В русской словесности 1960— 1980-х годов не найти более кар
навального писателя, чем Юз Алешковский (р. 1929). Поэтика те
лесного низа, «трущобный натурализм», эксцентричность сюже
та и стиля, опора на площадное слово, кощунственная профана
ция официальных догматов и символов веры, комические гроте
ски и вообще «исключительная свобода образов и их сочетаний,
свобода от всех речевых норм, от всей установленной речевой
иерархии» (Бахтин) — словом, все важнейшие компоненты кар
навальной традиции, вплоть до пафоса противостояния «одно
сторонней и хмурой официальной серьезности», проступают в
прозе Алешковского с исключительной четкостью и, главное,
совершенно органично, естественно и не натужно. В контексте
карнавализации вполне рядовыми выглядят те качества поэтики
Алешковского, которые сначала вызывали шоковое неприятие, а
затем шквал аплодисментов: допустим, интенсивное использова
ние «благородных кристаллов мата, единственной природной и
принадлежной части русского языка, сохранившейся в советском
языке» (А. Битов). Другое дело, что мат у Алешковского приобре
тает значение особого рода антистиля: сталкиваясь с версиями
официального, советского языка (литературными, бюрократиче
скими, политическими или утопическими), он пародирует, сни
жает, подрывает и в конечном счете отменяет власть советского
идеологического мифа над сознанием героя. Как пишет А. Архан
гельский: «принципиальная неканоничность авторской позиции
и показная “нелитературность” Алешковского — все это звенья
одной цепи, ибо перед нами автор, заведомо настроенный враж
дебно по отношению к любому мифу — историческому ли, фило
софскому ли, языковому ли — независимо от его “идеологиче
ского наполнения” и потому расшатывающий литературные при
крытия мифологизированного сознания»1.
Герой прозы Алешковского вполне типичен для литературы
«шестидесятников». С одной стороны, это «простой человек», народ
ный нонконформист, носитель грубой правды о жизни. С другой —
это, как правило, прямая жертва советской системы, не пита
ющая иллюзий насчет ее сущности. Однако в героях-повествова-
телях таких повестей Алешковского, как «Николай Николаевич»
или «Кенгуру», нет ничего жертвенного, страдальческого, что на
поминало бы о солженицынском Иване Денисовиче или шаламов-
ских зэках. Герои Алешковского победительно уверены в себе и
1 Архангельский А. <Предисловие> //Дружба народов. — 1991. — № 7. — С. 6.
162 наступательно энергичны, чем вызывают ассоциацию со «звезд
ными мальчиками» молодежной прозы. Герой Алешковского, как
и многие «оттепельные» персонажи, отчаянно и весело бьется с
«сукоединой» системой вроде бы за сущую мелочь — за свое чело
веческое достоинство. Но парадоксальные законы карнавальной
традиции так преломляют эту типичную для «шестидесятников»
коллизию, что у Алешковского человек чувствует себя в полной
мере человеком лишь в ситуации крайнего унижения и расчело
вечивания: ставши подопытным животным для научных экспери
ментов («Николай Николаевич») или убедившись в том, что он и
есть «моральный урод всех времен и народов» («Кенгуру»), упив
шись до потери человеческого облика и претерпев изнасилование
от собственной же жены («Маскировка») или оказавшись в дур
доме («Синенький скромный платочек»)…
