Как известно, многие открытия литературы 1920—1930-х го
дов были либо насильственно приглушены, либо задушены вместе
с их авторами. И потому только в конце 1970 — начале 1980-х годов
выходит на литературную сцену поколение, усвоившее уроки за
прещенной классики. В 1990-е годы уже есть основания говорить о
постреализме как об определенной системе художественного мыш
ления, логика которого стала распространяться и на мэтра, и на
дебютанта, как о набирающем силу литературном направлении
со своими стилевыми и жанровыми предпочтениями. (1) Первые значительные шаги в направлении постреализма в
современном литературном процессе были сделаны в конце 1970 —
начале 1980-х в поздней прозе Юрия Трифонова («Опрокинутый
дом», «Время и место») и в так называемой «прозе сорокалетних»
(В.Маканин, А. Ким, Р. Киреев, А. Курчаткин и некоторые дру
гие). Показательно, что и проза Трифонова, и проза «сорокалет
них» при своем появлении немедленно вызвали критические об
винения, во-первых, в расплывчатости, а то и в отсутствии «ав
торской позиции», а во-вторых, в мелкотемье, в уходе от круп
ных социальных проблем. Однако и Трифонов, и вслед за ним
«сорокалетние» сознательно стремились к амбивалентности ху
дожественного образа, превращающей художественную оценку
в напряженную и зачастую неразрешимую проблему. Что же ка
сается «мелкотемья», то тут стратегии Трифонова и «сорокалет
них» разнятся: для Трифонова бытовая, повседневная жизнь во
площала подлинную, не видную глазу, сущность истории, в своих
последних произведениях он полемически противопоставил ис
торию, запечатленную в быту, «Большому времени» историчес
ких событий — как настоящее и глубинное внешнему и лживому.
В отличие от Трифонова, «сорокалетние» обнаружили в подроб
ностях бытовой жизни то, что повторяется из века в век, неза
висимо от исторического фона. Они увидели быт как экзистенци
альный процесс, напрямую соединяющий человека с вечностью. При
таком подходе социальные проблемы воспринимались ими как
временная вариация вечных условий существования — всегда
трудных и непоправимо драматичных в любую эпоху, при лю
бом режиме1. В этом смысле первые шаги современного постреа
лизма были отмечены демонстративным отходом от социально
го пафоса всей предшествующей литературы. Пафосу социально
сти литература «сорокалетних» противопоставила пафос частной
жизни — не убогой и ограниченной, как предполагала соцреа-
листическая традиция, а насыщенной сложными философски
ми коллизиями, разворачивающимися в ежедневной борьбе «ма
ленького человека» с безличным, отчужденным житейским хао
сом. Наибольшей яркости этот тип художественного сознания до
стигает в творчестве Владимира Маканина: идеи «поколения со
рокалетних» легли в основу его собственного экзистенциального
мифа, далеко вышедшего за пределы эстетической платформы
<сорокалетних» (см. о нем ниже).
1 Более подробно о прозе «сорокалетних» см.: Дедков И. «Когда рассеялся
лирический туман…» / / Лит. обозрение. — 1981. — № 8. Собственно с этой,
резко критической, статьи началась бурная дискуссия о «сорокалетних», кото
рая шла на страницах «Литературного обозрения» вплоть до первых номеров
1982 года. См. также: Курчаткин Л. Бремя штиля //Л и т. обозрение. — 1980. —
N° 12.-С . 2 6 -3 0 .
