Во всем пестром хороводе мифом отлитых ролей центральное
положение у Петрушевской чаще всего занимают Мать и Дитя.
Лучшие ее тексты про это: «Свой круг», «Дочь Ксении», «Случай
Богородицы», «Бедное сердце Пани», «Материнский привет»,
«Маленькая Грозная», «Никогда». Наконец — ее повесть «Время
ночь». Именно «Время ночь» (1991), самое крупное прозаическое
произведение писательницы, позволяет увидеть характерную для
Петрушевской интерпретацию отношений между матерью и ди
тем с максимальной сложностью и полнотой.
Петрушевская всегда и в этой повести в особенности доводит
будничные, бытовые коллизии до последнего края. Повседневный
быт в ее прозе располагается где-то на грани с небытием и требует
от человека колоссальных усилий для того, чтобы не соскользнуть
за эту грань. Этот мотив настойчиво прочерчен автором повести,
начиная уже с эпиграфа, из которого мы узнаем о смерти пове-
ствовательницы, Анны Андриановны, считавшей себя поэтом и
оставившей после смерти «Записки на краях стола», которые, соб
ственно, и образуют корпус повести. Как нам кажется, повесть и
заканчивается этой «смертью автора». Несмотря на то, что она,
эта смерть, прямо не объявлена — о ней можно догадаться — ее
приход подготовлен постоянным ощущением сворачивания жиз
ни, неуклонного сокращения ее пространства — до пятачка на
краях, до точки, до коллапса наконец: «Настало белое, мутное
утро казни».
Сюжет повести также выстроен как цепь необратимых утрат.
Мать теряет контакт с дочерью и с сыном, от жен уходят мужья,
бабушку отвозят в далекий интернат для психохроников, дочь рвет
все отношения с матерью, и самое страшное, бьющее насмерть:
дочь отнимает внуков у бабушки (своей матери). До предела все
накалено еще и оттого, что жизнь по внешним признакам вполне
интеллигентной семьи (мать сотрудничает в редакции газеты, дочь
учится в университете, потом работает в каком-то научном ин
ституте) протекает в перманентном состоянии абсолютной ни
щеты, когда семь рублей — большие деньги, а даровая картофе
лина — подарок судьбы. И вообще еда в этой повести — всегда
событие, поскольку каждый кусок на счету, да на каком! «Акула
Глотовна Гитлер, я ее так один раз в мыслях назвала на проща
ние, когда она съела по два добавка первого и второго, а я не
знала, что в тот момент она уже была сильно беременна, а есть ей
было-то нечего совершенно…» — это так мать думает о своей до
чери.
Как ни странно, «Время ночь» — повесть о любви. Об испепе
ляющей любви матери к своим детям. Характерная черта этой люб
ви — боль и даже мучительство. Именно восприятие боли как про
620 явление любви определяет отношения матери с детьми, и прежде
всего с дочерью. Очень показателен телефонный разговор Анны
Андриановны с Аленой, когда мать дешифрует каждую свою гру
бость по отношению к дочери как слова своей любви к ней. «Бу
дешь любить — будут терзать», — формулирует она. Еще более
откровенно эта тема звучит в финале повести, когда Анна Андри
ановна возвращается домой и обнаруживает, что Алена с детьми
ушли от нее: «Живыми ушли от меня», — с облегчением вздыхает
мать.
Анна Андриановна неуклонно и часто неосознанно стремится
доминировать — это единственная форма ее самореализации. Но
самое парадоксальное состоит в том, что именно власть она по
нимает как любовь. В этом смысле Анна Андриановна воплощает
своеобразный «домашний тоталитаризм» — исторические модели
которого отпечаталась на уровне подсознания, рефлекса, инстинк
та1. Способность причинять боль служит доказательством материн
ской власти, а следовательно — любви. Вот почему она деспоти
чески пытается подчинить своих детей себе, ревнуя дочь к ее муж
чинам, сына к его женщинам, а внука к его матери. В этой любви
нежное «маленький мой» тянет за собой грубое: «сволочь неотвяз
ная». Любовь матери у Петрушевской монологична по своей приро
де. За все жизненные потери и неудачи мать требует себе компен
сации любовью — иначе говоря, признанием ее безусловной вла
сти. И естественно, она оскорбляется, ненавидит, лютует, когда
свою энергию любви дети отдают не ей, а другим. Любовь в таком
понимании становится чем-то ужасно материалистичным, чем-то
вроде денежного долга, который обязательно надо получить об
ратно, и лучше — с процентами. «О ненависть тещи, ты ревность
и ничто другое, моя мать сама хотела быть объектом любви своей
дочери, т.е. меня, чтобы я только ее любила, объектом любви и
доверия, это мать хотела быть всей семьей для меня. Заменить
собою все, и я видела такие женские семьи, мать, дочь и малень
кий ребенок, полноценная семья! Жуть и кошмар», — так Анна
Андриановна описывает свои собственные отношения с матерью,
не замечая, что и ее отношения с дочерью полностью укладыва
ются в эту модель.
