Следующее после «Нетерпения» произведение Трифонова —
повесть «Другая жизнь» (1975) свидетельствовала о том, что пи
сатель вступил в новую фазу творческого развития. Поначалу мо
жет показаться, что здесь он разрабатывает ту же жизненную ма
терию, что и в «Обмене»: непонимание двух людей, мужа и жены,
их брак — стычка двух кланов, двух моделей отношения к жизни.
Ольга Васильевна из мира людей достаточно меркантильных и
прагматичных, за спиной Сергея Троицкого стоит мать, женщи
на с принципами. Но в «Другой жизни» Трифонов на первый план
выдвигает коллизию несовместимости людей, даже любящих друг
друга, пытается понять природу непонимания — ту ментальную,
ту нравственную почву, которая его рождает. И он обнаруживает,
что непонимание носит, можно сказать, онтологический харак
тер: причиной несовместимости двух людей является их разное
отношение к самому существованию, к экзистенции, разное по
нимание сущности человеческой жизни.
Ольга Васильевна по профессии химик и исследует, кстати
говоря, проблему биологической несовместимости. И как специа
лист, работающий с молекулами и клетками, она просто и внят
но объясняет суть человеческого существования: «Все начинается
и кончается химией». А Сергей по профессии историк, а, как мы
отмечали выше, историк у Трифонова это носитель особого, ду
ховно-взыскующего отношения к жизни. Вот его понимание сути
человека:
Человек есть нить, протянувшаяся сквозь время, тончайший
нерв истории, который можно отщепить и выделить, и по нему
определить многое. Человек, говорил он, никогда не примирится
со смертью, потому что в нем залож ено ощ ущ ение бесконечности
нити, часть которой он сам.
Сергей считает, что человек — существо все-таки не молеку
лярное, а духовное, что он существует не только в куцых физи
ческих пределах — между рождением и смертью, но и в бесконеч
ных исторических просторах, проникая в прошлое и будущее
мыслью, догадками, интересами, надеждами.
Сергей ставит перед собой задачу — искать «нити», связыва
ющие настоящее с прошлым. Это оказывается очень тяжелой для
души работой, потому что нити, которые тянутся из прошлого,
«чреваты, весьма чреваты». Разматывая их, он проникается почти
237 мистическим чувством беды. Может, в самом занятии «раскапы
ванием могил» есть нечто инфернальное? А может, из разворо
шенного исторического прошлого, как из старых могильников,
вырывается наружу какой-то смертный яд — яд ведения, яд бес
пощадного знания? И все же надо искать эти нити, потому что
«если можно раскапывать все более вглубь и назад, то можно по
пытаться отыскать нить, уходящую вперед».
Такова исповедуемая Сергеем Троицким философия истории
как формы преодоления забвения и смерти. Не вызывает сомне
ний человечность и нравственно взыскательный характер этой
философии. Но сам ее носитель становится жертвой среды, живу
щей по биологическим законам борьбы за существование: когда
Сергей отказывается сотрудничать с околонаучными «кликочка-
ми» и «бандочками» — например, не предоставляет альков для
очень полезного начальника и его любовницы или отказывается
отдать часть своей диссертации начальнику, ему не дают работать.
И Сергей не выдерживает: он забрасывает диссертацию, увлека
ется парапсихологией, развлекается сеансами вызывания духов, в
конце концов умирает — у него не выдерживает сердце.
Но вся повесть строится как внутренний монолог его вдовы,
Ольги Васильевны, вспоминающей прошлое. Причем эти воспо
минания героини представлены в многослойном, уникальном по
полифонической оркестровке повествовательном дискурсе. Ольга
Васильевна, вспоминая недавно умершего мужа, совершает реви
зию прошлого, оставаясь верной своей химической бестрепетно
сти, она беспощадно «копает» себя как можно глубже, и в ее
памяти оживают все бывшие голоса и позиции.
