksenov’s Works in the Brezhnev Era. — Columbus: Slavica, 1992. — P. 81). Дальней
шее движение по пути поиска аллегорических прочтений в «Бочкотаре» приво
дит к откровенно комическим результатам. См., например: «Серафима ртправля-
ет Володю в дорогу с бочкотарой, как партийный руководитель, дающий указа
ния молодым талантам. Серафиму мало интересует судьба бочкотары, она не в
состоянии понять ее. <…> Нарушенная форма бочкотары представляет собой
изуродованное социскусство. Раны и боль бочкотары от аварии, в которой она
потеряла несколько составных частей, напоминают советское искусство, повреж
денное цензурой» и т.п. (Ефимова H.A. Интертекст в религиозных и демонических
мотивах В. П. Аксенова. — С. 90).
2 См.: Пропп В.Я. Исторические корни волшебной сказки. — Л., 1946.
154 сошлись в чудесную пору жизни». А буквально реализованное «пос-
лесмертие» предстает как воплощенная мечта о счастье: «Воздух
любви теперь окружал нас, заполняя наши легкие, расправляя
опавшие бронхи, насыщал кровь и становился постепенно на
шим миром, воздух любви».
Странствия Дурова, ищущего свой жанр, удваиваются в повес
ти вставными эпизодами — «сценами», в которых не то сам Дуров,
не то его двойник-автор представляют «жанр» изнутри. В этих «сце
нах» волшебный «жанр» прямо отождествляется с изнанкой лите
ратурного творчества (что есть рифма в прозе, медитация артиста,
работа над романом в Венеции и т.д.). Характерно, например, что
в «сцене» о рифме автор то и дело рифмует, а в Венеции работает
над романом о том, «как я работал над романом в Венеции».
В измерение поисков «жанра», поисков чуда входят и много
численные персонажи повести. Причем входят не как объекты
дуровских манипуляций, а как вполне самостоятельные творцы.
Все они руководствуются в своих поступках не практической, а
фантастической, подчас сугубо художественной логикой. Как «зо
лотоискатель» Леша Харитонов, воплотивший мечту о поездке из
Тюмени на море в «чуде на колесах» — автомобиле, собранном на
свалке. Как Маманя, где автостопом, а где и пешком пересека
ющая всю Россию, чтобы помирить дочку с мужем. Причем лите
ратурный артистизм Мамани подчеркивается такой, например,
ее характеристикой:
Так она обыкновенно бормотала, и каждое словечко в ее несу
разице играло для нее, будто перламутровое, в каждом, по сто раз
повторенном, видела она какую-то особую зацветку. Маманя лю
била слова. В этой тайне она и самой себе не признавалась.
В этом контексте и эвфемистически переданный мат слесаря
Ефима Михина звучит как сложно аллитерированная авангардист
ская заумь. Поэтический импульс под оболочкой казенных слов
движет и Алкой-пивницей, разыскивающей своего непутевого
возлюбленного, который в свою очередь, любя и желая ее, ирра
ционально от нее уходит, в конце концов уплывая в холодное
море, причем его финальный монолог стилизован под джойсов
ский поток сознания. Случайно встреченный лабух оказывается
музыкантом из отгепельных джаз-сейшн (что для Аксенова абсо
лютный эквивалент поэзии). А курортная знакомая Дурова вполне
профессионально оживляет подбитого нырка, т.е. опять-таки со
вершает чудо. Этот ряд примеров можно длить и множить. Причем
здесь случайные персонажи, во-первых, не только воспроизводят
готовые образцы социалистического масскульта, но и, как пра
вило, вопреки им ищут свой собственный поэтический «жанр».
Во-вторых, даже и творчество в рамках заготовленных клише (как
у лейтенанта Жукова или Алки-пивницы, например) не вызыва
155 ет у Дурова высокомерного отстранения — и это тоже способ по
исков «жанра». Дуров может как бы «прислоняться» к чужому твор
ческому импульсу, например, завершая рушащуюся на глазах мечту
Леши Харитонова явлением «розового айсберга» среди теплого
моря либо покупая у Аркадиуса любительское стихотворение,
которое подтолкнет его к поездке в Долину. Однако он по-преж
нему не находит своего собственного жанра, своего чуда, которое
бы смогло оправдать его поиск.