Однако несмотря на «жуть и кошмар», любовь Анны Андриа
новны не перестает быть великой и бессмертной. Собственно го
1 Такая интерпретация повести Петрушевской была наиболее подробно об
основана X. Гощило. См.: Goscilo Helena. Mother as Mothra: Totalizing Narrative
and Nurture in Petrushevskaya / / A Plot of Her Own: The Female Protagonist in Russian
Literature / Ed. Sona Stephan Hoisington. — Evanston, 1995. — P. 105— 161; Goscilo
Helena. Dexecing Sex: Russian Womanhood During and After Glasnost. — Ann Arbor:
Univ. of Michigan Press, 1996. — P. 40—42. Гощило X. Ни одного луча в темном
царстве: Художественная оптика Петрушевской / / Русская литература XX века:
Направления и течения. — Вып. 3. — С. 109— 119.
621 воря, это попытка жить ответственностью, и только ею. Эта по
пытка иной раз выглядит чудовищно — вроде шумных замечаний
незнакомому человеку в автобусе, который, на взгляд Анны Анд
риановны, слишком пылко ласкает свою дочь: «И опять я спасла
ребенка! Я все время всех спасаю! Я одна во всем городе в нашем
микрорайоне слушаю по ночам, не закричит ли кто!». Но одно не
отменяет другое: противоположные оценки здесь совмещены во
едино. Парадоксальная двойственность оценки воплощена и в
структуре повести.
«Память жанра», просвечивающая сквозь «записки на краю
стола», — это идиллия. Но если у Соколова в «Палисандрии» жан
ровый архетип идиллии становится основой метапародии, то у
Петрушевской идиллические мотивы возникают вполне серьез
но, как скрытый, повторяющийся ритм, лежащий в основе се
мейного распада и перманентного скандала. Так, «конкретный
пространственный уголок, где жили отцы, будут жить дети и вну
ки» (Бахтин), идиллический символ бесконечности и целостно
сти бытия, у Петрушевской воплощен в хронотопе типовой двух
комнатной квартиры. Здесь смысл «вековой прикрепленности к
жизни» приобретает все — от невозможности уединиться нигде и
никогда, кроме как ночью, на кухне («дочь моя… на кухне будет
праздновать одиночество, как всегда я ночами. Мне тут нет мес
та!») вплоть до продавленное™ на диванчике («…пришла моя
очередь сидеть на диванчике с норочкой»).
Более того, у Петрушевской бабушка — мать — дочь повторя
ют друг друга «дословно», ступают след в след, совпадая даже в
мелочах. Анна ревнует и мучает свою дочь Алену, точно так же,
как ее мать Сима ревновала и мучила ее. «Разврат» (с точки зрения
Анны) Алены полностью аналогичен приключениям Анны в ее
младые годы. Даже душевная близость ребенка с бабушкой, а не с
матерью, уже была — у Алены с Симой, как теперь у Тимы с
Анной. Даже претензии матери по поводу якобы «чрезмерного»
аппетита зятя повторяются из поколения в поколение: «…бабуш
ка укоряла моего мужа в открытую, “все сжирает у детей” и т. д»1.
Даже ревность Алены к брату Андрею отзывается в неприязни
шестилетнего Тимы к годовалой Катеньке. Даже кричат все оди
наково: «…неся разинутую пасть…на вдохе: и…Аааа!»). Эту повто
ряемость замечают и сами персонажи повести, «…какие еще ста
1 Интересно, что эти вечные скандалы между разными поколениями из-за
еды по-своему тоже оправданы «памятью» идиллического жанра: «Еда и питье
носят в идиллии или общественный характер (походы Анны Андриановны с
внуком Тимой по гостям в надежде на даровое угощение, поездка с выступлени
ем в пионерлагерь — с той же целью. — Авт.), или — чаще всего — семейный
характер: за едой сходятся поколения, возрасты. Типично для идиллии
соседство еды и детей» (разрядка автора — Бахтин М. М. Вопросы литерату
ры и эстетики. — М., 1975. — С. 267).