Вот, например, воспоминание Ольги Васильевны о том, как
она себя вела, когда Сергей пришел с заседания, где «гробанули»
его диссертацию:
Она пылко продолжала его учить. Кипело низкое раздражение. Он
махнул рукой и куда-то вышел. Через минуту вернулся с чемода
ном. Она не сразу поняла, что он собрался уезжать, а когда он
сказал, что на несколько дней поедет к тете Паше, что было неле
постью, никто его в Васильково не звал, жить там было негде, вся
родня тети Паши уже перебралась из клетушек и сараев в избу,
лето кончилось, она рассердилась и не могла сдержаться, и гром
ко кричала о том, что это бегство, малодушие, и что если он сейчас
уедет в деревню, она снимает с себя ответственность за его здо
ровье и вообще не даст ему денег. Орала вздорно, постыдно, как мож
но орать только в большом гневе.
В этом отрывке зона безличного повествователя включает в себя
несколько зон героев. Зона речи Сергея, который сказал, «что на
несколько дней поедет к тете Паше». Зона тогдашней речи Ольги
Васильевны: «Это бегство, малодушие… и вообще не даст ему де
238 нег». Зона сегодняшней речи Ольги Васильевны, ее самооценка:
«Она пылко продолжала его учить. <…> Орала вздорно, постыд
но». И все это вместе. Такое сложное полифоническое повествова
ние в формально монологической речи — это уникальное явле
ние в нашей литературе, это подлинное открытие Юрия Трифо
нова. Посредством такой организации речи, где само сознание
Ольги Васильевны расслаивается на множество граней и вступает
в диалоги с другими сознаниями, автор раскрывает процесс му
чительной духовной ревизии героиней самой себя.
Центральный конфликт этой повести ни в коем случае не сво
дим к обличению «мещанства». Как ни парадоксально, эта по
весть о любви — любви Ольги Васильевны к Сергею. Всю свою
жизнь она любила его, любила деспотически, отчаянно, боясь
потерять, горестно переживая его неудачи, с готовностью ради
его успеха сделать все и пожертвовать всем. Она навсегда оглушена
этой любовью, самое поразительное, что она изолирована ею даже
от Сергея. Реальный Сергей то и дело подменяется в ее восприя
тии неким объектом, нуждающимся в руководстве и опеке. «Вести
его за руку и поучать его с болью и с сокрушением сердца» — вот
ее позиция. Отсюда постоянные подмены его образа мыслей, его
взглядов своими, отсюда и «толстокожесть» Ольги Васильевны,
ее «недочувствие», неспособность принять другую жизнь как дру
гую, как не совпадающую со своей.
Рядом с Ольгой Васильевной Трифонов расставляет другие ва
рианты духовной изоляции. Прежде всего, это современные «но
вые люди» — прагматики, «железные малыши», вроде Генки Кли-
мука, четко и однозначно меряющие все и вся выгодой для себя.
Не менее агрессивный тип духовной изоляции представляет Алек
сандра Прокофьевна, мать Сергея. Вроде бы по всем статьям она,
человек кристальной честности и принципиальности, прямо про
тивоположна циничным прагматикам. Но Трифонов обнаружива
ет, что принципиальность матери, перерастающая в догматизм и
нетерпимость, ничуть не менее изоляционна, чем эгоистический
прагматизм «железных малышей», что тон «металлической комис
сарской твердости», с которым она безапелляционно навязывает
свои рацеи, столь же неприемлем для порядочного человека, как
и циничные предложения всяких ловкачей. Прямой предшествен
ницей Александры Прокофьевны была Ксения Федоровна из «Об
мена», мать Виктора Дмитриева. Но замечание относительно «не-
гнущихся мыслей» Ксении Федоровны проходило вскользь, не
это было главным в ее образе — она была фигурой страдательной.
