Итак, диспозиция в пьесах Коляды такова: «дурдом», в кото
ром царит общая скука, где каждый погружен в свое одиночество.
Оба эти понятия сродни здесь таким «пороговым» понятиям, как
Пустота и Немота.
Толчком для сюжетного сдвига становится явление Пришель
ца из другого мира, где не знают «чернухи» (Антон в «Рогатке»,
Алексей в «Мурлин Мурло», Максим в «Сказке о мертвой царев
не»), И у обитателя «дурдома», измученного вселенской тоской,
рождается надежда на преодоление кошмара одиночества.
Но Пришельцы не оправдывают ожиданий. Да, они принесли
в «дурдом», не знающий никаких мер, градуированные эталоны
«правильной» жизни. И — обанкротились. Потому что оказались
рабами стандарта. Алексей — его активным пропагандистом, Мак
сим — послушным «совком», Антон — фрондером, не решив
шимся преступить нормы, которыми сам нудится.
Но все равно встреча с Пришельцем оказывается поворотной
вехой в духовной жизни тоскующего человека. Пусть герой, вы
звавший чувство, оказался псевдогероем, но чувство-то он вы
звал подлинное.
В душе человека, доселе заполненной только злобой или ту
пым безразличием, родилась любовь. И она озарила душу, освети
ла потемки, заставила оглянуться внутри себя.
Показательно, что сигналом очищения души героя становится
очищение речи. В «Рогатке», например, есть такая перекличка двух
диалогов. При первой встрече с Антоном Илья говорит: «На кухне
кран текёт».
Антон его поправляет: «Надо — “течет”… Илья. Грамотный ка
кой. Замечания будет делать». А потом, в сцене с Ларисой, когда
та, униженно выпрашивая у Ильи любовь, говорит: «Я ведь за
тобой хожу, убираю… Вон на кухне кран текёт, я его сделала…»,
Уже Илья ее поправляет: «Не “текёт”, а “течет”». «Грамотный ты
стал больно, гляжу…» — теперь уже замечает Лариса.
И она вообще-то не ошиблась. Илья и в самом деле «грамот
ный стал». В промежутке между этими диалогами есть поворотная
573 в развитии сюжета сцена. Антон произносит, красуясь своим от-
чаянством, такой монолог:
— …Ты знаешь, мне ведь так часто-часто хочется умереть…
(Антон сел на пол у ст ены, смотрит в пот олок, мечт ат ельно.)
Я умру — под машиной. Я даже знаю, как это будет. (Иописывает,
смакуя подробности.) И чернота! И темнота! И смерть! Красиво
как! Ага? Классно!
{П ауза.)
Илья. Ты чего? Ты… умереть хочешь? Правда?
А н т о н. А что? Жить хорошо? Да? Что хорошего? Незачем жить.
Не-за-чем. Вот так.
(Илья подъезжает к Антону, сидящему на полу, и начинает хлес
тать его по щекам, бить кулаками.)
Илья. Гнида, гнида! Вон, скотобаза! Вон! Скотобаза, падла,
пошел отсюда, ублюдок! Носишься со своими ногами, как дурень
с писаной торбой, пошел, скотобаза, пошел, вон, вон, вон!!! (Вы
толкал Антона, захлопнул дверь…)
Отчего так взорвался Илья? Ведь их первая встреча произошла
тогда, когда сам Илья как раз и норовил сунуться под колеса, а
Антон его удержал. Но теперь, с появлением в его «берлоге» Ан
тона, чистоплотного, отзывчивого, нормального парня, с зарож
дением привязанности к нему, перед Ильей, который доселе знал
и видел вокруг только грязь и зло, стала открываться ценность
Жизни — сама Идея Жизни стала обретать положительное, высо
кое значение. И поэтому инфантильная, легковесная болтовня
Антона о смерти стала теперь нестерпимой для Ильи.
Здесь необходимо сказать о месте мотива смерти в драматиче
ском действии у Коляды.
Уже Александр Вампилов, а вслед за ним драматурги «новой
волны» стали настойчиво вводить в свои пьесы «пороговые ситу
ации». Но у Вампилова герои «Провинциальных анекдотов» попа
дали в «пороговые ситуации» что называется сдуру, проходили
сквозь них и, оклемавшись, возвращались в свое одноклеточное
состояние. Герои многих пьес Людмилы Петрушевской постоян
но живут «над бездной». Но они ни сном, ни духом не осознают
«пороговое™» своего существования — только в глазах зрителя их
слепое копошение и мелочная суета над «бездной» выглядят бес
смысленным абсурдом.