622 рые, старые песни», — вздыхает Анна Андриановна. Но удиви
тельно, никто и не пытается извлечь хоть каких-то уроков из уже
совершенных ошибок, все повторяется заново, без каких бы то
ни было попыток выйти за пределы мучительного круга. Можно
объяснить это слепотой героев или бременем социальных обстоя
тельств. Идиллический архетип нацеливает на иную логику: «Един
ство места поколений ослабляет и смягчает все временные грани
между индивидуальными жизнями и между различными фазами
одной и той же жизни. Единство места сближает и сливает колы
бель и могилу… детство и старость… Это определяемое единством
места смягчение всех граней времени содействует и созданию ха
рактерной для идиллии циклической ритмичности времени» (Бах
тин)1.
В соответствии с этой логикой перед нами не три персонажа, а
один: единый женский персонаж в разных возрастных стадиях —
от колыбели до могилы. Извлечение опыта здесь невозможно, пото
му что в принципе невозможна дистанция между персонажами —
они плавно перетекают друг в друга, принадлежа не себе, а этому
циклическому потоку времени, несущему для них только утраты,
только разрушения, только потери. Причем Петрушевская под
черкивает телесный характер этого единства поколений. Колы
бель — это «запахи мыла, флоксов, глаженых пеленок». Могила —
«наше говно и пропахшие мочой одежды». Это телесное единство
выражается и в признаниях противоположного свойства. С одной
стороны: «Я плотски люблю его, страстно», — это бабушка о вну
ке. А с другой стороны: «Андрей ел мою селедку, мою картошку,
мой черный хлеб, пил мой чай, придя из колонии, опять, как
раньше, ел мой мозг и пил мою кровь, весь слепленный из моей
пищи…» — это мать о сыне. Идиллический архетип в такой интер
претации лишен традиционной идиллической семантики. Перед
нами антиидиллия, сохраняющая тем не менее структурный кар
кас старого жанра.
Сигналы повторяемости в жизни поколений, складывающиеся в
этот каркас, образуют центральный парадокс «Времени ночь» и всей
прозы Петрушевской в целом: то, что кажется саморазрушением
семьи, оказывается повторяемой, цикличной, формой ее устойчивого
существования. Порядком — иными словами: алогичным, «кри
вым» («кривая семья», — говорит Алена), но порядком. Петрушев
ская сознательно размывает приметы времени, истории, соци
ума — этот порядок, в сущности, вневременной, т.е. вечный.
Именно поэтому смерть центральной героини неизбежно на
ступает в тот момент, когда Анна выпадает из цепи зависимых
отношений: когда она обнаруживает, что Алена ушла со всеми
тремя внуками от нее, и следовательно, ей больше не о ком забо
1 Там же. — С. 266.
623 титься. Она умирает от утраты обременительной зависимости от
своих детей и внуков, несущей единственный осязаемый смысл
ее ужасного существования. Причем, как и в любой «хаотиче
ской» системе, в семейной антиидиллии присутствует механизм
обратной связи. Дочь, ненавидящая (и не без причины) мать на
протяжении всей повести, после ее смерти — как следует из эпи
графа — пытается опубликовать записки матери. Всегда называв
шая мать графоманкой, она теперь придает этим запискам не
сколько иное значение. Этот, в общем-то тривиальный литера
турный жест в повести Петрушевской наполняется особым смыс
лом — в нем и примирение между поколениями, и признание
надличного порядка, объединяющего мать и дочь. Сами «Запис
ки» приобретают смысл формулы этого порядка, именно в силу
его надличностного характера, требующего выхода за пределы се
мейного архива.
* * *
По сути Петрушевскую все время занимает лишь одно — пери
петии изначальных природных зависимостей в сегодняшней жизни.
Это ее версия вечности. В ее прозе вполне нормально звучат моти
вировки, допустим, такого рода: «Собственно говоря, это была у
Лены и Иванова та самая бессмертная любовь, которая будучи
неутоленной, на самом деле является просто неутоленным не-
сбывшимся желанием продолжения рода…» («Бессмертная лю
бовь»). Если же уточнить, что входит у Петрушевской в мифоло
гическое понимание природы, то придется признать, что приро
да в ее поэтике всегда включена в эсхатологический контекст. По
рог между жизнью и смертью — вот самая устойчивая площадка
ее прозы. Ее главные коллизии — рождение ребенка и смерть че
ловека, данные, как правило, в нераздельной слитности. Даже
рисуя совершенно проходную ситуацию, Петрушевская, во-пер
вых, все равно делает ее пороговой, а во-вторых, неизбежно по
мещает ее в масштабы космоса.