Что же до Александры Прокофьевны, то нетерпимость и доктри
нерство являются доминантами ее характера, и они играют нема
лую роль в нагнетании напряженной психологической атмосферы
вокруг ее сына. Автор совершенно определенно указывает источ
ник этих черт личности Александры Прокофьевны: в годы граж
239 данской войны она служила машинисткой в политотделе, и уже
при первом посещении квартиры Троицких именно это «было обо
значено сразу: не чета другим матерям, не просто начинающая
старуха, а делательница истории». Сама Александра Прокофьевна
гордится своей принадлежностью к поколению старых революци
онеров, ибо это — согласно советской мифологии — и дает ей
моральное право судить и выносить приговоры по любому пово
ду. Но демонстративная приверженность Александры Прокофь
евны революционному прошлому получает в повести ирониче
ское освещение, вплоть до язвительного гротеска. Вот хотя бы
чисто внешнее описание: Александра Прокофьевна «еще недавно
наряжалась в древнейшие штаны цвета хаки, немыслимую куртку
времен военного коммунизма». Конечно, можно было бы отнести
такое описание на совесть Ольги Васильевны (она — субъект со
знания), испытывающей особые чувства к своей свекрови. Но ведь
и Сергей после очередной дискуссии с Александрой Прокофьев
ной замечает: «Зато ты, мамочка, за это время осталась совер
шенно нетронутой. Своего рода достижение». Да порой и сам без
личный повествователь не удерживается от сарказма, вот как, на
пример, он описывает жест, которым Александра Прокофьевна
завершает очередную патетическую руладу:
М ои близкие не уйдут для меня — я повторяю, для меня! —
соверш енно бесследно. Они останутся вот здесь. — Она пошлепала
ладонью по тому месту в середине груди, где ставила в минуты
сердечной слабости горчичники.
В таком контексте, где с одной стороны мать, закаменевшая в
архаике революционного догматизма, а с другой — «железные
малыши», видно, что усилия Сергея, чем бы он ни занимался
(будь то «раскапывание могил» или магические сеансы по вызы
ванию духов), всегда были нацелены на йреодоление тотальной
изолированности, на поиски проникающего понимания чужой
«другости». Подобным образом Сергей предпринимает метафизи
ческие попытки выбиться за пределы своего «я», установить кон
такт с другим, понять другого. А позиция социального и истори
ческого несогласия между людьми — это лишь одно из послед
ствий этого метафизического принципа: понимать «другость» или,
наоборот, всячески ее нивелировать и ограничивать.
Но, главное, именно Ольга Васильевна реализует духовный
проект Сергея: преодолеть замкнутость своего «я», выйти к друго
му, к пониманию другого. Этому, в сущности, и посвящена по
весть с самых первых страниц. «И опять среди ночи проснулась,
как просыпалась теперь каждую ночь, будто кто-то привычно и
злобно будил толчком: думай, думай, старайся понять!» Ольга
Васильевна просыпается так же, как просыпался Сергей. Сейчас
ее мучит та же по своей природе боль, что не отпускала его. Она так же, как и он, раскапывает могилу. Он раскапывал могилу,
связанную с историей московской охранки, она раскапывает ис
торию своих отношений с Сергеем.
Она пытается восстановить связную логику судьбы, войти в
живой, открытый контакт с прошлым, ушедшим навсегда. Она
пытается разомкнуть свою изоляцию для другой жизни, для жизни
Сергея. Она точно так же, как он, страдает от «недочувствия»
близких людей, свекрови и дочери. Она так же, как и он, одино
ка в своих попытках понимания, и через единство боли прихо
дит чувство связи. Она начинает страдать от той же боли и по той
же причине, что Сергей. «Всякое прикосновение — боль, а жизнь
состоит из прикосновений, потому что тысячи нитей, и каждая
выдирается из живого, из раны». Образ нити, который был зна
ковым у Сергея, перекочевывает уже в сознание Ольги Василь
евны.
А потом становится ясно, что она своей мукой, своим выдира
нием нитей из памяти постигала завет Сергея о бесконечности
нитей и о том, что они «чреваты». Если она раньше спорила с
идеализмом Сергея, теперь понимает иное: «Боже мой, если все
начинается и кончается химией, отчего же боль?» Ведь боль не
химия, химия и боль — вот и все, из чего состоит смерть и жизнь.