Коляда же идет дальше. Фабулы в его пьесах — это либо анек
дотические ситуации, либо розыгрыши. А розыгрыш — это особая
форма драматической активности персонажей. Они нетерпеливы
(и «артисты», и «озлобленные»), они не могут дожидаться, пока
повернется скрипучее колесо судьбы. Они сами провоцируют,
подстегивают, конструируют ситуацию выбора. Но — подчерк
нем — выбор этот из категории «последних»: начиная с самой
первой пьесы «Играем в фанты», герои Коляды делают полем ро
574 зыгрыша «пороговую ситуацию» — они хотят заглянуть в «бездну»,
чтоб обдумать самое главное. Так до чего же додумывается человек
из «дурдома»? Каково ему живется с его открытиями?
В «тяжелых» пьесах Коляды довольно часто есть такая сюжет
ная ступень: испытав озарение любовью, человек из «дурдома» не
находит никакого душевного облегчения. Наоборот! В свете Идеи
Жизни как высшей ценностной меры человек, который вполне
притерпелся к «дурдому», выработал соответствующие способы
самообороны (холодная злоба или тупое безразличие), вдруг на
чинает понимать, как же беспросветно жутко он существует, на
сколько расходится его «чернушная» житуха со смыслом, кото
рый должен же быть, раз ты явился на этот свет.
С этого момента начинается новая, наиболее драматическая
фаза сюжета. Самый крайний вариант ее развития и разрешения
представлен в «Сказке о мертвой царевне» (1990). Главная героиня
этой пьесы, Римма, находится на последней ступени распада лич
ности: никакой женственности, отупелость и бесчувствие (она
ветеринар, привычно умерщвляющий бездомных собак и кошек),
какая-то одичалая, грязная речь («тыр-тыр-на-ты», так ей слы
шится по радио слово «альтернатива»). Появление в запущенной
комнатухе ветлечебницы нового человека, не дерганного, не
выделывающегося, не опустившегося, а просто спокойного, ров
ного Максима (да еще счастливого — «у него — две макушки»)
потрясает Римму, она тянется к нему.
Она начинает исповедоваться перед Максимом. А исповедь —
это уже рефлексия, это уже работа самосознания. И первым ша
гом сознания Риммы становится открытие: «Я ведь вижу, что плохо
живу». Причем фраза «плохо живу» означает нечто иное, чем кон
статацию бытовой неустроенности и социальной маргинальности.
«Плохо живу» — это самооценка в свете Идеи Жизни. Не случай
но за первым шагом следует раздумье Риммы, но раздумье не о
себе, не о своем обустройстве, а совсем о другом — о секрете
смерти. Она по роду службы всегда стоит над бездной, вроде не
задумываясь отправляет туда своих «пациентов», а тут заглядыва
ет в бездну и задается вопросом:
А я им в спину — плюс, в башку — минус, двести двадцать на
рубильник, брык! — и готово. Только-только бегало: веселое, смеш
ное, котенок маленький, беленький, — брык! — и нету… Откуда
взялось, куда ушло — не знаю. Куда у них девается ихнее? А? (П а
уза.) Я все понять хочу и не пойму. Только что вот было и нету.
И лежит. И холодное. И назад не сделаешь.
Ударившись мыслью о тайну исчезновения жизни, Римма хо
чет найти какие-нибудь способы сохранения того, что существо
вало, что было на этом свете. «У меня вот мечта есть одна: чтобы
Кто-нибудь про меня написал рассказ или повесть, или даже ро
575 ман», — делится она с Максимом. — «…Ну, чтоб осталось что-
нибудь, что ж я, так вот помру — и ничего не останется? А так
бы — люди читали, знали бы, что я была когда-то, жила вот, с
собаками разговаривала, за коровой ухаживала…» Мечта высказа
на как-то по-детски наивно, да и выражена она смешно — коря
выми, спотыкающимися фразами. Но на фоне предыдущих почти
сплошь матерных «заворотов» Риммы это уже нечто цивилизован
ное.