589 Экзистенциальное и метафизическое осмысление хаотичной,
а то и абсурдной повседневности, начатое «сорокалетними», в
1990-е годы было продолжено в поэзии Сергеем Гандлевским,
Бахытом Кенжеевым, Вениамином Блаженным, Николаем Ко
ноновым, Михаилом Айзенбергом, Ларисой Миллер, Владими
ром Гандельсманом; а в прозе — Марком Харитоновым (роман
«Линии судьбы, или Сундучок Милашевича»), Андреем Дмитри
евым (повести «Воскобоев и Елизавета», «Поворот реки», роман
«Закрытая книга»), Юрием Буйдой (сборник рассказов «Прусская
невеста»), Александром Верниковым (сборник рассказов «Дом на
ветру», повести «Никто не забыт, ничто не забыто», «Зяблицев,
художник», «Легкая тяжесть в легких»), Ириной Полянской (рас
сказы, романы «Прохождение тени» и «Читающая вода»), Дмит
рием Бакиным (сборник рассказов «Страна происхождения»),
Михаилом Шишкиным (романы «Всех ожидает одна ночь» и «Взя
тие Измаила»), Евгением Шкловским (сборники рассказов «За
ложники» и особенно «Та страна»), О социально-философской
основе этого направления хорошо сказал М. Эпштейн (он писал
о поэтах группы «Московское время»):
«Все они, дети своего безвременья, испытали не только негативное
воздействие исторического застоя, превратившее их в «задержанное» «за
стоявшееся» поколение, но и позитивное ощущение сверхисторических
устоев, обнажившихся на отмели последних десятилетий. Безвременье —
пародийный памятник вечности»1.
(2) Другое течение в постреализме 1980— 1990-х годов связано
с переосмыслением фундаментальных религиозно-мифологических си
стем путем создания современных версий Священного писания. Наи
более показательно в этом плане творчество Фридриха Горен-
штейна (1932 — 2002). В его повестях и романах («Искупление»,
«Ступени», «Чок-Чок») внешне все выглядит вполне реалистич
но, но на самом деле все коллизии строго подчинены логике
мифа: герои заново, в самых, казалось бы, неподходящих и при
этом изображенных с натуралистической дотошностью, обстоя
тельствах, переживают древние ритуалы, наполняя конкретным
психологическим смыслом вековечные архетипы, всей кожей,
физиологией своей возрождая логику любого мифа и ритуала —
претворение Хаоса в Космос, добывание сакрального знания о
бытии из глубины самой обыденной, даже «низменной» прозы
жизни2.
1 Эпштейн М. Вера и образ: религиозное бессознательное в русской культуре
XX века. -ТепаПу, 1994. – С. 83.
2 См. анализ романа «Искупление» и повестей «Ступени» и «Чок-Чок» в ста
тье М.Липовецкого «Рожденные в ночи»: (Детство—отрочество—юность: Вер
сия Фридриха Горенштейна» / / Детская литература. — 1992. — № 9. — С. 38, 39)-
590 В художественном мире Горенштейна на первое место выходит
вечная борьба между добром и злом как универсальный конф
ликт, бурлящий в подсознательных глубинах отдельного челове
ческого существа и в немыслимо бескрайних просторах Вселен
ной. Во всех произведениях писателя так или иначе встает вопрос
о злодеянии — будь то убийство одичалым от злобы дворником
своих соседей («Искупление») или многовековые гонения на це
лый народ («Псалом») — и возмездие за него.
«В известном смысле творчество Горенштейна — это нравственно
этический суд над человечеством, пережившим свое грехопадение,
Страшный суд, который незримо вершится от лица Того, кто говорит:
«Мне отмщение, и аз воздам». Отсюда стремление Горенштейна обрести
торжественную и грозную интонацию ветхозаветного библейского пове
ствования, нащупать в бытовой вязи людских поступков и судеб нето
ропливый ритм неотвратимо осуществляющейся вечности»1, —
так определяется главная «идея-страсть» писателя и его стиль. Но
в наибольшей степени эта характеристика относится к централь
ному произведению Горенштейна — роману «Псалом»2.
В предисловии к первой публикации романа в России
Вяч.Вс.Иванов предупреждал читателей о том, что это произве
дение «принадлежит к числу книг совершенно особого рода, по
строение которых не подчиняется никаким ранее установленным
правилам»3.Необычность романа Горенштейна состоит прежде
всего в том, что здесь грубая историческая и социальная действи
тельность сюжетно и стилистически сращена с мотивами, образа
ми и сентенциями из Священных книг. Библейские образы и по
учения актуализированы, осовременены и парадоксально переос
мыслены писателем.
