Лейдерман Н.Л. и Липовецкий М. Н. Современная русская литература: 1950— 1990-е годы: Т. 2

Интеллектуальная поэтика романа

Мысль о циклической повторяемости исторически бесплодных
периодов тирании звучала бы абстрактно, если бы Домбровский
опять-таки не воплотил ее в совершенно уникальном художествен­
ном образе сталинского террора, который под его пером приоб­
рел откровенно сюрреальные черты при почти документальной точ­
ности изображения.
Это были те самые годы, когда по самым скромным подсчетам
число заключенных превысило десять миллионов.
Когда впервые в науке о праве появилось понятие «активное
следствие», а спецпрокурорам была спущена шифровка — в пыт­
ки не верить, жалобы на них не принимать.
Когда по северным лагерям Востока и Запада пронесся ураган
массовых бессудных расстрелов. Обреченных набивали в камеру,
но их было столько, что иные, не дождавшись легкой смерти,
умирали стоя, и трупы их тоже стояли.
В эти самые годы особенно пышно расцветали парки культу­
ры, особенно часто запускались фейерверки, особенно много стро­
илось каруселей, аттракционов и танцплощадок. И никогда в стра­
не столько не танцевали и не пели, как в те годы. И никогда вит­
рины не были так прекрасны, цены так тверды, а заработки так
легки.
Это абсурдистское сочетание кошмара и ликования передает
фантомный, иллюзорный характер всей «системы». Фантомность
проявляется в том, как реальную психологическую и политиче­
скую силу приобретают нелепые слухи: о сбежавшем гигантском
удаве (легенда о котором возникла из сочетания жульничества
бродячего цирка, с одной стороны, и появления обычного по­
лоза — с другой), о «мече Ильи Муромца» (им оказывается бута­
форская шпага), о несметных золотых кладах (формальный по­
вод для дела против Зыбина — а на самом деле речь идет о ко­
робке из-под леденцов с несколькими золотыми бляшками), о
вредительском заражении клещом или смертоносной бактери­
ей, равной по своей разрушительной силе библейской саранче, о
близкой амнистии (уже в лагерях)… В равной мере, жертвы систе­
мы и ее слуги ощущают жуткую, иррациональную мистику эпохи.
В обычной фольклорной колыбельной Зыбину слышится «пафос
пустоты… непроглядная тьма, и из этой тьмы раздаются разные
звериные голоса». Корнилов ловит себя на ощущении, что «все по­
казалось ему смутным, как сон. Он даже вздрогнул». И Тамара До-
лидзе, оказавшись на месте своей работы, к которой она четыре
211 года готовилась, бывала на практике и т.п., «несмотря на это, то,
что она увидела за эти два дня, поразило ее своей фантастично­
стью, неправдоподобностью, привкусом какого-то кошмара».
Вообще именно «специалисты», от имени режима вершащие
суд и расправу, острее всего чувствуют миражную, фиктивную
природу своей необозримой власти. «Здесь люди быстро пропада­
ли. Был — и нет. И никто не вспомнит. И было в этом что-то
совершенно мистическое, никогда не постижимое до конца, но
неотвратимое, как рок…» Недаром в глазах Неймана, этого «мяс­
ника с лицом младенца», не переносящего вида крови «безвредно­
го еврея», застряло «выражение хорошо устоявшегося ужаса» (этот
оборот несколько раз повторяется на страницах романа). А лицо
другого НКВД-шного начальника Гуляева «было совершенно пу­
сто и черно». И даже кузен Неймана, преуспевающий московский
писатель от НКВД Роман Штерн, «Ромка-фомка — ласковая
смерть», как называют его «покойнички», по-своему блестящий
циник, исповедуется перед братцем, пытаясь выговорить все то
же — сосущую, изматывающую пустоту и заведомо несбыточную
мечту об «освобождении от всего моего!» И в зоне сумеречного
сознания, между сном и явью, разумом и безумием, побывает не
только измученный допросами и голодовкой Зыбин, но и следо­
ватели Тамара Долидзе, Нейман, завербованный НКВД в осведо­
мители Корнилов.
Домбровский придает этой псевдореальности отчетливо ми­
фологические черты. Дважды, с ритуальной обязательностью,
повторится, в сущности, один и тот же эпизод: неофит, невоз­
вратимо втянутый в этот мир, обнаруживает свое исчезнове­
ние. «Он умер и сейчас же открыл глаза. Но он был уже мертвец и
глядел как мертвец» (курсив автора) — этой цитатой из гоголев­
ской «Страшной мести» (эпиграф ко второй части романа) обо­
значено превращение умного и независимого Владимира Корни­
лова в штатного осведомителя НКВД по кличке «Овод». «Она по­
дошла к зеркалу, взглянула на себя и, отойдя, сразу забыла свое
лицо» (курсив автора) — этот перифраз цитаты из Послания Иако­
ва, вынесенной в эпиграф к четвертой части романа («Он по­
смотрел на себя [в зеркало], отошел и тотчас забыл, каков он»),
возникает в тексте романа в тот момент, когда Тамара Долидзе
после разговора с Каландарашвили понимает, что именно скры­
вается за романтикой «борьбы с шпионами», приведшей ее из
ГИТИСа в ряды НКВД.
Есть в романе и образы-символы, воплощающие ирреальную
мертвенную силу «системы». Машинистка из канцелярии НКВД
«мадам Смерть» и тонкая, ботичеллевской красоты, врач-«берез-
ка», прославившаяся рацпредложением переливать трупную кровь
живым, символизируют какую-то извращенную выморочную фор­
му существования, сюрреальную антижизнь. Не случайно эти жен-
212 ШИНЫ — в мире ФНВ именно женщины воплощают непобедимое
могущество жизни — даже убитые, униженные, изнасилованные,
они продолжают поражать сияющей, такой «ясной смертной кра­
сотой, такой спокойной ясностью преодоленной жизни и всей
легчайшей шелухи, что он почувствовал, как холодная дрожь про­
бежала и шевельнула его волосы»1.
Почему же так ирреален этот мир, несмотря на всю мощь, всю
власть, весь страх? По Домбровскому, он не может не быть фик­
тивным и иллюзорным, ибо тоталитарная система отрицает две
главные ценности человеческой цивилизации: закон (государство)
и свободу (личность). Это мир без почвы под ногами, это регуляр­
но повторяющееся безумие цивилизации («плеть начинает вообра­
жать, что она гениальна»), и потому он обречен на самоуничтоже­
ние и историческую бесплодность. Это хорошо понимает Зыбин.
Нейман вспоминает, что когда Хрипушин на допросе начал что-то
говорить Зыбину о Родине, об Отчизне, тот вспылил:
Родина, Отчизна! Что вы мне толкуете о них? Не было у вас
ни Родины, ни Отчизны и быть не может. Помните, Пушкин на­
писал о Мазепе, что кровь готов он лить как воду, что презирает
он свободу и нет Отчизны для него. Вот! Кто свободу презирает,
тому и Отчизны не надо. Потому что Отчизна без свободы та же
тюрьма или следственный корпус.
А о том, во что превращается Отчизна-тюрьма, если в ней нет
закона, говорит старик Каландарашвили, познавший все бездны
лагерного ада:
…приказ? Закон? Пункт сторожевого устава? Или сумасшедший
из смирительной рубашки выскочил да и начал рубить направо и
налево? Не знаю да и знать не хочу. Знаю только, что такого быть не
может, а оно есть. Значит, бред, белая горячка. Только не человека,
а чего-то более сложного. Может быть, всего человечества.

Літературне місто - Онлайн-бібліотека української літератури. Освітній онлайн-ресурс.