Химия это смерть, а боль — это жизнь. Вот формула трифонов
ской философии всеобщей связи в первом, сугубо психологиче
ском приближении. Как раз это ощущение боли, рождение в душе
соболезнования к боли другого человека — это и есть первый кон
такт с другим, это и есть признание другого и его «другости» как
самоценного и не допускающего грубого вмешательства и наси
лия феномена.
Неслучайно автор заканчивает повесть почти сюрреалистиче
ской картиной сна Ольги Васильевны. Через сон героиня как бы
преодолевает порог бытия/небытия и вступает в контакт с Серге
ем, которого физически уже нет, но духовно она с ним воссое
динилась в процессе мучительного постижения его «другости», по
нимающей причастности к его душевным поискам и страданиям.
Ольге Васильевне снится, что она идет с Сергеем по лесу, прохо
дит мимо забора, они видят каких-то больных людей, ищут шос
се, какая-то женщина вызывается их провести и «они оказывают
ся перед маленьким лесным болотцем». Но после сюрреали
стического сна, прерываемого звонком будильника, начинается
реальность, однако и она изображается в той же зыбкой сюрреа
листической манере, что и сон, так что читатель не сразу может
понять, где пребывает сейчас героиня — по ту или по эту сторону
реальности.
Здесь, в реальном мире Ольга Васильевна встретила другого
человека. У него есть своя семья, своя работа. Он уже немолод,
нездоров, «и она мучилась оттого, что он болеет вдали». Своей
241 заботой о нем Ольга Васильевна словно бы восполняет то сочув
ствие, которого так не хватало ей в отношениях с Сергеем. Фи
нальный аккорд повести таков:
Однажды забрались на колокольню Спасско-Лыковской церк
ви. Взбираться было тяжело, он раза два останавливался на камен
ной лестнице, отдыхал, а когда взошли на самую верхнюю пло
щадку, под колокол, сильно стучало сердце, и они оба приняли
валидол. Они увидели: Москва уходила в сумрак, светились и про
падали баш ни, исчезали огни, все там синело, сливалось как в
памяти. Если напрячь зрение, она могла разглядеть высокую плас
тину «Гидропроекта» недалеко от своего дома, а он мог отыскать
туманный колпак небоскреба на площади Восстания, рядом с
которым жил. Наверху был ветер, дунул вдруг резким порывом,
она потянулась к нему, чтоб заслонить, спасти. Он ее обнял. И она
подумала, что вины ее нет. Вины ее нет, потому что другая жизнь
была вокруг, была неисчерпаема, как этот холодный простор, как
этот город без края, меркнущий в ожидании вечера.
Сам ритм этого повествовательного периода создает ощуще
ние зыбкости, поэтического элегического состояния, а это сво
его рода ритм со-чувствия, со-болезнования, со-переживания.
Трифонов говорил о том, что в своих произведениях послед
них лет, начиная с «Обмена», он старался добиваться «особой»
объемности, густоты: «на небольшом плацдарме сказать как мож
но больше». (Имеется в виду психологическая густота, густота
информации, описаний, характеров, идей1.) И действительно, в
каждой из своих «московских (или городских) повестей» писатель
проверяет жанр, что называется, в разных «режимах». Тут и пове
ствование, организованное строгим сюжетом («Обмен»), и рет
роспективная пространственно-временная композиция («Предва
рительные итоги»), тут и исповедь («Предварительные итоги»), и
изображение мира с позиций двух людей, близких и чуждых од
новременно («Долгое прощание»), и повествование в форме не
собственно-прямой речи, где переплетаются голоса главной геро
ини и повествователя («Другая жизнь»).
В повести «Дом на набережной» (1976) Трифонов словно бы
собрал воедино многие свои находки прежних лет. Здесь господ
ствует излюбленное Трифоновым повествование — «голос авто
ра, который как бы вплетается во внутренний монолог героя»2. Но
переплетение голосов автора и героя имеет предельно широкую
амплитуду колебаний: от подчеркивания в речи повествователя
даже временной, возрастной характерности речи героя, от слия
ния голоса автора с голосом героя до полного размежевания с
1 Трифонов Ю. В кратком — бесконечное (Беседу вел А. Бочаров) / / Вопросы
литературы. – 1974. – № 8. – С. 191.