«Псалом» имеет подзаголовок: «роман-размышление о четырех
казнях Господних». Речь идет о тех карах, которые названы в Свя
щенном писании: «первая казнь — меч, вторая — голод, третья —
зверь, толкуемый как похоть, четвертая — болезнь, моровая язва».
В романе Горенштейна все эти казни Бог насылает на Россию в
XX веке, в советскую эпоху. О казни голодом повествуется в пер
вой притче — 1933 год, Харьковщина, голодомор как результат
коллективизации; о казни мечом — во второй притче, теперь со
бытия протекают в начале Отечественной войны под Ржевом,
1 Кондаков И. В. Горенштейн Фридрих Наумович / / Русские писатели 20 века:
Биографический словарь / Гл. ред. и сост. П.А. Николаев. — М., 2000. — С. 199.
2 Роман «Псалом» закончен в 1975 году, опубликован в 1986 году в Мюнхене
(издательство «Страна и мир»), в России напечатан в журнале «Октябрь» (1991,
№ 10-12; 1992. -№ 1 -2 .
3 Октябрь. — 1991. — № 10. — С. 3. Вместе с тем Вяч. Вс. Иванов отмечает
близость «Псалма» к традиции европейского философского романа (Кафка,
Муз иль, Брох), сходство с «магическим реализмом» латиноамериканцев Варгаса
Льосы или Гарсиа Маркеса.
591 оккупация, насильственная отправка мирных жителей в Герма
нию; об испытании похотью — третья притча, события происхо
дят в первый послевоенный год в городке Бор Горьковской обла
сти; казнь моровой язвой представлена в притче о болезни духа —
так называет автор трусливый отказ героя притчи, искусствоведа
Иволгина, от своего национального достоинства, в начале 1950-х
годов, в разгар антисемитской кампании.
Совершенно естественно, что в романе о казнях Господних в
качестве сквозного героя всех притч выступает Антихрист, «Дан
их колена Данова, Аспид, созданный не для Благословения, а для
Суда и Проклятия». Но, вопреки евангельскому протосюжету,
Антихрист, «сын Божий, посланный для проклятия», не выпол
няет задание Господа — не осуществляет Суд и Возмездие. Ибо,
видя, какие муки претерпевают в России ни в чем не повинные
женщины и дети, Дан-Антихрист проникается состраданием к
этим людям, делится с ними хлебом изгнания, прирастает к этой
земле, кровно сливается с ее народом. А затем бессмертный Анти
христ и сам испивает полную чашу мук смертного русского еврея,
чья любовь к земле, в которой он укоренился могилами своих
прадедов, и отцов, наталкивается на неприязнь и оскорбления со
стороны разнокалиберных «часовых нации». Дана-Антихриста,
вступившего в романное событие в облике юноши, почти маль
чика, за тридцать лет странствий по «кровавой, попираемой зем
ле» сострадание и страдание делают «постаревшим и поседевшим,
со спиной, веками сгорбленной».
Никакого сюжетного разрешения вечного конфликта между
добром и злом в романе нет, да и быть не может. Фабулу автор
замыкает смертью Дана, а осмысление конфликта переводит в
риторический план: заключает роман притчей о пятой казни —
казни жаждой и голодом по Слову Господнему. Здесь уже «Пса
лом» начинает скорее походить на богословский трактат, где орга
ническое саморазвитие художественного мира подавляется жест
кой монологичностью авторской проповеди. Не случайно «Пса
лом» вызвал очень противоречивую реакцию — им восторгаются
и в то же время ужасаются, с ним в чем-то соглашаются, а в чем-
то бескомпромиссно спорят1. Но творческий опыт Горенштейна
со всеми его озарениями и заблуждениями в высшей степени по
казателен для того течения в постреализме, которое представляет
собой современные версии Священных книг.