В сборниках своей прозы, в собрании сочинений (1996) Пет
рушевская всегда выделяет раздел под названием «Реквиемы», в
который входят такие рассказы, как «Я люблю тебя», «Еврейка
Верочка», «Дама с собаками», «Кто ответит» и др. Но соотнесение
с небытием конструктивно важно для многих других ее расска
зов, в этот раздел обычно не включаемых, — особенно показа
тельны маленькие антиутопии Петрушевской «Новые Робинзо
ны» и «Гигиена», в подробном бытовом изображении материали
зующие мифологему конца света. А в фантастических рассказах
Петрушевской то и дело внимание концентрируется на посмерт
ном существовании и мистических переходах из одного «царства»
в другое, а также на взаимном притяжении этих двух царств (см.
«Бог Посейдон», «Два царства», «Луны», «Рука»). Природность у Петрушевской предполагает обязательное при
сутствие критерия смерти, вернее, смертности, бренности. Для
нее важно, что очерченная природным циклом и окаменевшая в
древних архетипах логика жизни трагична по определению. Всей
своей поэтикой Петрушевская настаивает на осознании жизни как
правильной трагедии. Ее главный вопрос о том, как жить с этим
сознанием. «В этом мире, однако, надо выдерживать все и жить,
говорят соседи по даче…»; «…завтра и даже сегодня меня оторвут
от света и тепла и швырнут опять идти одну по глинистому полю
под дождем, и это и есть жизнь, и надо укрепиться, поскольку
всем приходится так же, как мне, потому что человек светит дру
гому человеку только раз, и это все…» («Через поля») — таковы
максимы и сентенции Петрушевской. Других у нее не бывает.
Укрепиться же в прозе Петрушевской можно только одним —
зависимостью. От того, кто слабее и кому еще хуже. От ребенка. От
слабого. От жалкого. Это решение не обещает счастья, но это един
ственный возможный путь к катарсису, без которого неодолимый
круг существования лишается смысла. Классический образец та
кого катарсиса находим в рассказе «Свой круг», в котором мать,
уже знающая о своей скорой смерти, ради блага ребенка инсце
нирует его избиение на глазах у всей компании друзей и отца
мальчика, ушедшего к подруге, после чего возмущенные друзья
забирают сына у матери. Иначе говоря, мать приносит в жертву
сыну свою сегодняшнюю любовь к нему, свое последнее утеше
ние:
Я же устроила его судьбу очень деш евой ценой. Так бы он после
моей смерти пошел по интернатам и был бы с трудом принима
емым гостем в своем родном отцовском доме… <…> И вот вся
деш ево доставшаяся сцена с избиением младенцев дала толчок
длинной романтической традиции в жизни моего сироты Алеши,
с его благородными новыми приемными родителями, которые свои
интересы забудут, а его будут блюсти. Так я все рассчитала, и так
оно будет. И еще хорош о, что вся эта групповая семья будет жить
у Алеши в квартире, у него в дом е, а не он у них, это тоже зам е
чательно, поскольку очень скоро я отправлюсь по дороге предков.
Алеша, я думаю, придет ко мне в первый день Пасхи, я с ним так
мысленно договорилась, показала ему дорожку и день, я думаю,
он догадается, он очень сознательный мальчик, и там, среди кра
шеных яиц, среди пластмассовых венков и помятой, пьяной и
доброй толпы, он меня простит, что я не дала ему попрощаться, а
ударила его по лицу вместо благословения. Но так — лучше для
всех. Я умная, я понимаю.
Символический план Пасхи (нарочито сниженный до бытовых
образов «пьяной и доброй толпы») не случайно возникает в этом
финале: катарсис зависимой ответственности оказывается у Пет
рушевской единственным противовесом смерти, единственным
21-2926 625 обещанием воскресения — не буквального, естественно, но весо
мого в контексте архетипических образов и обытовленных мифо
логем, из которых соткана ее поэтика.
Літературне місто - Онлайн-бібліотека української літератури. Освітній онлайн-ресурс.
Попередня: Новелистика: эсхатология повседневности
Наступна: 5. Владимир Макании