2 Там же.
242 ним и выделения голоса автора в обособленные комментарии и
характеристики героя.
Строя произведение как воспоминания главного героя, Три
фонов дал психологическую мотивировку ретроспективной про-
странственно-временной композиции. А наложение двух сюжетов,
хронологически означенных 1937 годом (апогеем Большого Тер
рора) и 1947 годом (началом нового витка погромных идеологи
ческих кампаний), позволило писателю выявить сущность того
типа личности, который персонифицирован в образе Глебова, —
типа человека «никакого», всеугодного, всепогодного, легко пе
рестраивающегося по первым же сигналам, идущим от времени.
Автор показывает, как, зрелея и матерея, этот психологический
тип постепенно вырастает в тип социальный, в фигуру «совестли
вого» прислужника любого зла в любую историческую пору.
Благодаря форме внутреннего монолога героя его духовный мир
виден изнутри. Поэтому автору удается вскрыть психологическую
механику конформности Глебова: оказывается, что сам процесс
приспособления к той или иной конъюнктуре происходит почти
иррационально, можно сказать, на физиологическом уровне. Вот
какой-то забулдыга-студент, случайно оказавшийся на вечеринке
у профессорской дочери, интересуется: «Хлопцы, я что-то не
пойму, а кто хозяйку фалует? Вот эту самую Сонечку? <…> В такие
терема мырнуть». Глебов вместе с другими «хлопцами» возмуща
ется цинизмом этих фраз, а потом чувствует, «что может полю
бить Соню», и действительно, эта «высокая, бледная девушка,
несколько худоватая», которая раньше Глебова «не волновала вов
се», «даже мешала» полезному общению с ее отцом, профессо
ром Ганчуком, «потом, наконец, стала волновать». А вот сам про
фессор Ганчук попал под колесо очередной идеологической кам
пании, и Глебов, который уже почти официально стал женихом
Сони, начинает чувствовать охлаждение к ней («Вдруг станови
лись неприятны ласки, прикосновения, даже простые слова, он
отодвигался, мрачнел — мрачность была совершенно непобеди
ма, охватывала помимо воли»). То есть даже не сознание, а вегета
тивная нервная система Глебова подстраивается под «флюиды»
той или иной кампании, и тем самым подыскивается вполне объек
тивное оправдание его предательств — по меньшей мере для себя,
для внутреннего душевного покоя, а перед другими можно оп
равдываться ссылками на волю истории, силу времени, власть
обстоятельств и т.д., и т.п.
Но голос безличного повествователя, врастающий в монолог
героя и переходящий в комментарий, докапывается до костяка
личности Глебова, и в основе его поведения обнаруживает два
движителя: зависть и страх. Авторский голос достигает памфлет
ной язвительности: «Богатырь-выжидатель, богатырь — тянуль
щик резины». Наконец, поведение Глебова ассоциируется с пре
243 дательством Иуды. (Мотив Иуды слышится в сцене сна Глебова
после того, как он предал своего учителя: «Глебову привиделся
сон: в круглой жестяной коробке из-под монпансье лежат крес
ты, ордена, медали, значки, и он их перебирает, стараясь не гре
меть, чтобы не разбудить кого-то. Этот сон с медалями в жестя
ной коробке потом повторялся в его жизни». Это тот же образ
тридцати сребреников, слегка подновленных временем.)
Однако же такие, риторические способы осуждения бесприн
ципного соглашательства уже не устраивали автора «Дома на на
бережной» вполне. Ибо в этом случае у Глебовых все равно остает
ся оправдательный аргумент: «Осуждай не осуждай, а против вре
мени не пойдешь, оно кого хочешь скрутит».