1 См.: Иванов Вяч. Вс. <Предисловие к роману «Псалом»> / / Октябрь. — 1991. —
№ 10. — С. 3 — 6; Хазанов Б. Одну Россию в мире видя. <Предисловие к роману
«Псалом»> / / Октябрь. — 1992. — № 2; Померанц Г. Псалом Антихристу: О рома
не Фридриха Горенштейна и не только о нем / / Лит. газета. — 1992. — № 13. —
25 марта. — С. 4; Тихомирова Е. Эрос из подполья / / Знамя. — 1992. — N5 6;
Твердислова Е. С. Споры о Ф.Горенштейне / / Общественные науки за рубежом:
Реферативный журнал. — Сер. 7. Литературоведение. — 1992. — № 5 —6. Аналогичные художественные эксперименты были предприняты
Александром Иванченко в романе «Монограмма», Алексеем Сла-
повским в романе «Первое второе пришествие», Владимиром Ша
ровым в романах «Репетиции», «Воскрешение Лазаря». Во всех
этих произведениях рецепты мировой гармонии, предлагаемые ав
торитетнейшими религиями, оказываются несовместимыми с тра
гедиями индивидуальной человеческой жизни. Но зато выясняет
ся, что единичные, случайные, а то и «грешные» озарения частного
человека, подвергаемого в двадцатом веке бесчисленным «казням Гос
подним», способны осветить (пускай на мгновение) «связь всего суще
го» и тем самым возвыситься до универсального масштаба. Как пра
вило, эти озарения связаны с обретением любви к другому чело
веку — с ощущением неразрывного сцепления своей судьбы с
судьбой другого. Все эти романы, с одной стороны, раскрывают
трагедию богооставленности, демонстрируя провал надежды на
всеобщее и универсальное спасение; а с другой — отстаивают
способность отдельного человека привносить свои собственные,
личные, смыслы в экзистенциальный хаос и, сопрягая свои смыс
лы со смыслами другого, тоже частного, тоже заброшенного,
человека, создавать метафору всеобщей связи явлений в про
странстве собственной судьбы. Парадоксальным образом совме
щение (ради диалога и взаимного испытания) мифологических
и легендарных архетипов с натуралистически воссозданной по
вседневностью приводит к наиболее сильному эффекту не в мно
готомных романах, а в минималистском масштабе — как, на
пример, в прозе и драматургии Людмилы Петрушевской (о ее
поэтике см. ниже).
(3) Еще одно течение, несомненно, развивающееся в коорди
натах постреализма, получило в критике название «новый авто
биографизм». Его родоначальником, бесспорно, является Сергей
Довлатов, превративший собственную биографию в неисчерпа
емый источник абсурдных, трагикомических, сюжетов (подроб
ный анализ его поэтики см. ниже). В литературе 1990-х годов «но
вый автобиографизм» представлен «Трепанацией черепа» (Малый
Букер 1994 года) и «НРЗБ» Сергея Гандлевского, «Альбомом для
марок» Андрея Сергеева (Букеровская премия за 1996 год), «Бес
конечным тупиком» Дмитрия Галковского, мемуарами Евгения
Федорова. Парадоксальность этой поэтики связана с резким нару
шением «абсолютной эпической дистанции» от описываемых со
бытий. Авторы этих произведений вспоминают повседневность, а
не события, помеченные печатью «Большой Истории», и вспо
минают не через много лет, а с достаточно близкой временной
дистанции, превращая в персонажей мемуаров живых и активных
коллег-современников. Незавершенность автобиографического
опыта неизменно подчеркивается: так, Довлатов многократно
варьирует версии одних и тех же событий собственной биогра
593 фии, а Галковский пишет в форме бесконечного ветвящегося ком
ментария к малозначительному исходному тексту. Эти произведе
ния также посвящены истории поединка личности с хаосом жизни, в
данном случае — через построение родной современности как един
ственного, изнутри освоенного и наполненного субъективными смыс
лами и связями, только автору принадлежащего отрезка истории и
вечности. Достоверность же личности автора (он же центральный
герой), среды, персонажей придает этому философскому экспе
рименту реалистическую убедительность.
