Первая часть ФНВ под названием «Хранитель древностей» была
опубликована в «Новом мире» на самом излете хрущевской «отте
пели» — в июле —августе 1964 года2. Эта часть была написана от
1 См.: Анисимов Г., Емцев М. Этот хранитель древностей / / Домбровский Ю.
Факультет ненужных вещей. — М., 1989. В дальнейшем все ссылки на роман
Домбровского приводятся по этому изданию.
2 С. Пискунова и В. Пискунов отмечают, что первый вариант «Хранителя»
был написан еще в 1939 году (Пискунова С., Пискунов В. Эстетика свободы / /
Звезда. – 1990. – № 1. – С. 172).
204 первого лица, насыщена культурно-историческими экскурсами и
заканчивалась вполне угадываемым, хотя прямо не изображен
ным, арестом Зыбина. Хотя роман и произвел сильнейшее впе
чатление на читателей того времени (о триумфальном обсужде
нии романа в ЦДЛ вспоминают В. Непомнящий, А. Битов, Ф. Ис
кандер, Ю.Давыдов), произошедший политический переворот
сделал невозможным появление каких бы то ни было критиче
ских работ о романе в печати1. Вторая часть дилогии, собственно
ФНВ, писалась Домбровским уже без всякой надежды на публи
кацию в СССР. Может быть, поэтому Домбровский начинает здесь
повествование не с того момента, где закончился «Хранитель», а
несколько раньше — проясняя те обстоятельства ареста Зыбина,
которые в первой части были оставлены за кадром или обозначе
ны глухими намеками. Кроме того, Домбровский во второй части
дилогии меняет форму повествования с первого лица на третье:
замысел романа явно вышел за пределы точки зрения одного,
пусть даже и очень значительного персонажа — масштабная кон
цепция потребовала более раскованной повествовательной орга
низации. ФНВ (вторая часть дилогии) был впервые опубликован в
1978 году в Париже, в издательстве YMCA-Press, и Домбровский
еще успел подержать в руках новенький томик «тамиздата».
ФНВ представляет собой интереснейший сплав различных эсте
тических традиций: рационалистической, романтической и реали
стической. Рационалистический анализ фантастической логики ти
ранических режимов, от Тиберия до Сталина, составляет «идею-
страсть» романтического вольного гуляки, живой манифестации
свободы — Георгия Зыбина, «хранителя древностей». Романти
ческая фантасмагория нежити, призраков и вурдалаков, едва ли
не буквально питающихся кровью своих жертв (проект врача-«бе-
резки» переливать живым кровь расстрелянных «ввиду ее легкодо
ступное™»), накладывается на исторически конкретный, неред
ко с прототипами (Штерн—Шейнин), коллективный образ «слуг
режима», палачей, знающих (но пытающихся забыть) и о своей
собственной обреченности. А все вместе складывается в картину,
одновременно осязаемо реалистическую и надвременную. Послед
ний аспект особенно усилен фигурой и картинами художника
Калмыкова, способного преобразить обыденный пейзаж в «Зем
лю вообще». «… Здесь на крохотном кусочке картона, в изображе
нии десятка метров речонки бушует такой же космос, как и там
наверху в звездах, в галактиках, метагалактиках, еще Бог знает
где». Недаром именно Калмыков в финале романа запечатлит си
1 «Единственную рецензию “Говорящая древность”, написанную Игорем
Золотусским, высоко оценившую роман и напечатанную в далеком от центра
журнале “Сибирские огни” (1965. — № 10), можно также считать фактом исто
рическим» (Непомнящий В. Homo Liber (Юрий Домбровский) / / Домбровский Ю.
Хранитель древностей: Роман. Новеллы. Эссе. — М., 1991. — С. 3).
