Мысль о циклической повторяемости исторически бесплодных
периодов тирании звучала бы абстрактно, если бы Домбровский
опять-таки не воплотил ее в совершенно уникальном художествен
ном образе сталинского террора, который под его пером приоб
рел откровенно сюрреальные черты при почти документальной точ
ности изображения.
Это были те самые годы, когда по самым скромным подсчетам
число заключенных превысило десять миллионов.
Когда впервые в науке о праве появилось понятие «активное
следствие», а спецпрокурорам была спущена шифровка — в пыт
ки не верить, жалобы на них не принимать.
Когда по северным лагерям Востока и Запада пронесся ураган
массовых бессудных расстрелов. Обреченных набивали в камеру,
но их было столько, что иные, не дождавшись легкой смерти,
умирали стоя, и трупы их тоже стояли.
В эти самые годы особенно пышно расцветали парки культу
ры, особенно часто запускались фейерверки, особенно много стро
илось каруселей, аттракционов и танцплощадок. И никогда в стра
не столько не танцевали и не пели, как в те годы. И никогда вит
рины не были так прекрасны, цены так тверды, а заработки так
легки.
Это абсурдистское сочетание кошмара и ликования передает
фантомный, иллюзорный характер всей «системы». Фантомность
проявляется в том, как реальную психологическую и политиче
скую силу приобретают нелепые слухи: о сбежавшем гигантском
удаве (легенда о котором возникла из сочетания жульничества
бродячего цирка, с одной стороны, и появления обычного по
лоза — с другой), о «мече Ильи Муромца» (им оказывается бута
форская шпага), о несметных золотых кладах (формальный по
вод для дела против Зыбина — а на самом деле речь идет о ко
робке из-под леденцов с несколькими золотыми бляшками), о
вредительском заражении клещом или смертоносной бактери
ей, равной по своей разрушительной силе библейской саранче, о
близкой амнистии (уже в лагерях)… В равной мере, жертвы систе
мы и ее слуги ощущают жуткую, иррациональную мистику эпохи.
В обычной фольклорной колыбельной Зыбину слышится «пафос
пустоты… непроглядная тьма, и из этой тьмы раздаются разные
звериные голоса». Корнилов ловит себя на ощущении, что «все по
казалось ему смутным, как сон. Он даже вздрогнул». И Тамара До-
лидзе, оказавшись на месте своей работы, к которой она четыре
211 года готовилась, бывала на практике и т.п., «несмотря на это, то,
что она увидела за эти два дня, поразило ее своей фантастично
стью, неправдоподобностью, привкусом какого-то кошмара».
Вообще именно «специалисты», от имени режима вершащие
суд и расправу, острее всего чувствуют миражную, фиктивную
природу своей необозримой власти. «Здесь люди быстро пропада
ли. Был — и нет. И никто не вспомнит. И было в этом что-то
совершенно мистическое, никогда не постижимое до конца, но
неотвратимое, как рок…» Недаром в глазах Неймана, этого «мяс
ника с лицом младенца», не переносящего вида крови «безвредно
го еврея», застряло «выражение хорошо устоявшегося ужаса» (этот
оборот несколько раз повторяется на страницах романа). А лицо
другого НКВД-шного начальника Гуляева «было совершенно пу
сто и черно». И даже кузен Неймана, преуспевающий московский
писатель от НКВД Роман Штерн, «Ромка-фомка — ласковая
смерть», как называют его «покойнички», по-своему блестящий
циник, исповедуется перед братцем, пытаясь выговорить все то
же — сосущую, изматывающую пустоту и заведомо несбыточную
мечту об «освобождении от всего моего!» И в зоне сумеречного
сознания, между сном и явью, разумом и безумием, побывает не
только измученный допросами и голодовкой Зыбин, но и следо
ватели Тамара Долидзе, Нейман, завербованный НКВД в осведо
мители Корнилов.
Домбровский придает этой псевдореальности отчетливо ми
фологические черты. Дважды, с ритуальной обязательностью,
повторится, в сущности, один и тот же эпизод: неофит, невоз
вратимо втянутый в этот мир, обнаруживает свое исчезнове
ние. «Он умер и сейчас же открыл глаза. Но он был уже мертвец и
глядел как мертвец» (курсив автора) — этой цитатой из гоголев
ской «Страшной мести» (эпиграф ко второй части романа) обо
значено превращение умного и независимого Владимира Корни
лова в штатного осведомителя НКВД по кличке «Овод». «Она по
дошла к зеркалу, взглянула на себя и, отойдя, сразу забыла свое
лицо» (курсив автора) — этот перифраз цитаты из Послания Иако
ва, вынесенной в эпиграф к четвертой части романа («Он по
смотрел на себя [в зеркало], отошел и тотчас забыл, каков он»),
возникает в тексте романа в тот момент, когда Тамара Долидзе
после разговора с Каландарашвили понимает, что именно скры
вается за романтикой «борьбы с шпионами», приведшей ее из
ГИТИСа в ряды НКВД.
Есть в романе и образы-символы, воплощающие ирреальную
мертвенную силу «системы». Машинистка из канцелярии НКВД
«мадам Смерть» и тонкая, ботичеллевской красоты, врач-«берез-
ка», прославившаяся рацпредложением переливать трупную кровь
живым, символизируют какую-то извращенную выморочную фор
му существования, сюрреальную антижизнь. Не случайно эти жен-
212 ШИНЫ — в мире ФНВ именно женщины воплощают непобедимое
могущество жизни — даже убитые, униженные, изнасилованные,
они продолжают поражать сияющей, такой «ясной смертной кра
сотой, такой спокойной ясностью преодоленной жизни и всей
легчайшей шелухи, что он почувствовал, как холодная дрожь про
бежала и шевельнула его волосы»1.
Почему же так ирреален этот мир, несмотря на всю мощь, всю
власть, весь страх? По Домбровскому, он не может не быть фик
тивным и иллюзорным, ибо тоталитарная система отрицает две
главные ценности человеческой цивилизации: закон (государство)
и свободу (личность). Это мир без почвы под ногами, это регуляр
но повторяющееся безумие цивилизации («плеть начинает вообра
жать, что она гениальна»), и потому он обречен на самоуничтоже
ние и историческую бесплодность. Это хорошо понимает Зыбин.
Нейман вспоминает, что когда Хрипушин на допросе начал что-то
говорить Зыбину о Родине, об Отчизне, тот вспылил:
Родина, Отчизна! Что вы мне толкуете о них? Не было у вас
ни Родины, ни Отчизны и быть не может. Помните, Пушкин на
писал о Мазепе, что кровь готов он лить как воду, что презирает
он свободу и нет Отчизны для него. Вот! Кто свободу презирает,
тому и Отчизны не надо. Потому что Отчизна без свободы та же
тюрьма или следственный корпус.
А о том, во что превращается Отчизна-тюрьма, если в ней нет
закона, говорит старик Каландарашвили, познавший все бездны
лагерного ада:
…приказ? Закон? Пункт сторожевого устава? Или сумасшедший
из смирительной рубашки выскочил да и начал рубить направо и
налево? Не знаю да и знать не хочу. Знаю только, что такого быть не
может, а оно есть. Значит, бред, белая горячка. Только не человека,
а чего-то более сложного. Может быть, всего человечества.
Літературне місто - Онлайн-бібліотека української літератури. Освітній онлайн-ресурс.
Наступна: Философия закона и свободы. Стоицизм