Как правило, постреалистические произведения 1980— 1990-х го
дов довольно активно используют эстетический арсенал постмо
дернизма (интертекстуальность, многостильность, игровые отно
шения между автором и героем, «открытость» текста для интер
претаций и вариантов). Но главное воздействие постмодернизма
видится в том, что постреализм воспринимает постмодернист
скую художественную логику, направленную на построение взрыв
чатого компромисса между философскими или эстетическими про
тивоположностями. Правда, если в постмодернизме такой «пара
логический» компромисс осуществляется на уровне авторского
сознания, в концепции художественного мира в целом, то в по
стреализме аналогичный компромисс осуществляется в жестко
локализованном пространстве и времени героя, в сюжете его или
ее жизни (нередко даже подчеркнуто освобожденном от элемента
вымысла, т.е. авторского произвола).
Это могут быть поиски компромисса между жизнью и литера
турностью («чернухой» и мифом), которые в буквальном смысле
приводят к взрыву в «Воскобоеве и Елизавете» Дмитриева, к ли
тературному взрыву-скандалу в «Бесконечном тупике» Галков
ского, к трагедийности судеб героев Петрушевской, к экспрес
сивным оксюморонам исповедей Гандлевского (в поэзии и про
зе), Сергеева, Евг. Федорова.
Это могут быть поиски компромисса между абсурдом и жиз
ненной нормой, философским законом бытия — в первую оче
редь характерные для автора и лирического героя Довлатова, но
также очень значительные для исканий героев Горенштейна, Иван
ченко, Шарова.
Это могут быть поиски компромисса между сознательными ори
ентирами существования и бессознательными «голосами», архе
типами, немотивированными импульсами: на основе этого конф
ликтного компромисса строит свою художественную философию
Маканин, и именно внутренняя конфликтность, неустойчивость
компромисса служит источником постоянной динамики его ху
дожественной мифологии, страхуя ее от застывания и завершен
ности. Эта коллизия также очень существенна для поэтики Марка
Харитонова, Юрия Буйды, Ирины Полянской и Александра Вер
никова.
594 Разумеется, постреализм 1990-х годов знает и другие направ
ления философского поиска. Но важно подчеркнуть, что знаком
достигнутого (хотя и обязательно непрочного) философского ком
промисса в постреализме становится эмоционально-интуитивное
постижение героем «связи всего сущего», выражающееся преж
де всего через обретение личной ответственности. Герой пост
реализма, как и постмодернистский автор, воспринимает мир как
хаос и пустоту, но, в отличие от постмодернистского автора, при
нимает на себя ответственность хоть не за весь мир, а всего лишь
за примыкающий к человеку небольшой пространственно-времен
ной фрагмент этого мира — пытаясь согреть его обитателей своим
дыханием, заполнить пустоту своими субъективными смыслами,
своим телом, чувствами, мыслями. Постреалист убежден в том,
что эти хрупкие, подчас абсурдные, личные смыслы могут быть
преобразованы в объективные — связывающие мироздание, стро
ящие порядок из хаоса и внутри хаоса. Единственный путь тако
го преобразования — это ответственный диалог, который ведет
герой, сопрягая собственную раздробленную, «фантичную» тра
гикомедию жизни с «фантиками» такого же единственного дру
гого.
