По определению немецкого слависта В. Казака, автора извест
ного «Словаря русской литературы после 1917 г.», в этой пьесе
«реалистически изображается положение советского еврея-алко-
голика, ставшего объектом психиатрического насилия и репрес
сий со стороны персонала советской психиатрической клиники»1.
При таком подходе «Вальпургиева ночь» превращается в типич
ный образец неонатуралистической «чернухи», что никак не со
1 Kazack Wolfgang. Dictionary of Russian Literature. Since 1917. — New York,
1988.- P . 471.
511 ответствует особенностям поэтики Ерофеева. Фабула пьесы дей
ствительно разворачивается в советской психушке и может быть
изложена в нескольких словах: алкоголика Гуревича в качестве
наказания помещают в дурдом, где он уже бывал раньше; там он,
с одной стороны, встречает свою бывшую возлюбленную На
талью, с другой — вступает в конфликт с санитаром Борькой-
мордоворотом, который наказывает Гуревича уколом «сульфы»;
чтобы предотвратить действие укола, Гуревич, не без помощи На
тальи, ворует из ординаторской спирт; однако веселая пьянка в
палате оканчивается горой трупов, т.к. спирт, украденный Гуре
вичем, оказался метиловым; в финале разъяренный Борька-мор-
доворот топчет ногами ослепшего, умирающего Гуревича. Однако
этих событий явно недостаточно для пятиактной трагедии, в ко
торой немаловажную роль играет упоминание о том, что события
происходят в ночь накануне 1 мая, т.е. в Вальпургиеву ночь, а
также прямо обыгрываются ассоциации с «Дон Жуаном» и «Ка
менным гостем»: вколов Гуревичу «сульфу», Борька-мордоворот
приглашает его на ночную вечеринку с Натальей, на что Гуре
вич, с трудом шевеля разбитыми губами, отвечает, подобно ста
туе командора: «Приду…» На самом деле, трагедийный сюжет и
конфликт пьесы разворачивается в пространстве языка.
Мы не знаем, за какие «преступления» доставлен в психушку
Гуревич, но мы видим, какую ненависть у облеченных властью
тупиц вызывает его речь, насыщенная парадоксами, пародиями,
на глазах создающая фантастические реальности из одного только
звучания слов. Униженный и стоящий перед судом Гуревич в сво
ем языке полностью свободен: это и высокая поэтическая свобода
(недаром он то и дело переходит на шекспировские пятистопные
ямбы), и свободное презрение ко всему официальному (так в духе
и ритме некрасовского «Кому на Руси жить хорошо» он сочиняет
стихотворение про соцсоревнование: «сколько можно выжать яиц
из каждой курицы-несушки»1). Он не бунтарь («Мне, например,
здесь очень нравится. Если что и не нравится — так это запрет на
скитальчество. И… неуважение к слову. А во всем остальном…»). Он —
юродивый скоморох, играющий со словами, потому что язык —
это единственная область, где он может осуществить свою свобо
ду, даже если эта игра и эта свобода идут ему во вред: иначе он
существовать не умеет.
Показательно, что и другие обитатели психушки также реали
зуют себя в языке. Староста 3-й палаты и диктатор 2-й Прохоров
устраивает виртуозные словесные фейерверки, пародирующие
1 Пьеса Ерофеева вошла в его наиболее полный однотомник «Оставьте мою
душу в покое» (М., 1995). Все цитаты приводятся по этому изданию. Также «Валь
пургиева ночь» была напечатана в сборнике «Восемь нехороших пьес» (М., 1990. —
С. 5 -7 5 ).
512 советскую официозную риторику: таков его суд над «контр-адми
ралом КГБ» Михалычем, «ядреным маньяком и сторожевым псом
Пентагона», приговоренным к «пожизненному повешению». Се
режа Клейнмихель (имя, опять-таки явно отсылающее к Некра
сову) и Пашка Еремин, несмотря на общую замороженность, в
минуты просветлений способны производить великолепные по
своему комизму обороты типа «его надо убивать вниз головой»,
«водку пьянствовал и дисциплину хулиганил». Вова, «меланхоли
ческий старичок из деревни», в своих монологах создает блестя
щую абсурдистскую пародию на «деревенскую прозу» с ее упое
нием природой:
Утром, первым делом как просыпаешься, …первым делом сни
маешь с себя сапоги… надеваешь телогрейку, береш ь с собой д о
кументы, и вот так, в чем мать родила, идешь в степь стрелять
окуней… А впереди — что-то черненькое белеется… Думаеш ь, м о
жет, просто куст боярышника?.. Да, нет. М ожет быть, армянин?..