Наконец, у Алешковского все пронизано неистовым антире-
жимным пафосом, но опять-таки формы, в которые отливается
этот сквозной подтекст всей шестидесятнической литературы,
подсказаны логикой карнавализации. Это, во-первых, фейервер
ки пародийно снижающих перифразов коммунистического дис
курса типа: «Гражданин генсек, маршал брезидент Прежнее Юрий
Андропович!», «У Крупской от коллективизации глаза полезли на
лоб» или «Враг коварно перешел границу у реки и сорвал строи
тельство БАМа. Смерть китайским оккупантам! Не все коту масле
ница! Головокружение будет за нами!» Во-вторых, и это, пожа
луй, важнее — у Алешковского заидеологизированная действи
тельность приобретает свойства абсурдистской фантасмагории: чего
стоит только показательный процесс по делу о зверском изнаси
ловании и убийстве старейшей кенгуру в Московском зоопарке в
ночь с 14 июля 1789 года на 5 января 1905 года («Кенгуру»), Эти
гротески не лишены известного эпического размаха: все персона
жи Алешковского — люди в высшей степени исторические. Так,
Николай Николаевич из одноименной повести попадает в круго
верть борьбы с «вейсманизмом-морганизмом», Фан Фаныч из
«Кенгуру» играет немалую, хотя и теневую, роль в отмене нэпа,
встречается с Гитлером, влияет на ход Ялтинской конференции,
выступает подсудимым на юбилейном показательном процессе,
водит знакомство с Н. Г. Чернышевским; алкаши из «Маскиров
ки» творят историю застоя; Леонид Ильич Байкин из «Синенько
го скромного платочка» имеет самое прямое отношение к могиле
неизвестного солдата в Александровском парке; трагикомическую
картину октябрьского переворота воссоздает Фрол Власыч Гусев,
имевший личные беседы с Разумом Возмущенным, который, как
водится, был в Смертный Бой идти готов, а заодно ограбил бед
ного ветеринара («Рука»); наконец, пьяный участковый из «Ру-
РУ» произносит пророчество о грядущей эре «перестройки и глас
ности»…
163 Все десятилетия советской истории неизменно рисуются Алеш
ковским как псевдожизнь, как маскировка реальных и нормальных
качеств бытия — отсюда и фантазмы, и гротеск, и абсурд. В серьез-
но-смеховом мире Алешковского есть только одна, но зато освя
щенная древней традицией, сила, неподконтрольная историчес
кому маразму, а значит, свободная по своей сути — это величе
ственные и простые законы природного существования, жизни
Плоти, в буквальном смысле «большого родового народного тела,
для которого рождение и смерть не абсолютные начало и конец,
но лишь моменты его непрерывного роста и обновления» (Бах
тин). В этом главный художественный смысл щедрой «поэтики те
лесного низа» в прозе Алешковского, причина победительной
жизнестойкости таких героев этой прозы, как, например, быв
ший вор-карманник, затем донор спермы и половой гигант Ни
колай Николаевич: его правда — правда природной нормы бы
тия, и потому его цинизм нравственнее официальной морали,
его грубость целомудреннее, чем государственное хамство. У Алеш
ковского вообще довольно часто встречаются ситуации конфлик
та плоти и разума — скажем, бунт левой ноги Сталина против
своего владельца («Кенгуру»). Но всегда и неизменно именно плоть
торжествует в этом споре, именно физиология оказывается по
следним прибежищем истинной мудрости1.