205 дящих на скамейке Зыбина, Корнилова и Неймана: «Так на веки
вечные на квадратном кусочке картона и остались эти трое: вы
гнанный следователь, пьяный осведомитель… и тот третий, без
кого эти двое существовать не могли». С. Пискунова и В. Писку
нов, опираясь также на наблюдения над символическими мани
фестациями темы вечной красоты/свободы (Лина, девушка-са
моубийца, древняя царевна), делают вывод о том, что созданная
Домбровским «открытая романная структура» в финале как бы
сжимается «в одну вынесенную за пределы времени точку, то есть
по сути трансформируется в миф, в притчу о предателе, палаче и
их жертве»1. А ирландский исследователь творчества Домбровско
го Дж. Вудворд считает, что ФНВ представляет собой «проница
тельный анализ исторического зла, пережитого советскими людь
ми, которое изображается Домбровским как беспрецедентное по
масштабу и в то же время отражающее конфликт, вневременной
и “космический” по своей природе»2. Эта двойственность пер
спективы подчеркнута Домбровским в последней фразе романа:
«А случилась эта невеселая история в лето от рождения вождя
народов Иосифа Виссарионовича Сталина пятьдесят восьмое, а
от рождества Христова в тысяча девятьсот тридцать седьмой не
добрый, жаркий и чреватый страшным будущим год».
Но эта последняя фраза лишь обнажает прием, на котором
строится ФНВ: да, организованный Домбровским философский
спор органично включает в себя аргументы из римского права и
римской истории, из Евангелия и русской литературы, в качестве
«свидетельских показаний» звучат голоса Сенеки и Светония,
Овидия и Тацита, Сафо и Горация, Плиния Младшего и Эсхила,
Шекспира и Пушкина, Аввакума и Достоевского, Гоголя и Ман
дельштама, Державина и Маяковского, Толстого и Сталина —
ибо этот спор надысторичен по своей сути. Но это не абстрактный
спор, потому что все доводы проверяются здесь болью и кровью,
психологически дотошным анализом поведения конкретных ха
рактеров, втянутых в шестеренки машины тотального уничтоже
ния, в свою очередь созданной совершенно определенными исто
рическими обстоятельствами. Историософские проблемы здесь
упираются в вопросы иного порядка: почему кто-то из героев ро
мана становится палачом (Нейман, Штерн, Долидзе), кто-то,
незаметно для себя подчас, превращается в предателя (Корни
лов, Куторга), а кто-то сохраняет человеческое достоинство и
свободу под мертвящим прессом истории и даже в застенках НКВД
(Зыбин, Калмыков)? Каждая интеллектуальная ошибка здесь обя
1 Пискунова С., Пискунов В. Эстетика свободы. — С. 180.
2 Woodward James. The «Cosmic» Vision of Iurii Dombrovskii: His Novel «Fakul’tet
nenuzhnykh veshchei» / / The Modem Language Review. — Belfast. — Vol. 87. — No. 4. —
1992, October. – P. 899.
206 зательно подтверждается драмой экзистенциальной и исторической,
и наоборот, каждая житейская подлость или оплошность восхо
дит к недомыслию, нежеланию или страху додумывать до конца.