Поэтому Трифонову важно было показать это же время, но с
другого боку, другими глазами. Вот почему в повесть входит еще
один субъект сознания — лирический герой, «я». Он ровесник
Глебова, его одноклассник. Но сознание лирического героя во всем
антитетично сознанию Глебова. Причем контраст проводится пре
дельно четко и даже жестко: через сопоставление их кумиров (ба
ловня судьбы Левки Шулепы, у которого отчим большой началь
ник по линии ГПУ, и строгого автодидакта Антона Овчиннико
ва, сына погибшего пограничника), мальчишеских способов са
моутверждения, отношений к Соне и т. д. Сопоставлением воспо
минаний лирического героя и Глебова автор ставит и решает во
прос о выборе в сложнейших обстоятельствах времени. Время одно.
Но в одно и то же время живут люди с разными ценностными
ориентирами. А значит, и выбор, который они делают, и занятые
в результате выбора позиции будут разными у разных людей.
Чем же объясняются разные ориентиры и разные позиции?
Прежде чем дать позитивный ответ на этот вопрос, Юрий Три
фонов решительно оспаривает механистический детерминизм,
который напрямую выводит нравственную суть личности из клас
сового происхождения человека. Механический детерминизм опа
сен потому, что снимает личную ответственность с человека. Но
сителями идей механистического детерминизма в повести оказы
ваются… люди старой закалки, из того самого легендарного пле
мени «пламенных революционеров»: профессор Ганчук, его суп
руга Юлия Михайловна и ее сестра тетя Элли. «Боже, как вы бур
жуазны», — чуть ли не с брезгливостью порицает Юлия Михай
ловна втершегося в ее семью Глебова. Она и ее ученый супруг
вполне серьезно обсуждают социальное происхождение своих про
тивников — кто там из мелких лавочников, а кто из железнодо
рожников. Комизм ситуации состоит в том, что «буржуазный» Гле
бов вырос в полунищей семье совслужащего, а большевичка Юлия
Михайловна и ее сестра — в семье венского банкира, правда,
обанкротившегося, а дед бывшего чекиста Ганчука служил свя
щенником.
244 I Но если в «Другой жизни» революционное высокомерие «де-
лательницы истории» Александры Прокофьевны дискредитиро
валось комическими деталями и иронической интонацией, то в
«Доме на набережной» старые догматики дискредитируются пе
рипетиями самой жизни, которые воплощены в особой, попут
ной главному конфликту, сюжетной линии. Профессор Ганчук
продолжает жить в плену представлений, сложившихся в первые
годы советской власти, сам с упоением творит из прошлого геро
ические легенды, с гордостью вспоминая, как он «рубал» врагов
и «всяких ученых молодых людей в очках»: «Рука не дрожала, ког
да революция приказывала — бей!» Создавая образ его речи, Три
фонов великолепно пародирует размашистый, зубодробильный
жаргон времен гражданской войны и борьбы со всякими «уклона
ми»: «Тут мы нанесли удар беспаловщине… Это был рецидив,
пришлось крепко ударить… Мы дали им бой…»; «Недопеченный
гимназистик со скрытой то ли кадетской, то ли нововременской
психологией обвиняет меня в недооценке роли классовой борь
бы… Да пусть молится богу, что не попался мне в руки в двадца
том году, я бы его разменял как контрика!» Этой мифологии Ган-
чуки обучают молодое поколение, передают ему в наследство вуль-
гарно-социологические формулировки, которыми, как дубинка
ми, орудовали в прошлом. А теперь, в сороковые годы, при новой
политической конъюнктуре, новые догматики, только уже осво
бодившиеся от всяких романтических идеалов, всякие там Дород-
новы и Ширейки, цинично используют все эти мифологические
раритеты и вульгарно-социологические ярлыки как средство со
крушения самого профессора. Принципиальной разницы между
Ганчуком и теми, кто сейчас на него «катит бочку», нет: «Они
просто временно поменялись местами. Оба размахивают шашками.
Только один уже слегка притомился, а другому недавно дали шаш
ку в руку», — резюмирует Глебов, ему с очень близкого расстоя
ния это хорошо видно.