Однако, как известно, философия карнавальности предпола
гает невозможность последнего слова о мире, принципиальную
незавершенность и незавершимость истины, претерпевающей че
реду непрерывных метаморфоз. Именно такие качества определя
ют глубинную близость этой поэтики к эстетике постмодернизма,
акцентирующей незавершимость диалога с хаосом. У Алешков
ского же семантика карнавальности претерпевает радикальную
трансформацию. Алешковский по природе своего таланта мора
лист, твердо знающий истину и передающий это уверенное зна
ние своим любимым героям, которые в патетические моменты,
иной раз даже утрачивая характерность речи, вещают непосред
ственно голосом автора. Примечательно, что у Алешковского диа
логичность всегда носит сугубо формальный характер: это либо
обращение к условному и, главное, согласно молчащему собесед
нику («Николай Николаевич», «Кенгуру», «Маскировка»), либо
налицо действительное столкновение двух правд и позиций, но
при этом одна из них обязательно окружена искренним автор
ским сочувствием, а другая столь же явно дискредитируется и
осмеивается. Так, к примеру, происходит в «Синеньком скром
ном платочке», где «скорбная повесть» жизни Леонида Ильича
1 Подробный анализ этого мотива в творчестве Алешковского см.: Майер Прис
цилла. Сказ в творчестве Юза Алешковского / / Русская литература XX века:
Исследования американских ученых. — СПб., 1993. — С. 526 — 535. Байкина перемежается письмами и обращениями Влиуля, соседа
Байкина по дурдомовской палате, который считает себя Лени
ным и довольно точно воспроизводит мифологизированный ле
нинский стиль («Пора уже сказать нефтяным шейхам всех мастей:
шагом марш из-под дивана…»; «Передайте привет Кастро-Кадаф-
фи. Это глыба. Матерый человечище»). Монологичность художе
ственных конструкций Алешковского сказывается и в том, как
всякий образ, всякое сюжетное построение обычно доводится до сим
вола, до однозначной аллегории, так или иначе иллюстрирующей ан
титезу мудрой Натуры и патологичной Системы. «Белеет Ленин
одинокий, замаскированный, а на самом деле под грунтовкой и
побелкой Сталин. Да!» Интересно, что фактически все несчастья
и страдания героев объясняются у Алешковского исключительно
социальными причинами, а именно — сатанинской властью «гу
нявой и бездушной Системы». Даже когда в «Маскировке» жена,
уставшая от беспросветного пьянства мужа, «отхарит» его, спя
щего на скамеечке, искусственным членом, то Алешковский так
выстроит сцену, что будет ясно: на самом деле герой, он же на
род, изнасилован коммунистической системой. Недаром пока стра
далец Федя спит, не замечая коварных происков супруги, ему
снится сон про птицу-тройку, в которой коренник — Маркс, при
стяжные — Энгельс и Ленин, а кучер — Сталин. Недаром первое,
что Федя слышит, проснувшись, это: «От Ленина до ануса постра
давшего — восемь метров… от Маркса-Энгельса — сорок»; неда
ром и материал, из которого изготовлен искусственный член, име
нуется не как-нибудь, а «политбюроном». И так далее. Таких соци
ально-политических «ребусов» в прозе Алешковского более чем
достаточно.
Все это ощутимо стискивает границы карнавальной игры и
карнавального мироощущения. Карнавализация не приводит к де-
иерархизации картины мира: одна иерархия, официальная, сме
няется на другую, неофициальную, одна утопия вытесняет дру
гую. В сущности, именно «телесный низ» служит у Алешковского
основанием для художественной утопии — утопии не одолимой ни
каким режимом человеческой природы. Она, эта утопия Алешков
ского, как правило, и торжествует в финале каждого его произве
дения. Причем характерно, что и эта утопия носит мифологиче
ский характер, претендует на универсальность и вневременную
масштабность.
Особенно заметна так^я редукция карнавальной семантики на
центральном образе всей прозы Алешковского — образе народа.
Вроде бы подлинно амбивалентный народный герой, грешник и
плут, смеющийся над миром и над собой, претерпевающий уни
жения и умеющий даже в самых беспросветных ситуациях оста
ваться в полной мере живым — к финалу произведения непре
менно обретает у Алешковского Главную Истину, изначально
165 известную автору, и становится однозначным (и весьма плоским)
праведником. Так уже было в «Николае Николаевиче», где быв
ший урка вдруг открывал в себе страсть к сапожному делу и всту
пал в «новую жизнь», как положено, благословленный мудрым
старцем-академиком: «Умница! Умница! У нас и сапожники-то
все перевелись! Набойку набить по-человечески не могут. Задро-
чились за шестьдесят лет. Иди, Коля, сапожничать. Благословляю».