Да нет, откуда в хвощах может быть армянин? А ведь это, оказы
вается, мой внучок Сергунчик, ему еще только четыре годика,
волосики на спине только начали расти, — а он уже все различа
ет… каждую пичужку изучает по внутренностям…
«Декламатор и цветовод» Стасик перечисляет названия выве
денных им растений, и этот список может конкурировать с на
званиями коктейлей из «Москвы —Петушков». В этом же ряду
оказывается и Алеха-диссидент, прославившийся своей способ
ностью метко сморкаться на «галстух» вышестоящего начальства
(в палате он поражает таким образом Борьку-мордоворота): «весь
город звал его диссидентом, их ошеломила безнаказанность и
новизна борьбы против существующего порядка вещей и субор
динаций».
Множеству разнообразных языков шутовской и юродивой сво
боды противостоит в пьесе как унылая серьезность казенного жар
гона («Ведь ни для кого не секрет, что наши недруги живут толь
ко одной мыслью: дестабилизировать нас, а уж потом оконча
тельно…»), так и угнетающее однообразие хамского мата «сестры
милосердия» Тамарочки и Борьки-мордоворота, которые «не смот
рят на больных, а харкают в них глазами. Оба они понимают, что
одним своим появлением вызывают во всех палатах мгновенное
оцепенение и скорбь, которой много и без того». Причина их зло
бы и ненависти к беспомощным «пациентам» в том, что у них нет
языка. Их мат заменяет отсутствие слова.
Но в том и состоит преимущество свободы языковой игры,
что, не имея никаких сцеплений с материальным миром, она
никак не зависит от господствующих обстоятельств. Будучи цели
ком и откровенно иллюзорной, она фактически отрицает реаль
ность насилия и насильников:
‘7—2926 513 Гуревич. Ведь… их же, в сущ ности, нет… Мы же психи… а
эти, фантасмагории в белом, являются нам временами… Тошнит,
конечно, но что же делать? Ну, являются… ну, исчезают… ставят
из себя полнокровных жизнелю бцев…
Прохоров. Верно, верно, и Боря с Тамарочкой хохочут и
обжимаются, чтоб нас уверить в своей всамделиш ности… что они
вовсе не наши химеры и бреды, — взаправдашние…
Правда, до появления Гуревича словесные импровизации Про
хорова, в сущности, умножают насилие — пусть и комически, но
он издевается над беспомощным Михалычем за то, что тот «изме
нил Родине с помыслом и намерением. Короче, не пьет и не ку
рит». Гуревич не пытается никого подчинить своей способности
творить словесные миры, он приносит с собой чисто утопиче
ский «умысел»: «Да, умысел был: разобщенных — сблизить. Злоб
ствующих — умиротворить, приобщить их к маленькой радости…
внести рассвет в сумерки этих душ, зарешеченных здесь до кон
ца дней…» И ему это удается: пир, разворачивающийся в палате
вокруг бутыли с метиловым спиртом, это действительно момент
родства душ и всеобщей карнавальной свободы, где все подвер
гается веселому сомнению. Но логическим итогом этого осво
бождения может стать только гибель всех участников пира. Неда
ром Гуревич обещает «взорвать» психушку вместе со всеми ее
палачами. Если насилие и насильники — всего лишь химера, бред
свободного сознания, то «взорвать» эту химеру можно лишь вме
сте с самим сознанием, что и происходит. Но финал пьесы вовсе
не выглядит как торжество свободы над «химерами»: ослепшего
от метила, но еще живого Гуревича топчет ногами Боренька-
мордоворот. Гуревич уже не видит «химеры», но это не спасает
его от бойни и не избавляет от боли. Утопия свободного созна
ния, требующая для своего осуществления «полной гибели все
рьез», не отменяет реальности душегубства и надругательства над
человеком:
Занавес уже закрыт, и можно, в сущ ности, расходиться. Но
там — по ту сторону занавеса — продолжается все то же, и без
милосердия. Рык Гуревича становится все смертельнее… Никаких
аплодисментов.