А центральная интеллектуальная тема романа обращена на ос
мысление исторического взаимодействия таких категорий, как
тирания, закон и свобода. В критике роман Домбровского нередко
сравнивается с «Мастером и Маргаритой» Булгакова и с «Докто
ром Живаго» Пастернака, и не случайно. Вся третья часть ФНВ, в
которой Зыбин не принимает сюжетного участия, посвящена об
суждению суда синедриона над Иисусом. Поп-расстрига и секрет
ный осведомитель НКВД Андрей Куторга написал целый трактат
на эту тему, а ссыльный археолог Владимир Корнилов, не зная о
тайных делах отца Андрея, но тоже по заданию НКВД, ведет с
ним пространные беседы на опасные темы1. В этой части, как и в
написанном самим Домбровским исследовании «Суд над Хрис
том», почти полностью вынесен за скобки вопрос о религиозном
смысле христианства2 и совершенно полностью исключен план
вечности, зато колоссальное внимание уделено нарушениям су
ществовавших тогда законов, принципов недвусмысленно жесто
кого судопроизводства, тем не менее предполагавшего «точность
обвинения, гласность, свободу подсудимого и гарантию против
всего, что может исказить процесс, в том числе и против ошибоч
1 А. Зверев считает, что анализирующие новозаветную историю Куторга и
Корнилов «пытаются найти оправдание тому, что сделали. Не об Иуде у них
речь, а о самих себе» {Зверев А. «Глубокий колодец свободы…»: Над страницами
Юрия Домбровского //Л ит. обозрение. — 1989. — № 4. — С. 14). Однако, думается,
правы С. Пискунова и В. Пискунов, оспаривающие эту точку зрения: «Совсем
иное дело — Домбровский, не только не утративший связи с традициями рус
ской полифонической прозы XIX — начала XX столетия, но и прошедший — в
период работы над “Державиным” — отличную выучку у барочных авторов, ко
торые прекрасно знали, что устами дьявола, случается, говорит и Бог. Для них
был важен процесс рождения истины, открывающейся — по закону благодати —
грешнику, который достиг самого дна своего падения. Таков и Куторга Домбров
ского, как никто знающий, что значит быть в шкуре “тайного осведомителя”
(положение Иуды, с его точки зрения, было проще и определеннее!)» (Пискуно
ва С., Пискунов В. Эстетика свободы. — С. 175).
2 Предлагаемая Куторгой интерпретация христианства, по сути дела, анти
религиозна, так как строится на подчеркнутом отрицании божественного зна
ния Христа: «…Даже бог не посмел — слышите, не посмел простить людей с
неба. Потому что цена такому прощению была бы грош. Нет, ты сойди со своих
синайских высот, влезь в подлую рабскую шкуру, проживи и проработай трид
цать три года плотником в маленьком грязном городишке, испытай все, что
может только человек испытать от людей, и когда они, поизмывавшись над
тобой вволю, исхлещут тебя бичами и скорпионами — а знаете, как били? Цепоч
ками с шариками на концах! Били так, что обнажались внутренности. Так вот,
когда тебя эдак изорвут бичами, а потом подтянут на канате да и приколотят —
голого-голого! — к столбу на срам и потеху, вот тогда с этого проклятого дерева и
спроси себя: а теперь любишь ты людей по-прежнему или нет? И если и тогда
скажешь: “Да, люблю и сейчас! И таких! Все равно люблю!” — то тогда и прости!»
207 ных свидетельств». Важнейший тезис трактата Куторги — мысль о
том, что помимо Иуды существовал еще один предатель, избе
жавший суда истории, — с этой точки зрения имеет другой важ
ный смысл: само наличие тайного свидетеля резко противоречит
нормам судопроизводства в Иерусалиме времен Христа. А значит?
Значит, если бы эти нормы были соблюдены, то Христос не был
бы распят? Не произошла бы трагедия, определившая содержа
ние целой эры в истории человечества? В этом контексте элемен
тарные, но точные юридические нормы приобретают почти сак
ральное значение: их смысл в том, чтобы защищать божественное
от дьявольского, человеческое от зверского, добро от зла.