Причины этого расхождения внятно не артикулируются. Они
носят в повести скорее чисто метафизический, чем социальный
или психологический характер. Так, весьма существенным пред
ставляется возникающий в первой главе образ пространства: «Меня
сейчас уже волновала не разбитая машина, не мужское достоин
ство и не продолжение пути, а некоторая дырявость пространства.
Я вдруг стал обнаруживать вокруг прорехи, протертости, грубей
шее расползание швов». Это описание может служить мотивиров
кой фрагментарной разорванности повествования «Поисков жан
ра». Но не только. «Жанр», в истолковании Дурова, нацелен на
«чудо массового доверия, раскрытия», что прямо ассоциируется
со сновидением на площадке ГАИ и откровениями «послесмерт-
ной» Долины. Однако совершенно противоположную — отчужда
ющую — семантику воплощает важнейший символ повести: Джо
конда, закрывающая ладонью свою знаменитую улыбку от Арка
диуса. Вот — чудо, возможное в расползающемся пространстве:
Боль наполнила грудь и живот Аркадиуса. Боль и смятение держа
лись в нем те несколько минут, что он шел мимо портрета. Он пони
мал, что ладонь Джоконды — это чудо и счастье, которого хватит
ему на всю жизнь, хотя в линиях судьбы он и не успел разобрать
ся из-за подпиравших сзади тысяч, стремившихся к Улыбке.
В «Бочкотаре» возникало пусть сказочное, но единство персо
нажей. В «Поисках жанра» даже такое единство невозможно. Эта
повесть о сказочной игре в расползающейся по швам, распада
ющейся на дискретные сюжеты реальности.
Дуров, как и любой аксеновский Художник, взыскует миро
вой гармонии, на меньшее он не согласен: «…эй ты, Дуров, по
пробуй применить свой шарлатанский жанр, попробуй найти гар
монии — эй, ты боишься?» Но после того как утопия преобразо
вания мира превратилась в сказочную фикцию, творец может осу
ществить свое стремление к гармонии только за пределами жиз
ни, то есть в смерти. Вот почему «поиски жанра» в конечном счете
оказываются поисками смерти: ведь даже в обреченном на гибель
лагере гляциологов последние адепты «жанра» собираются, пови
нуясь каждый своему внутреннему импульсу, а не по чьей-то злой
воле. И подлинное явление чудес происходит только в «истинной
Долине» — долине после смерти.
156 Так возникает своего рода потусторонний утопизм «Поисков
жанра». Чем-то он, конечно, напоминает о романтическом двое-
мирии и еще больше об «уходах» набоковских героев (Лужин,
Мартын Эдельвейс, Цинциннат Ц.). Аксеновский Павел Дуров в
действительности тоскует по утопии, то есть по целостному во
площению мечты в реальность. Невоплотимость этой утопической
целостности и порождает сказочный образ «истинной Долины».
Разорванный образ реальности предстает с этой точки зрения как
псевдо-, а точнее, антисказка, как руины распавшегося на асим
метричные осколки глобального утопического проекта.
И в романе «Ожог» (первая публикация в 1980-м, написан в
1969— 1975 годах) многочисленные Аполлинарьевичи вновь сли
ваются в единого героя, Последнего Пострадавшего, лишь на по
роге и за порогом небытия, только здесь обретая Бога. В жизни же
они, писатель Пантелей, физик Куницер, врач Малькольмов,
скульптор Хвостищев, джазист Саблер — братья не по крови, а
по таланту и по судьбе (их отчество явно произведено Аксеновым
от Аполлона — бога искусств), объединенные общей для всех пя
терых памятью колымского мальчика, сына «врагов народа» Толи
фон Штейнбока, разлучены, почти не знают друг друга, в оди
ночку пытаются одолеть наваливающуюся тяжесть эпохи, преда
тельство друзей, сгущающуюся безнадегу.