Трагифарсовый сюжет, в котором маститые идеологи механи
стического детерминизма становятся жертвами вульгарно-социо-
логических схем, которые они сами насаждали, вписывается в
упорный спор, который негласно идет между Глебовым и его оп
понентами — о способности или неспособности человека проти
востоять историческим обстоятельствам. Уже после первой встре
чи со свидетелем его предательств Глебов выдвигает свой самый
главный защитительный аргумент: «Не Глебов виноват и не люди,
а времена. Вот пусть с временами и не здоровается». Всем развити
ем сюжета и судьбами всех своих героев Трифонов опровергает
этот аргумент: в любые времена ответственность остается за чело
веком!
Как же формируется в человеке несокрушимое нравственное
ядро? И почему оно в одних людях образуется, а в других — нет?
245 Ответ на этот вопрос вытекает из со-противопоставления вос
поминаний Глебова и лирического героя. И такой композиционный
ход обретает особую содержательность.
Глебов не хочет вспоминать: «…он старался не помнить. То,
что не помнилось, переставало существовать. Этого не было ни
когда». Кстати, и Левка Шулепа, превратившийся в пьянчужку,
тоже «не захотел узнавать». Да и старый одинокий Ганчук «не
хотел вспоминать. Ему было неинтересно… Он с удовольствием
разговаривал о какой-нибудь многосерийной муре, передававшейся
по телевизору».
А вот лирический герой дорожит памятью: «Я помню всю эту
чепуху детства, потери, находки…» — так начинается первая ли
рическая «интродукция»; «Я помню, как он меня мучил и как я,
однако, любил его…» — начало второй «интродукции»; «И еще
помню, как уезжали из того дома на набережной…» — начало
третьей «интродукции».
Глебов, совершая очередное предательство, спешит расстаться
с временем, порвать связи, забыть уроки. Поэтому в его воспоми
наниях жизнь предстает калейдоскопически рваной: из тридцать
седьмого года он перескакивает в сорок седьмой, потом оказыва
ется сразу в семьдесят втором году. А лирический герой трепетно
сохраняет память прошлого, он растягивает историю детства, по
следовательно доводит ее до конца октября сорок первого года
(в густой координатной сетке дат и отсчетов, существующей в
повести, этот отсчет тоже существен — люди, оставшиеся в Моск
ве после 16 октября, символизировали стойкость и веру). И тогда,
при последней встрече, Антон Овчинников скажет, что записы
вает в дневник все подробности текущей жизни, запишет и эту
встречу в булочной: «Потому что все важно для истории».
То, что начал делать Антон, впоследствии погибший на фрон
те, реализует лирический герой. В авторском замысле ему отводи
лась ключевая роль, об этом свидетельствует собственное призна
ние Трифонова: «Лирический герой необходим, и он несет в себе
содержания не меньше — а м[ожет] б[ыть], и больше! — всей
остальной части книги»1. Какую же миссию выполняет лириче
ский герой в «Доме на набережной»? Он — хранитель историче
ской памяти. Это тот же историк, что и Гриша Ребров из «Долгого
прощания» или Сергей Троицкий из «Другой жизни». Но в отли
чие от них, он извлекает исторический опыт из биографического
времени своего поколения. И он выполняет миссию историка не
по профессиональному призванию, а по нравственному долгу: он
восстанавливает память, вооружается ею сам и вооружает чита
телей. Он не возвращает прошлое (о чем мечтает бывший баловень
1 Письмо Ю.В.Трифонова Н.Л.Лейдерману от 29 августа 1978 г. //Л и т. газе
та. — 1991. — 27 марта. — С. 13.
246 судьбы, а ныне кладбищенский привратник Шулепа), он предуп
реждает и учит прошлым. Такова главная функция лирического
героя в «Доме на набережной».
Антитеза беспамятности и памятливости имеет принципиаль
ное значение в концепции повести «Дом на набережной». В этой
антитезе звучит не только нравственный приговор предательству,
обрекаемому на разрыв с историей. В ней, этой антитезе, слышит
ся и тревожное предупреждение об опасности беспамятности, для
которой уроки истории не пошли впрок. Наконец, в этой антите
зе есть указание на ту силу, которая может загородить дорогу злу
и обнажить истинное лицо «беспамятливых» и оттого свободных
от укоров совести, постоянно держащих нос по ветру Глебовых.