Вместо классицистского конфликта между долгом и чувством
Ерофеев разворачивает свою трагедию вокруг конфликта между
насилием и языком. Насилие безъязыко — оно утверждает свою ре
альность через боль жертвы. Чем больше жертв, чем сильнее боль,
тем основательнее эта реальность. Реальность хаоса. Язык свобо
ден, но он может противопоставить этой беспощадной реально
сти только свою иллюзорность, изменчивость, нематериальность:
создаваемая Гуревичем утопия языкового карнавала неуязвима в
своей беззащитности. Человек же в этой пьесе обречен на суще
514 ствование на границе языка и насилия (кто-то, конечно, как Борь
ка, однозначно связывает свою жизнь с властью насилия). Силой
сознания Гуревич создает вокруг себя языковой карнавал, но его
тело — а в психиатрической клинике и сознание тоже — продол
жает страдать от реальнейших пыток. В сущности, так возрождает
ся средневековый сюжет о тяжбе между душой и плотью. Но у
Ерофеева и душа, и плоть обречены: не только реальность наси
лия стремится растоптать творца веселых языковых утопий, но и
последовательная устремленность к свободе, прочь от химер так
называемой реальности, тоже ведет к самоуничтожению. Вот по
чему «Вальпургиева ночь» — это все-таки трагедия, несмотря на
обилие комических сцен и образов.
Заданные автором в названии пьесы культурные ассоциации
обнажают парадоксальность построенной им картины мира. Валь
пургиева ночь — это, с одной стороны, время раскрепощения от
социальных условностей, а с другой — время торжества бесов
ских, ведьминских сил. У Ерофеева оба эти значения совмещены:
торжество свободы неотделимо от гибели всех участников счаст
ливого «шабаша». Гуревич, казалось бы, выступает в роли Камен
ного гостя, т.е. посланца смерти. Но на самом деле он нарисован
как Дон Жуан — и его сцена с Натальей служит тому блестящим
подтверждением: он говорит стихами, он весь — любовь, поэзия
и жизнь. Неразличимость дьявольщины и свободы, жизни и смер
ти — такое видение крайне характерно для постмодернистской
философии и эстетики. Но Ерофеев не просто фиксирует это со
стояние бытия, у него именно релятивность мироустройства при
обретает значение трагической судьбы, с которой героически, зная
о неизбежности поражения, сражается Гуревич.
Помимо Ерофеева постмодернистская драма представлена та
кими авторами, как Алексей Шипенко (р. 1961)1 и Михаил Воло
хов (р. 1955)2, О. Мухина (пьесы «Таня-Таня», «Ю»), Евг. Гриш-
ковец («Как я съел собаку», «Одновременно»)3, а также Влади
миром Сорокиным (пьесы «Пельмени», «Землянка», «Доверие»,
«Щи», «Достоевский-Шр», киносценарий «Москва» [в соавтор
стве с кинорежиссером Александром Зельдовичем]4). Однако, по
жалуй, ебть только один писатель новой генерации, которому уда
лось построить свой театр как самостоятельное культурное явле
ние — со своей целостной эстетикой, философией, своим само
бытным драматургическим языком. Это — Нина Садур.
1 Шипенко А. Из жизни Комикадзе. — М., 1992; Его же. Смерть ван Халена / /
Театр. — 1989. — № 8; Его же. Археология / / Восемь нехороших пьес. — М., 1990. —
С. 223 — 270; Его же. Натуральное хозяйство в Шамбале / / Театр. — 1991. — № 7.
2 Волохов М. Игра в жмурики. — М, 1993; Его же. Великий утешитель. — М.,
1997.
3 Гришковец Евг. Город. — М., 2001.
4 Сорокин В. Собр. соч.: В 2 т. — Т. 2. — М., 1998.
Літературне місто - Онлайн-бібліотека української літератури. Освітній онлайн-ресурс.
Попередня: 3. Драматургия постмодернизма
Наступна: 3.2. Театр Нины Садур