Парадоксальность аксен9вского романа видится в том, что, не
смотря на пестроту сюжетных ситуаций, все они сводятся к по
вторяемым коллизиям: предательство друга (недаром фамилии
друзей-предателей во всех пяти сюжетных линиях производны от
слова «серебро», «сребреники» — диссидент Аргентов, медик Зиль-
беранский, писатель Серебряников, художник Серебро, музыкант
Сильвестр), встреча с бывшим КГБ-шным палачом Чепцовым,
теперь насилующим свою приемную дочь, разговор в Риме с быв
шим героем подпольного Магадана, колымским Ринго Кидом,
сумевшим сбежать с чукотских урановых рудников через Берин
гов пролив в Америку и после многих приключений ставшим ка
толическим патером; отчаянная «развязка» после мучительного
воздержания от алкоголя; гонка за романтической возлюблен
ной — Алисой Фокусовой, Алиной Беляковой, польской поло
нянкой в колымском этапе… Герои «Ожога» пробуют разные ва
рианты выхода из замкнутого круга — через карнавальное веселье
«мужского клуба», через безоглядную любовь, через смирение в
творчестве, через участие в диссидентском движении, через про
щение собственных врагов и даже через поиски бога. Каждый из
этих вариантов по-своему силен и убедителен (кроме, может быть,
диссидентства, в котором Аксенова пугает призрак большевист
ской партийности, нетерпимости, подозрительности). Характер
но, что после того, как все пять Аполлинарьевичей совершают
свой главный выбор, все они наконец встречаются в камере предва
157 рительного заключения, где все видят общий сон — «кучу раз
ноцветных котят на зеленой мокрой траве». Общий сон, как и в
«Бочкотаре», символизирует обретенное утопическое единство.
Но здесь это единство окрашено в горькие тона: каждый из Апол-
линарьевичей так или иначе потерпел сокрушительное пораже
ние как творец, как художник — открытая Куницером формула
закладывает основания для нового оружия массового пораже
ния; найденная и собранная Малькольмовым «лимфа Д» (мате
риализация творческого дара, таланта, души) потрачена им на
реанимацию палача; любимая скульптура Хвостищева — огром
ный динозавр, названный им «Смирение», — покидает мастер
скую и вместе с советскими танками отправляется топтать «праж
скую весну»; а писатель Пантелей (самый автобиографический
из Аполлинарьевичей) убеждается в том, что реализовать свои
проекты он может только в сотрудничестве с предателями и под
лецами.
П. Вайль и А. Генис определяют «Ожог» как «историческое по
лотно краха и исхода… В “Ожоге” надежд больше не осталось. Ак
сенов старательно и дотошно проверил все возможности. Его ге
рои прошли всеми путями. Для них больше места нет»1. Похожий
диагноз ставит и Игорь Серебро, оставшийся на западе худож
ник, один из лидеров «новой волны», «оттепельного» либера
лизма, добившийся права на выезд многолетним тайным сотруд
ничеством с КГБ (фигура, явно списанная с писателя Анатолия
Кузнецова): «Жизнь в нашей стране становилась все более удуш
ливой после политических процессов, после оккупации Чехо
словакии и возрождения духа сталинизма. <…> Все наше движе
ние шестидесятых годов погибло, новая волна превратилась в
лужу».
В последней части романа глухо намекается на то, что все ге
рои либо умерли одновременно, либо покончили с собой, не в
силах принять собственное творческое поражение. Однако их вполне
логично вытекающая из всего предыдущего сюжета романа гибель
лишь объявлена, а пестрая, непутевая, хаотичная, но такая притя-
гательно-узнаваемая, залихватская, горько-веселая жизнь показа
на. Возникающий дисбаланс определяет особую, не идеологиче
скую, семантику «Ожога». Если Аксенов пытается изобразить быв
ших героев поколения «шестидесятых» чуть ли не коллективной
реинкарнацией Иисуса Христа, сгорающими от любви и окру
женными иудами и палачами, то стилевая пластика романа пере
дает атмосферу нескончаемой оргии, где пьянка, секс, воспоми
нания, дружба и предательство, творческие восторги и оргазмы,
высокая поэзия и грубая проза смешались в одно нерасторжимое
1 Вайль П., Генис А. Разгром: История эмиграции писателя Аксенова // Совре
менная русская проза. — С. 89.