Следующая ступень. Не умея еще додумывать свои смутные
мысли, а значит оформлять их собственным словом, Римма ищет
чужое слово, которое бы адекватно выражало ее состояние. И она
его находит — занимает у Пушкина, в «Сказке о мертвой царев
не». Римма читает наизусть: «И в хрустальном гробе том… Спит
царевна вечным сном…» — и сразу же, без перехода, — «А он ее
потом ка-ак поцелует, она — раз! — и живая стала, вот так. Не
дура». Возникает какой-то щемящий диалог между высоким, хру
стальным словом Пушкина и примитивной речью Риммы: вроде
и смешно, и наивно такое сочетание, но — чувство героини омы
то пушкинским словом, очищено и возвышено им.
Конечно, Римма хочет «при помощи» Пушкина объясниться с
Максимом. Но та аналогия, которую нашла Римма: она — мертвая
царевна, Максим — царевич Елисей, — никак не воспринимает
ся самим Максимом. Чувствующий и мыслящий стереотипами,
он не способен разглядеть за грубой, отталкивающей коростой
живую, измученную душу Риммы. Отчаянное, откровенное выма
ливание Риммой любви, этот последний шанс на человеческую
жизнь, Максим с презрением отвергает.
В чем же корень нравственного расхождения между Максимом
и Риммой? Различие это потом оформится в афористически крат
ком, даже рифмбй усиленном, обмене репликами:
Р и м м а. А ты о ней никогда не думаешь?
Максим. О чем?
Р и м м а. О смерти? Никогда?
Максим. Мне некогда. Я — живу. Плохо ли, хорошо ли —
живу!
Римма. Аяс детства только о смерти и думаю.
Максим из тех, кто не задается «последними вопросами». По
тому-то у него и нет подлинной нравственной меры ни чужой, ни
собственной жизни. У Риммы же, задумавшейся о хрупкости че
ловеческого существования, вот сейчас, на наших глазах, проис
ходит осознание этой меры.
И в духовном противоборстве с Максимом Римма все-таки
одерживает верх. Своей отчаянной открытостью, своим бесстра
шием перед «последними вопросами» она что-то сдвинула в душе
Максима. И у него, как у Риммы, тоже начинает «болеть», и он,
576 доселе вполне уравновешенный и довольный собственным суще
ствованием, впервые сам задумывается: «…Скажи мне, вот это
вот настоящее, да?» — ищет он ответа у Риммы. — «…Ну, что
происходит с нами со всеми — это вот то, для чего мы появи
лись? Да? Другого уже, значит, не будет, так? Вот эта вся глу
пость, суета… вот эта… ерунда вся, это вот все — настоящее, дано
нам, чтобы жить, да? Да? Да?!»
В сюжете духовного противоборства главных героев «Сказки о
мертвой царевне», Риммы и Максима, наиболее явственно про
ступает принципиально важная для Коляды антитеза двух фило
софий существования. Эта антитеза определяется отношением ге
роев к «последним вопросам». Оказавшись «на пороге», даже са
мые развеселые «артисты», действительно, на какое-то мгно
венье задумываются о смысле собственной жизни. Но все это чаще
всего происходит в пьяном угаре, проскальзывает мимо души,
забалтывается ерничеством либо просто вытесняется из сердца —
чтоб не беспокоило.
Другая, противоположная философия воплощена в позиции
человека «порогового сознания» — того, кто живет с ощущением
«бездны». В пьесах Коляды рубежа 1980— 1990-х годов такие пер
сонажи не редкость. Но Илье из «Рогатки» и Римме из «Сказки о
мертвой царевне» принадлежит особое место: они на наших гла
зах приходят к «пороговому сознанию» и — по сюжетной логике
— возвышаются духовно над своими сценическими антагониста
ми, будь то «артисты», носители карнавального мироощущения,
или Пришельцы, носители среднестатистической нормы.
У Коляды «карнавальный человек» предстает в фарсовом све
те, а человек «порогового сознания» — по преимуществу, в тра
гическом.
Смысл такой эстетической поляризации персонажей очевиден:
«карнавальный человек» бежит от «последних вопросов», он го
тов поступиться своей духовной сущностью ради душевного покоя,
а человек «порогового сознания» не отказывается от своей духов
ной сущности ради покоя неведения, он сам идет навстречу «пос
ледним вопросам», старается понять, постигнуть мучительную
тайну бытия-небытия. Римма-ветеринарша, которая читала наи
зусть «Сказку о мертвой царевне», вряд ли знала строки Пушкина
«Я жить хочу, чтоб мыслить и страдать», но, в сущности, она
совершила восхождение с самого дна вегетативного существова
ния на вершины именно такого, гордого само-сознания, которое
выразило себя в пушкинской формуле.