Эта сила — память людей, это умение извлекать уроки из исто
рии, бережно хранить и тщательно изучать обретенный истори
ческий опыт. Она и есть, по Трифонову, сердцевина нравствен
ных устоев человека, руководящих им в его сопротивлении обстоя
тельствам, в преодолении зла.
Мысль о нравственной роли исторической памяти уже звучала
в «Другой жизни», в речах Сергея. Но в «Доме на набережной» она
воплотилась в художественной структуре, конкретизировалась в
поступках героев, прошла испытание логикой художественного
мира произведения.
«Дом на набережной» — это, несомненно, наиболее «густая»
повесть Юрия Трифонова. Но, как мы видим, жанровая структура
ее выстроена из присущих повести способов субъектной и про
странственно-временной организации повествования и изображе
ния. Однако если в повестях прежних лет эти способы работали
«поодиночке», то в «Доме на набережной» они участвуют все вме
сте, координируясь между собой. И все же, видимо, Юрий Три
фонов был озабочен необходимостью подчеркнуть внутреннюю
соотнесенность всех голосов, всех пространственно-временных
пластов в произведении. Иными причинами не объяснить нали
чие в структуре «Дома на набережной» дополнительных «скреп».
Во-первых, Трифонов использовал присущий чеховскому рас
сказу способ «блочного» построения’. Если мы сравним, например,
историю первого, довоенного еще предательства Глебова с исто
рией его предательства в послевоенное время, то обнаружим под
черкнутую однотипность ситуаций, расстановки характеров, ло
гики движения сюжета. «Блочными» окажутся в отношении к вос
поминаниям Глебова воспоминания лирического героя, они бу
дут им последовательно противоположны.
Во-вторых, автор счел нужным ввести в структуру «Дома на
набережной» такие испытанные организующие элементы, как
1 См.: Фортунатов Н. М. Архитектоника чеховской новеллы. — Горький, 1975. —
С. 67-109.
247 пролог и эпилог. В прологе, точно в увертюре, задаются основные
мотивы, более того — здесь на нарочито сниженном, бытовом
материале (дочь Глебова Маргоша вздумала выскочить замуж) в
редуцированном виде «проигрывается» коллизия выбора и завер
шается она типичным для Глебова решением: «Пусть все идет своим
ходом». А в эпилоге сгущенно, итогово противопоставляется по
зиция исторической памятливости и ответственности лирическо
го героя позиции исторической всеядности, легкого флирта с
Временем. (Не случайно рядом с Глебовым в эпилоге оказывается
Алина Федоровна, мать Шулепы, куртизанка при истории, ме
нявшая мужей в зависимости от веяний времени.)
Наконец, в «Доме на набережной» есть постоянные лейтмоти
вы, повторяющиеся образы, также придающие дополнительную
крепость целому. Это прежде всего сопровождающий Глебова «мо
тив мебели»: антикварный стол с медальонами, за которым гоня
ется Глебов; огромный красного дерева буфет в доме Шулепы,
запомнившийся ему; диванчик с твердой гнутой спинкой в каби
нете Ганчука и пресловутые белые бюстики на шкафу под очень
высокими потолками — «не то, что строят теперь, наверное, три
с половиной, не меньше». Повторяющимися деталями стали в
повести кожаные штаны Шулепы и его же кожаная американская
куртка, предмет завистливых вожделений Глебова.
Благодаря такому построению Трифонов смог создать в «Доме
на набережной» более емкий и сложный, чем в прежних своих
повестях, художественный мир, при этом ему удалось сохранить
присущую жанру повести сосредоточенность на анализе важней
шей (по его мысли) философской, нравственной, психологиче
ской проблемы — проблемы «Человек и История». Но в то же
время буквально физически чувствуется, как повесть распирается
романной интенцией — ощущением «всеобщей связи явлений»,
стремлением находить эти связи, «сопрягать» их в художествен
ном целом.
Літературне місто - Онлайн-бібліотека української літератури. Освітній онлайн-ресурс.
Наступна: «Недочувствие» в истории: роман «Старик»