158 варево — дисгармоничное, но органичное, как сама жизнь. Аксе-
новский стиль воплощает праздничную атмосферу нескончаемого
пира, с его вседозволенностью и неудержимостью, но это пир во
время чумы. Писатель и его герои жадно хватаются за все радости,
которые подбрасывает им жизнь, но их жадность объяснима чув
ством скорой потери (как у Высоцкого: «Хоть немного еще по
стою на краю!..»). Риторические поиски абсолютного идеала, уто
пического братства, уравновешиваются в этом романе поэтизаци
ей жизненного хаоса как единственной формы свободы, досягаемой
для потерпевшего поражение поколения «оттепельных» романти
ков. Этот пафос свободы через хаос возникает в «Ожоге» как бы
поверх сложно построенной конструкции авторской идеологии,
помимо авторских намерений, реализуется в стилевой атмосфере
и сюжетной динамике (зигзагообразной, рваной, асимметричной).
Именно невозможность воплотить романтический идеал сближа
ет прозу Аксенова с постмодернистской эстетикой хаоса. В сущно
сти, и «Затоваренная бочкотара», и «Ожог» могут быть рассмот
рены как переходные формы между эстетикой гротескного реа
лизма и постмодернизмом.
Характерная для постмодернистской философии критика уто
пических идеологий и вообще всяких проектов глобальной гар
монии достигает наивысшей точки в таком романе Аксенова,
как «Остров Крым» (1981). Объектом критики здесь становится
не советская идеологическая утопия и не утопия обновления со
циализма, присущая «оттепели».’ Нет, здесь в центре внимания
оказывается утопия, построенная на таком благородном фунда
менте, как традиции русской интеллигенции, как ответствен
ность интеллигента за судьбы народа и вина интеллигента перед
народом за то, что он, интеллигент, живет лучше, чем народ
ные массы. Именно этот освященный всей русской классикой
социально-психологический комплекс — «комплекс вины пе
ред Россией, комплекс вины за неучастие в ее страданиях» —
движет потомственным русским интеллигентом Павлом Лучни
ковым, сыном белогвардейского офицера, одним из самых блес
тящих представителей интеллектуальной элиты Острова Крым —
географически и политически отделившейся от СССР части Рос
сии. Вместе со своими друзьями Лучников основывает Союз Об
щей Судьбы, призывающий к воссоединению с СССР. Цель Луч
никова — поделиться с русским народом всеми теми богатства
ми и достижениями, которые скопились на маленьком осколке
русской земли, не знавшем коммунистического рабства. Как
формулирует он сам: «сытое прозябание на задворках человече
ства или участие в мессианском пути России, а следовательно, в
Духовном процессе нашего времени». Здесь слышатся ноты мес
сианизма, жертвенность и возвышенная готовность бросить все
159 ради духовного совершенства — качества, всегда окружаемые
почетом в русской культурной традиции. К сожалению, этот
план удается осуществить, и цветущая Крымская республика
погибает под гусеницами советских танков, а Лучникову, вер
ному «жертвеннической идее», остается только хоронить сво
их любимых.
Изображение Острова Крым, острова счастья и свободы, ост
рова «О’ Кей», выдает тоску самого Аксенова по утопии. Как ду
мает Виталий Гангут, один из советских «шестидесятников», ки
норежиссер, эмигрант, друг, а потом оппонент Лучникова, «Ос
тров Крым принадлежит всему их поколению… это как бы вопло
щенная мечта, модель будущей России». Этой, как всегда у Аксе
нова, избыточной утопии, противостоит жесткий образ Совет
ской России — с цекистскими саунами, с наступающим фашиз
мом, с вездесущим портретом печенега в маразме, с абсурдными
лозунгами и пустыми прилавками. Но, оказывается, что Остров
Крым нужен «совку» не меньше, чем западному миру: для совет
ских боссов это комфортный мир привилегированных радостей,
удобный политический и экономический буфер, источник валю
ты, импорта, информации и т.п.
Так что Лучников со своим «истерическим идеализмом» не
понятен не только крымским консерваторам, вроде членов «Волчь
ей сотни», не только тайным советским либералам, вроде Вита
лия Гангута, но и умным коммунистическим аппаратчикам, вро
де Марлена Кузенкова, сотрудника КГБ и страстного патриота
Крыма и крымских свобод в одном лице. Лучников противостоит
всем, но добивается победы, которая в свою очередь оборачива
ется страшной трагедией.