Интересно, что фактически у всех русских «постреалистов» так
же, как и в американском «актуализме», оживает жанровый архе
тип романа воспитания, традиционно сосредоточенный на сопря
жении ограниченного личного опыта со множеством истин «дру
гого» человека. В современном постреализме встречаются как пря
мые версии этого жанра — в «Монограмме» А. Иванченко или
«Знаке зверя» О. Ермакова, так и структурные элементы этого
жанра, как-то диалог Учителя и Ученика (учеников), проступаю
щий в основе «Репетиций» В. Шарова, «Сундучка Милашевича»
М.Харитонова, «Первого второго пришествия» А. Слаповского,
или же парадоксальная «учительность» абсурдных или анекдоти
ческих притч С. Довлатова, Л.Петрушевской, В. Маканина. При
чем в постреализме традиция романа воспитания, как правило,
сплетается с абсурдным поиском так, что герой редко обретает в
конце истину: значимыми — не только для автора или читателя,
но и для самого героя, в первую очередь, — оказываются пораже
ния, именно они наполняют жизнь личным и неотчуждаемым
смыслом. Так постепенно, усилиями самого человека, пусть и но
сящими броуновский, т.е. неупорядоченный, случайностный, ха
рактер, через разрушение и поражения («Разрушится, глянь, но
вое зеленеет что-то, разрушительное тоже, как-то по костям себя
собирает и живет…» — Л. Петрушевская) выращивается, строит
ся хаосмос человеческой жизни, центральный, пожалуй, фило
софский мотив современного постреализма.
«Посох мой — моя свобода, сердцевина бытия…» — восклицал
в 1914 году молодой Мандельштам. А вот эстетическое кредо со
595 временного писателя, Фазиля Искандера: «Размышляя о том, что
лежит в основе художественного творчества и что лежит в основе
того удовольствия, которое мы от него получаем, я прихожу к про
стому выводу, что творчество не имеет другого содержания, кроме
свободы. О чем бы писатель ни писал, творчеством, мне кажется,
становится то, что он пишет тогда, когда внутри того, что он пи
шет, конечная цель — свобода». И в модернизме Серебряного века,
и в авангарде 1920-х годов, и в литературе нравственного сопро
тивления сталинской эпохи, и во всем диапазоне неофициальной
литературы — от Солженицына и Синявского до молодежного ан
деграунда 1980-х годов, да и в той части подцензурной литературы
1960— 1970-х годов, что создавалась «фронтовиками» и «шестиде
сятниками», — везде свобода осознавалась как высшая духовная
ценность. Постмодернизм возникает как продолжение этой тен
денции, превращая сам процесс построения текста в процесс
оформления свободного, ничему не подвластного, сознания.
В постреализме же в XX веке ценность свободы подвергается
сомнению, и на первый план выдвигается концепция смысла как
непременного условия свободы, такого условия, без которого
сама свобода превращается в безделку, игрушку, пустышку — в
«невыносимую легкость бытия«, по выражению Милана Кундеры.
У постреалистов постижение человеком «связи всего сущего» не
обходимо предполагает несвободу, даже поиск желанной зависи
мости. В их произведениях проблема свободы и смысла получает
парадоксальное разрешение: лишь в полной мере проникнувшись
экзистенциально осмысленной несвободой, человек может выстоять
в катастрофическом, релятивном и хаотичном мире.
Однако в литературе 1980—1990-х годов обнаружились и ту
пики этой тенденции. Показателен в данном случае пример ро
мана Л.Леонова «Пирамида». За сорок лет после «Русского леса»
Леонов написал вполне отвечавший политической конъюнктуре
киносценарий «Бегство мистера Мак-Кинли», выпустил щемя
щую элегическую повесть «Evgenia Ivanovna», но главным делом
всех этих долгих лет был роман «Пирамида». В 1994 году, неза
долго до смерти, девяностопятилетний писатель отдал его в пе
чать. Этот монументальный труд в полторы тысячи страниц тре
бует очень обстоятельного исследования — к нему только под
ступаются1. Но несомненно, что Леонов задумал создать гранди
озный современный Апокалипсис. Время романного события —
считанные месяцы в конце тридцатых годов, место события тоже
1 См., в частности, обстоятельный отчет В. Н. Запевалова о международной
научной конференции «Роман Л.Леонова “Пирамида”: Проблема мирооправда-
ния» (Русская литература. — 1998. — N°. 4. — С. 239 — 249). Интересно, что послед
ний редактор романа О.Овчаренко рассматривает «Пирамиду» как явление «ма
гического реализма» (Теория литературы. — М., 2001. — Т. IV. Литературный про
цесс. – С. 425-442.)