Но какова цена «самостоянья человека» (воспользуемся еще
одной формулой Пушкина)?
Во все времена веселое профанирование, которым «заговари
вает» смерть «карнавальный человек», опирается на религиозную
модель мира. В этой модели, кроме «этого света», есть еще и «тот
1 9 — 2926 577 свет», «за порогом» есть еще и иной мир — пусть анти-мир, пусть
«кромешный мир», но он есть. Со Страшным судом, но судом
справедливым — и на его милость можно уповать. Словом, смерть
не убивает надежду на инобытие. И «карнавальный человек» сво
ими действиями — глумлением и пародированием, в сущности, и
пытается установить фамильярный, неофициальный контакт с «тем
светом».
Человек «порогового сознания» принадлежит к безрелигиоз-
ной мировоззренческой традиции. Для него «за порогом» нет ни
чего. Никакого инобытия, только не-бытие. Даже не пустота, а
ни-что. В отличие от религиозного человека, он не надеется на
помощь неких высших, трансцендентных сил. Он ни на кого не
перелагает ответственность за свою судьбу. Он полностью ответ
ствен за себя. Коляда достаточно взвешенно рассматривает пози
цию человека «порогового сознания», обнаруживает таящиеся в
ней опасности и осмысляет условия достойного выбора. Один,
самый страшный, вариант обозначен драматургом в образе жизни
уголовника Валерки из пьесы «Чайка спела», который избрал в
качестве компенсации онтологической «безнадёги» насилие и звер
ство («Я, говорит, себя человеком только тогда чувствую, когда
кому-нибудь к горлу нож приставлю»). Объяснение подобной форме
самореализации найти нетрудно: здесь мы имеем дело с феноме
ном полой души — души, для которой нет на свете ничего доро
гого и святого, души, которая ничем не защищена от онтологи
ческого ужаса. Голый человек на голой земле.
Но «пороговое сознание» центральных персонажей «Рогатки»
и «Сказки о мертвой царевне» принципиально отличается от об
раза мыслей Валерки из «Чайки». У Ильи и Риммы возвышение
к «пороговому сознанию» переплетается с озарением любовью.
И оказывается, при диалогическом взаимопроникновении этих,
казалось бы, несовместимых душевных процессов происходит по
стижение ценностного смысла бытия: у человека из «дурдома»
зарождается нравственное отношение к жизни, точнее — он на
чинает вырабатывать свою, взыскательную систему этических ко
ординат.
И в этом он тоже отличается от «карнавального человека»,
который со своей верой в то, что «кривая вывезет», интуитивно
ориентируется на религиозную модель мироздания. Для человека
с религиозной интуицией этические ценности существуют как
нечто предзаданное высшими силами и обладающее порожда
ющей волей, он верит в их чудодейственную силу, он верит, что
эти ценности его спасут. Человек безрелигиозный знает — для
того, чтобы ему остаться человеком, он сам должен эти ценно
сти созидать и спасать. Даже ценой собственной жизни!
Выстраданный человеком «порогового сознания» этический
императив накладывает на него тяжелейший груз ответственно-
578 сти — он не позволяет жить дурно, т.е. существовать в разладе со
своей духовной сутью. В свете нравственной меры, признаваемой
над собою в качестве высшего закона бытия, герой Коляды и осу
ществляет акт «воления». И тем самым поднимается над роком —
ибо его судьбу определяет не некая высшая воля, не некий все
властный закон, не случай, а собственный осознанный выбор.
Герои «Рогатки» и «Сказки о мертвой царевне», Илья и Рим
ма, сами совершили свой выбор по этому высшему нравственно
му кодексу: они предпочли вообще не жить, чем продолжать су
ществовать не по-человечески.
Выбор трагический. Но почему же в «Сказке о мертвой царев
не» так настойчиво звучит мотив света? Потому что человек, рож
денный и взращенный «дурдомом», но пробившийся, обдирая
кожу, к Идее Бытия, самим разрывом с «чернухой» признает вер
ховенство над собою Света, символа разума и духовной озарен
ности. Себя он уже судит по законам Света, и в последнем своем
выборе он уже осуществляет себя как личность. И оттого «фарс
только для взрослых» превращается в «Сказку о мертвой царевне»
со всем шлейфом романтических ассоциаций, которые вызывает
этот пушкинский текст.
Літературне місто - Онлайн-бібліотека української літератури. Освітній онлайн-ресурс.