Аксенов скорее симпатизирует своему герою, чем смеется или
издевается над ним. Лучников воплощает для него последователь
но свободное сознание, не боящееся идти против течения, не
признающее логику «кто не с нами, тот против нас». Лучников
интеллектуально честен — он не хочет примириться с самодо
вольством и ложью сытого общества в той же мере, в какой он не
принимает советской лжи. Лучников — быть может, лучший и
самый свободный из всех аксеновских романтиков-идеалистов,
начиная еще с «Коллег». Но «Остров Крым» — это горькая анти
утопия романтического идеализма. Готовый к самопожертвова
нию во имя России, Лучников приносит в жертву сотни челове
ческих жизней: именно он, с его наивной верой в обновление
России, виновен в уничтожении счастливого острова. Верующий
в мессианскую роль России, верный комплексу вины интелли
гента перед народом, Лучников отдает себя и свой мир на закла
ние тупому монстру советской империи, не поддающееся воз
рождению и отторгающей свободу в любой форме (увы, этот
аксеновский диагноз подтверждается историей посткоммуниз
160 ма). Стремящийся к абсолютному торжеству совести и справед
ливости, Лучников ответствен за наступление хаоса и расстрел
свободы. В чем причина поражения Лучникова? В его недальновид
ности? Наивности? Нет, Аксенов именно потому изображает Луч
никова «лучшим из поколения», что дело совсем не в его личных
недостатках, а в пороках романтического сознания (свойственно
го всему поколению «шестидесятников») как такового. Романти
ческое сознание, стремясь во что бы то ни стало воплотить самый
возвышенный и благородный идеал в действительность, на са
мом деле неизбежно рушит жизнь, которая всегда неидеальна и
хаотична, но именно потому непредсказуема, увлекательна и сво
бодна.
Напряжение между романтическим сознанием и его деконст
рукцией, между жаждой идеала и упоением веселым хаосом да
леко не идеального существования — характерно для всех луч
ших произведений Аксенова. Не следует забывать и о том, что
игровой стиль Аксенова в то же время сам становится почвой для
формирования нового утопического дискурса — его можно опре
делить как нравственную утопию свободы. Сочетание этих кон
трастных элементов и определяет природу аксеновского гротеска.
Исчезновение одной из сторон этого уравнения приводит Ак
сенова к явным художественным неудачам. Без атмосферы горь-
ко-веселого хаоса возникают схематичные аллегории, вроде
«Стальной птицы» (1965), «Цапли» (1979) или «Бумажного пей
зажа» (1982). Полное освобождение от драматичного диалога с
романтическим сознанием приводит к появлению безответствен
ных феерий не самого лучшего вкуса, вроде «Желтка яйца» (1982)
или «Нового сладостного стиля» (1997). Аксеновский стиль адек
ватен гротескной задаче «воплотить хаос с точки зрения хаоса» и
гротескному состоянию «парадигматического кризиса». Попытка
же создать линейную и однозначную (а точнее, предзаданную,
черно-белую) модель исторического процесса, предпринятая Ак
сеновым в его романном цикле «Московская сага», привела к раз
рушению органического стиля и внезапно отбросила писателя,
всю жизнь сражавшегося с наследием тоталитарной идеологии и
психологии, назад в лоно соцреалистического «панорамного ро
мана». I
Последний парадокс весьма характерен для гротеска 1970 —
1990-х годов. Несмотря на восприятие многими авторами из поко
ления «шестидесятников» советского мира, пронизанного идео
логией утопии, как анти- или псевдопорядка, как беззаконного и
бессмысленного коловращения, гротеск предстает формой диа
лога с этим дискурсом и даже, больше того, внутренне нацелен
на освобождение и обновление утопизма. Это очень своеобразный
гибридный феномен, без которого картина современной русской
литературы была бы существенно неполной.
Літературне місто - Онлайн-бібліотека української літератури. Освітній онлайн-ресурс.
Попередня: 2.2. Владимир Высоцкий