596 очень локально — Подмосковье и Москва. Но этот художествен
ный «локус» Леонов сделал концентрированным воплощением
сути не только того времени, которое историки назвали Боль
шим Террором, и даже не только сути целой эпохи, которая
ведет отсчет с октября семнадцатого года, когда целый народ
повели «с переплясом… в землю обетованную», а самого суще
ствования рода людского — писатель вознамерился вскрыть «тра
гедийную подоплеку и космические циклы большого бытия». На
этом клочке Вселенной романист собрал пестрый ансамбль пер
сонажей — от малых мира сего, страдальцев и блаженных, слов
но сошедших с полотна Павла Корина «Русь уходящая», до все
сильного кремлевского Хозяина, от земных бесов до ангела, при
бывшего на Землю для ревизии местного состояния. Безысход
ная скорбь и язвительная издевка над самой «грибной эфемер
ностью земного существования», ужас безбожья и сомнения в
разумности Божьего промысла, неотвязная мысль о приближе
нии всемирной катастрофы — таков, если характеризовать его
в самых общих чертах, пафос последнего произведения Леоно
ва, который сам автор назвал «романом-наваждением». С бунтар
ской Книгой Иова сравнивают его первые исследователи, сам
писатель указывал на связь с апокрифом Еноха, в котором гово
рится об изначальной ущербности человеческой природы, кото
рая сама себя уничтожила посредством «самовозгорания челове
чины».
Но в апокрифе Еноха сгорали глиняные люди, ниспроверга
лось плотское, бездушное начало в человеке. В последнем романе
Леонова все человечество со всеми своими духовными озарени
ями и накоплениями представлено обреченным на испепеляющее
«самовозгорание». Автор не ищет спасения роду людскому, не
пытается увещевать — он обстоятельно доказывает неминуемость
«мирокрушения», и сарказма в его голосе куда больше, чем со
страдания. Такой надмирный взгляд, взгляд «с позиции Вечно
сти», обусловил существеннейший изъян грандиозной конструк
ции леоновской «Пирамиды», разрушительный для самой приро
ды художества: здесь «ценностный центр» искусства — человек,
не только глиняная плоть, но также мыслящая и страдающая душа,
обращав в жалкую игрушку вселенских вихрей и взрывов. Отгого-
то великолепная теплая; сказочная метафора «чудо жизни» из
«Русского леса» заменена в «Пирамиде» язвительной, пародий
ной формулой «мир чудес», которой автор обозначил апокалип
тическую реальность, что окружает его героев.
Таковы окончательные результаты того умаления личного, ду
ховного, индивидуального начала в человеке перед общим, «ро
евым» — даже перед магией таких святынь, как народ и нация,
которая проявилась еще в «Русском лесе»1. Однако нельзя не при
знать, что этот результат представляет собой одну из крайностей
597 предполагаемой постреализмом художественно-философской па
радигмы.
В этой художественной стратегии таятся и другие опасности.
Так, совмещение переднего и мифологического планов провоци
рует притчевую двуплановость, ведущую к уплощению изображе
ния и к дидактической спрямленности. Этой инерции не избежал
в своих новых повестях «Буква “А”» (2000) и «Лучший рассказ о
любви» (2001) Владимир Маканин. А мифологизация, не получа
ющая релятивной энергетики, может превращаться в самодовле
ющий прием — в игру не лишенных яркости и изящества стили
заций под мифы разных времен и народов. (Таковы произведения
Павла Крусанова и его петербургских коллег по издательству «Ам
фора».2)
Літературне місто - Онлайн-бібліотека української літератури. Освітній онлайн-ресурс.