Этот философский мотив приобретает осязаемый историче
ский смысл в сценах допросов Зыбина Тамарой Долидзе. Именно
она, следователь НКВД, не по нужде, а, так сказать, по зову
души (перешла в «органы» из театрального института), собствен
но, и произносит слова, вынесенные в заглавие романа: «Вы ведь
тоже кончали юридический? Да? По истории права. Так вот, ваш
факультет был в то время факультетом ненужных вещей — наукой
о формальностях, бумажках и процедурах. А нас учили устанавли
вать истину». Ответ Зыбина отодвинут почти на триста страниц,
но тем значительнее он звучит:
Вот вы, например, безусловно не с улицы сюда пришли, а
кончили какой-то особый юридический институт. Конечно, са
мый лучший в нашей стране. Ведь у нас все самое лучшее. И, оче
видно, там преподавали самые лучшие учителя, профессора, док
тора наук, это значит, что вам четыре или пять лет вдалбливалась
наука о праве и о правде, наука о путях познания истины. А ведь
она очень древняя, эта наука. Ее вырабатывали, проверяли, шли
фовали в течение тысячелетий. <…> И вот, все познав, поняв и
уразумев, вы приходите сюда, садитесь на это кресло и кричите:
«Если не подпишешь сейчас же на себя то-то и то-то, то я из тебя
лягушку сделаю!» Это еще вы. А ваш мощный предшественник —
тот сразу матом и кулаком по столу: «Рассказывай, проститутка,
пока я из тебя лепешку дерьма не сделал! Ты что, к теще в гости
пришел, курва!» Ну а наука-то, наука ваша куда девалась? Та са
мая, что вам пять лет вкладывали в голову? Не нужна она вам,
значит — мат и кулак нужен! Так что ж, вы и наука несовмести
мы? Так кто же вы на самом-то деле? <…> Воровская хаза? Шайка
червонных валетов? Просто бандиты?
В отличие от Гроссмана, Домбровский не воспринимает всякое
государство как враждебное человеческой свободе. Напротив, он
видит в законах, охраняемых государством, гарантию осуществ
ления тех или иных человеческих свобод. То, что Гроссман на
зывает «сверхнасилием тоталитарных систем», по логике романа
Домбровского возникает только тогда, когда само государство
пренебрегает своей святыней — законом — и тем самым отвергает
208 колоссальный опыт цивилизации, отложившийся в сухих юриди
ческих формулах.
Однако, по мысли Андрея Куторги, Христос сознательно не
воспользовался нарушениями законности и сознательно принял
казнь. Иначе бы
…в мире ничего не состоялось. История прошла мимо. А он
знал, что такое искушение когда-нибудь наступит и надо его пре
одолеть смертью, но умереть осмысленно и свободно… Иисус и
так всю жизнь чувствовал себя совершенно свободным, свобод
ным, как ветер, как Бог. <…> Жизнь для него была радостью,
подвигом, а не мученьем. И вот именно поэтому на вопрос пред
седателя он не пожелал ответить «нет», он ответил «да».
Опять-таки в измерении конкретно-историческом этот «тезис»
непосредственно разворачивается в сюжете самого Зыбина. «Ферт…
из этаких, из свободных художников… с выкидончиками тип»,
как характеризует его Роман Штерн. «Хранитель древностей», как
называют его в музее. «Морально разложившийся», «враг наро
да», как определяют его справки НКВД. А в целом, человек абсо
лютной и исключительной внутренней свободы («свободен, как
ветер, как Бог»), которую он не может скрыть, как ни пытается.
Поэтому он органически несовместим с системой беззакония и
несвободы, он органически опровергает ее всесилие. Это хорошо
понимает и сам Зыбин, и его враги. Недаром в конце романа Ней
ман признается самому себе: «Если я, мой брат драматург Роман
Штерн, Тамара и даже этот скользкий прохвост Корнилов долж
ны существовать, то его [Зыбина] не должно быть! Или тогда уж
наоборот!»1 За то Зыбин и под подозрением. За то и арестован. Но
даже в тюрьме, измученный «будильниками», он испытывает «ве
ликую силу освобождающего презрения! И сразу же отлетели все
страхи, и все стало легким. “Так неужели же я в самом деле боялся
этих ширмачей?”» Зыбинское инстинктивное сопротивление по
пыткам унизить и растоптать его свободу не могут сломить ни хам
Хрипушин, ни, казалось бы, «тонкий психолог» Тамара Долидзе,
ни иезуит Нейман:
Просто когда Хрипушин с руганью бросался на него, как бы
сами собой включались ответные силы: верно, это вставал на дыбы
и рычал древний пещерный медведь — инстинкт. Этот зверь пони
мал, что нельзя, чтобы его тут били. Раз ударят, и еще ударят, и
1 Женскую параллель к характеру Зыбина образует в романе красавица Поли
на, в которую Зыбин влюблен и которая Зыбина не предает. Показательно такое
описание: Нейман «ее сейчас по-настоящему ненавидел! За все: за то, что она
сидела слишком вольно, что сейчас же воспользовалась разрешением курить и
курила так, как в этом кабинете, кажется, еще никто до нее не курил — откинув
легкий локоть и легко стряхивая пепел в панцирь черепахи — его ей поднес
прокурор, за взгляд, который она бросила на него, за прямую и открытую не
совместимость с этой комнатой».