Несколько более сложная картина в «Синеньком скромном
платочке», одной из лучших работ Алешковского. Герой этой по
вести, по воле тяжких обстоятельств из Петра Вдовушкина став
ший Леней Байкиным, несмотря на смену имени, в сущности,
неизменен от начала до конца. От фронтового окопчика и до «за
стойной» психушки он твердо ненавидит «советскую крысиную
власть» с ее вождями и комиссарами и свято верит в ЖИЗНЬ,
неотменимую, изуродованную, горькую и величественную (худо
жественным эквивалентом этой философской темы становится в
повести музыкальный мотив — песня о «синеньком скромном
платочке»). Жизнь Вдовушкина-Байкина превращается в необыч
ное — земное — житие праведника, неутомимо сражающегося с
бесом, чья харя постоянно выглядывает из-за плеча очередного
парт- и совфункционера (потому-то Байкин и именует их всех
одинаково — Втупякиными); а муки он терпит во имя грешных
ценностей людского бытия, сам, лишающийся постепенно всего,
что смысл и оправдание этого бытия составляет, — дома, жены,
детей, даже собственной биографии…
Но «Синенький скромный платочек» — это как раз то исклю
чение, которое подтверждает правило. Не случайно в «Маскиров
ке», «Руке», «Ру-ру», написанных, как и «Платочек», на рубеже
1970—1980-х годов, вновь торжествует схематизм лубка: и здесь
мужики с партбилетами в кармане, исправно служившие при
вычно ненавидимой ими власти, вдруг, под занавес, превраща
ются в таких бунтарей, таких диссидентов… Эта метаморфоза ни
как не поддается оправданию даже карнавальной художественной
логикой. Да, утопизм изначально присутствует в карнавальной
поэтике1, но, становясь художественной доминантой этой поэти
ки, он явственно упрощает ее семантику.
Характерно, что из всех карнавализованных жанров поэтика
Алешковского наибольшее влияние испытала со стороны анекдо
та (что, кстати, характерно и для Войновича, Искандера, Жва-
нецкого). Собственно, и главные, и боковые сюжетные линии
многих книг Алешковского по сути своей анекдотичны. Известно,
что одна из ветвей романа вырастает из анекдотической традиции.
1 Об утопической природе карнавала, разыгрывающего «лучшее будущее,
“золотой век” человеческой свободы», см.: Бахтин М. М. Творчество Франсуа
Рабле и народная культура средневековья и Ренессанса. — М., 1965. — С. 91 — 92. Однако у Алешковского происходит следующее: анекдот обраста
ет подробностями и ответвлениями, удлиняется иной раз до не
удобочитаемого состояния (случай «Кенгуру»), но, увы, так и не
становится романом. Почему? Вероятно потому, что художествен
ная философия, которой руководствуется Алешковский, не охва
тывает многообразной сложности мира. Получающаяся в итоге кар
тина мира оказывается однокачественной, плоскостной, а не
объемной — и потому не романной.
Отталкиваясь от бахтинской антитезы «эпос—роман», вернее
будет сказать, что Алешковский во всем своем творчестве, начи
ная с легендарных, впитанных фольклором песен («Товарищ Ста
лин, вы большой ученый…», «Окурочек»), создал необычный,
«смеховой» эпос советской истории. В принципе по своему мас
штабу этот эпос сравним с «Красным Колесом» Солженицына. Так
сходятся крайности жанрово-стилевого процесса 1970— 1980-х го
дов. Если все и особенно позднее творчество Солженицына несет
на себе отчетливую печать «леденящей окаменелой серьезности»
(Бахтин), то Алешковский строит художественный мир, который
вполне может быть признан карнавальным, «низовым» двойни
ком прозы Солженицына. Но и в случае Солженицына, и в случае
Алешковского осуществляется единая стратегия монологизма. От
сюда и поглощение карнавализации утопичностью, и превраще
ние игрового стиля в условно-аллегорический, и доминирование
эпической модели над романной.
Літературне місто - Онлайн-бібліотека української літератури. Освітній онлайн-ресурс.
Наступна: 4.2. Владимир Войнович