209 тысячу раз ударят, и совсем забьют. Потому что сейчас это не удар
даже, а вопрос: «А скажи, нельзя с тобой вот так?» — и ревел в
ответ: «Попробуй!»
Он и НКВДешному начальству пишет из камеры записки с
оскорбительной вежливостью: «Барин пишет дворнику!» — так
реагирует на тон зыбинских реляций начальник следственного
отдела Нейман. Но когда Зыбин понимает, что его могут просто
физически раздавить, замучить, запытать, то он — подобно Хри
сту в интерпретации Куторги — сам назначает себе «высшую меру»,
смертельную сухую голодовку, и тем обретает настолько невоз
можную свободу, что даже солдат-охранник понимает, «что здесь
его власть, и даже не его, а всей системы, — кончилась. Потому
что ничего более страшного для этого зэка выдумать она не в
состоянии». И в конечном счете, в соединении с мистической
логикой системы, последовательно пожирающей самое себя, он
побеждает — выходит на волю не сломленным.
Однако, помимо закона и свободы, разворачивается в романе
Домбровского и образ третьей силы, силы тиранического режи
ма, «системы», поставившей себя выше и закона, и личной сво
боды. Домбровский и его alter ego, Зыбин, отлично понимают,
что ничего нового в сталинском терроре нет. Зыбин на протяже
нии всего романа встраивает сталинский режим в контекст по
добных ему периодов беззакония — от римских диктаторов до
испанской инквизиции и французской революции. Уже в первой
части ФНВ, «Хранителе древностей», содержалась красноречивая
характеристика забытого римского императора Аврелиана, кото
рый, с одной стороны, «вернул мир снова под власть Рима», «был
великим государем и полководцем», а с другой — «отличался та
кой жестокостью, что выдвигал против многих вымышленные об
винения в заговоре, чтоб получить легкую возможность их каз
нить… был не только жесток, он был еще и суеверно жесток». Но
что же остается от него по истечении веков, какой приговор осе
дает в анналах истории? «“Ловкое и счастливое чудовище”, чело
век без веры, стыда и чести» (Вольтер).
…Я беру в руки монету. На ней погрудное изображение зрело
го, сильного воина восточного типа с пышными и, наверное, очень
жесткими усами. Черты лица четкие и резкие. На голове шлем. Царь
и воин… («Царь Ирод», — сказал дед.) Зачем он только приказал
именовать себя еще и «Деосом»? Ну пускай бы заставлял петь, а
то «бог и хозяин»!
«Взвешен и найден слишком легким, — скажет старая весов
щица Фемида своей сестре музе Клио. — Возьми, коллега, его
себе — его вполне хватит на десяток кандидатских работ».
И это все? Так мало? История сбрасывает со счета тех, кто
ничему у нее не учится. «Плеть, начинающая воображать, что она
210 гениальна» (эпиграф из Маркса, взятый к первой части ФНВ),
не оставляет в конечном счете ничего, кроме кровавых следов.
Літературне місто - Онлайн-бібліотека української літератури. Освітній онлайн-ресурс.
Попередня: 4. Юрий Домбровский
Наступна: Интеллектуальная поэтика романа